33285.fb2
Гувернантка же, Каролина Карловна, в ночной белой кофточке, с чертовскими папильотками в волосах, принявших оттенок с ним только что бывшего ужаса, — на крик вскочившая из своей пуховой постели балтийская немка, — Каролина Карловна на него сердито смотрела из желтого круга свечи, а круг — ширился, ширился, ширился. Каролина же Карловна повторяла множество раз:
— «Успокойсия, малинка Колинка: это — рост…»
Не глядела, а — карлилась; и не рост — расширение: ширился, пучился, лопался: —
Пепп, Пеппович, Пепп…
— «Что я, брежу?»
Николай Аполлонович приложил ко лбу свои холодные пальцы: будет — бред, бездна, бомба.
А в окне, за окном — издалека-далека, где принизились берега, где покорно присели холодные островные здания, немо, остро, мучительно, немилосердно уткнулся в высокое небо петропавловский шпиц.
По коридору прошел шаг Семеныча. Медлить нечего: родитель, Аполлон Аполлонович, его ждет.
Кабинет сенатора был прост чрезвычайно; посреди, конечно, высился стол; и это не главное; несравненно важнее здесь вот что: шли шкафы по стенам; справа шкаф — первый, шкаф — третий, шкаф — пятый; слева: второй, четвертый, шестой; полные полки их гнулись под планомерно расставленной книгою; посредине же стола лежал курс «Планиметрии».
Аполлон Аполлонович пред отходом к сну обычно развертывал книжечку, чтобы сну непокорную жизнь в своей голове успокоить в созерцании блаженнейших очертаний: параллелепипедов, параллелограммов, конусов, кубов и пирамид.
Аполлон Аполлонович опустился в черное кресло; спинка кресла обитая кожею, всякого бы манила откинуться, а тем более бы манила откинуться бессонным томительным утром. Аполлон Аполлонович Аблеухов был сам с собой чопорен; и томительным утром он сидел над столом, совершенно прямой, поджидая к себе своего негодного сына. В ожидании ж сына он выдвинул ящичек; там под литерой «р» он достал дневничок, озаглавленный «Наблюдения»; и туда, в «Наблюдения», стал записывать он свои опытом искушенные мысли. Перо заскрипело: «Государственный человек отличается гуманизмом… Государственный человек…»
Наблюдение начиналось от прописи; но на прописи его оборвали; за спиной его раздался испуганный вздох; Аполлон Аполлонович позволил себе сильнейший нажим, повернувшись (перо обломалось), он увидел Семеныча.
— «Барин, ваше высокопревосходительство… Осмелюсь вам доложить (давеча-то запамятовал)…»
— «Что такое!»
— «А такое, что — иии… Как сказать-то, не знаю…»
— «А — так-с, так-с…»
Аполлон Аполлонович вырезался всем корпусом, являясь для внешнего наблюдения совершеннейшим сочетанием из линий: серых, белых и черных; и казался офортом.
— «Да вот-с: барыня наша-с, — осмелюсь вам доложить, — Анна Петровна-с…»
Аполлон Аполлонович сердито вдруг повернул к лакею свое громадное ухо…
— «Что такое — аа?.. Говорите громче: не слышу».
Дрожащий Семеныч склонился к самому бледно-зеленому уху, глядящему на него выжидательно:
— «Барыня… Анна Петровна-с… Вернулись…»
— «?..»
— «Из Гишпании — в Питербурх…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Так-с, так-с: очень хорошо-с!..»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . ..
— «Письмецо с посыльным прислали-с…»
— «Остановились в гостинице…»
— «Только что ваше высокопревосходительство изволили выехать-с, как посыльный-с, с письмом-с…»
— «Ну, письмо я на стол, а посыльному в руку — двугривенный…»
— «Не прошло еще часу, вдруг: слышу я йетта — звонятся…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Аполлон Аполлонович, положивши руку на руку, сидел в совершенном бесстрастии, без движенья; казалось, сидел он без мысли: равнодушно взгляд его падал на книжные корешки; с книжного корешка золотела внушительно надпись: «Свод Российских Законов. Том первый». И далее: «Том второй». На столе лежали пачки бумаг, золотела чернильница, примечались ручки и перья; на столе стояло тяжелое пресс-папье в виде толстой подставочки, на которой серебряный мужичок (верноподданный) поднимал во здравие братину. Аполлон Аполлонович перед перьями, перед ручками, перед пачечками бумаг, скрестив руки, сидел без движенья, без дрожи…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Отворяю я, ваше высокопревосходительство, дверь: неизвестная барыня, почтенная барыня…»
— «Я это им: „Чего угодно?..“ Барыня же на меня: „Митрий Семеныч…“»
— «Я же к ручке: матушка, мол, Анна Петровна…»
— «Посмотрели они, да и в слезы…»
— «Говорят: „Вот хочу посмотреть, как вы тут без меня…“»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Аполлон Аполлонович ничего не ответил, но снова выдвинул ящик, вынул дюжину карандашиков (очень-очень дешевых), взял пару их в пальцы — и захрустела в пальцах сенатора карандашная палочка. Аполлон Аполлонович иногда выражал свою душевную муку этим способом: ломал карандашные пачки, для этого случая тщательно содержимые в ящике под литерой «б е».
— «Хорошо… Можете идти…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но, хрустя карандашными пачками, все же он достойно сумел сохранить беспристрастный свой вид; и никто, никто не сказал бы, что чопорный барин, незадолго до этого мига, задыхаясь и чуть ли не плача, провожал по слякоти кухаркину дочь; никто, никто б не сказал, что огромная лобная выпуклость так недавно таила желанье смести непокорные толпы, опоясавши землю, как цепью, железным проспектом.
А когда Семеныч ушел, Аполлон Аполлонович, бросив в корзинку обломки карандашей, откинулся головой прямо к спинке черного кресла: старое личико помолодело; быстро он стал поправлять на шее свой галстук; быстро как-то вскочил и забегал, циркулируя от угла до угла: небольшого росточку и какой-то вертлявенький, Аполлон Аполлонович всем напомнил бы сына: еще более он напомнил фотографический снимок с Николая Аполлоновича тысяча девятьсот четвертого года.
В это время из дальнего помещения, из — так себе — комнат, раздался удар за ударом; начинаясь где-то вдали, приближались удары; точно кто-то там шел, металлический, грозный; и раздался удар, раздробляющий все. Аполлон Аполлонович невольно остановился и хотел бежать к двери, запереть на ключ кабинет, но… задумался, остался на месте, потому что удар, раздробляющий все, оказался звуком захлопнутой двери (звук шел из гостиной); несказанно мучительно шел кто-то к двери, громко кашляя и шлепая неестественно туфлями: страшная старина, как на нас из глубин набегающий вопль, вдруг окрепла в памяти звуками стародавнего пения, под которое Аполлон Аполлонович некогда впервые влюбился в Анну Петровну:
— «Уйми-теесь… ваалнее-ния… стра-ааа-стии…»
«Уу-снии… бее-знааа-дее-жнаа-ее сее-еее-рдце…»