33378.fb2
На вершине скирда; озаренный солнцем степной орел. Облака. Края их озарены закатывающимся солнцем. Саша Панютин, деревенский энтузиаст и изобретатель, устанавливает антенну на ободранной крыше бывшего барского дома. С крыши видно:
РОДИНА ЕГОРА ЖИВЦОВА — ДЕРЕВНЯ ПОВАРЕНШИНО.
Деревня, опоясанная лесами. Змеится и блестит река.
Неубранные поля, стога.
Панютин окончил работу — поставил антенну, вбил последний гвоздь.
Антенна, режущая перистые облака.
Зал бывшего барского дома — теперь изба-читальня.
Колонны, купидоны на резных ножках стола. Лицо одного из купидонов закрыто наполовину «Правдой».
На столе радиоприемник, устроенный в металлической коробке из-под пастилы, и громкоговоритель.
На скамьях — крестьяне, приготовившиеся услышать благую весть.
Большие заскорузлые руки крестьян.
Груды плугов в сарае.
Ручки плугов.
На другой скамье — комсомольцы, крутые вихры, смеющиеся глаза.
В разные стороны углов расходятся два ряда рук — молодых и старых.
Черевков — избач-комсомолец, рослый добродушный детина, у аппарата. Он поднял руку.
СЛУШАЙТЕ МОСКВУ, ГРАЖДАНЕ…
Московская радиостанция — кружево стальных перекладин.
Коробка из-под пастилы, детектор, рычажки. Рука Панютина двигает их.
В избе-читальне ряд деревенских старух, исполосованных морщинами.
За скамьями толпятся крестьяне.
Разодетые девки.
Парни с гармошкой.
На фоне стенной газеты сивый старик в лаптях, в меховой шкуре. Шкура тащится за ним, как за римским патрицием. Вдохновенный Черевков:
СЛУШАЙТЕ МОСКВУ, ГРАЖДАНЕ…
Крыши главной улицы в Москве. Лес антенн.
Старуха в латаной шали держит у уха трубку. Голова ее охвачена металлическим обручем.
ЗАГОВОРИЛА.
Большие капли пота потекли по старушечьему лицу. Большой театр в Москве. Сцена Большого театра. На трибуне оратор-китаец. Перед ним микрофон от радио.
МИТИНГ ПРОТЕСТА КИТАЙЦЕВ, ЖИВУЩИХ В МОСКВЕ, ПРОТИВ НАСИЛИЙ АНГЛИЧАН.
Переполненный китайцами театр.
Пятна света на скуластых лицах.
Цепь роговых очков.
Ряд студентов-китайцев в роговых очках.
Люстра Большого театра отражается в очках.
Оратор-китаец. Над ним статуя Ленина с протянутой рукой.
Свет блестит на бронзовой голове Ленина.
Сквозь восьмидесятилетние пальцы старухи металлическая трубка радио.
Смятенное лицо старухи.
ЧТОЙ-ТО БОЖЕСТВЕННОЕ ГОВОРЯТ, А ЧЕГО, НЕ ПОНЯТНО…
Старуха крестится.
Оратор-китаец.
Ряд дремучих деревенских бород.
В бороде застрял колос.
Руки китайцев на бархатной обшивке балкона.
Среди студентов — восторженно бушующий Живцов, секретарь комсомольской ячейки Повареншино. Он приехал делегатом на съезд Авиахима и завернул между делом на китайский митинг. Пиджак его, одетый на толстовку, распахнут. Вокруг тела вьется цепь от дедовских часов.
Он низенький, прыщавый, длинноволосый, в растрепанных больших сапогах. Грудь его разукрашена значками. Тут — КИМ и Авиахим, и Мопр, и О-во спасания на водах и многое другое.
Китаец на трибуне говорит очень горячо.
Живцов повторяет все жесты оратора.
ДОЛОЙ МИР-Р-РОВОЙ ИМПЕРИАЛИЗМ.
Кричит Живцов самозабвенно.
Раскрытый перекошенный рот Живцова и 32 неприкосновенных его зуба.
Сосед Живцова — студент-китаец — снимает очки, протирает их, близорукими радостными глазами смотрит на Живцова и протягивает ему руку.
Живцов и китаец со страстью трясут друг другу руки.
Московская улица. Густой пар из окна прачечной «Личный труд Су-Чи-Фо».
Из пара выплывает горка ослепительно выглаженного белья.
Солнечный луч пронизывает движущиеся столбы пара и ложится на белье.
Внутренность китайской прачечной. Китаец, голый до пояса, с клочковато-азиатской бороденкой стирает претенциозные дамские панталоны.
Над китайцем в золоченой раме олеография: «Ночь в Венеции».
По лицу гондольера текут слезы. Это — пар.
Стоянка аэропланов на берегу Москвы-реки.
Плакат: «Агитполеты для делегатов съезда Авиахима».
В кабинку самолета входят киргизы в халатах.
Пола цветистого халата над колесом самолета.
Старая китаянка — жена Су-Чи-Фо — гладит. Слезы падают на белье.
Она переглаживает.
Крылья летящего аэроплана.
В прачечную входит сын Су-Чи-Фо — студент, сосед Живцова по Большому театру.
Еще одна слеза на белье. Старуха переглаживает.
Су-Чи-Фо привязывает к чемодану новенький жестяной чайник.
Москва с аэроплана.
Су-Чи-Фо вынимает железнодорожный билет из сложных карманов жениной кофты и передает его сыну.
Железнодорожный билет — Москва-Чита-Маньчжурия.
Кружева, придавленные утюгом, трепещущая рука китаянки.
Восторженный Живцов в кабинке летящего самолета.
Снятая сверху Москва-река. Берега ее покрыты газетными листами.
Купальщики жарятся на солнце, читают газеты.
Живцов стучит пилоту.
ОЧЕНЬ ЛЮБОПЫТНО, ТОВАРИЩ, ПРЯМО ОТОРВАТЬСЯ НЕ МОГУ, А ТОЛЬКО НАДО К ПОЕЗДУ, В ПОВАРЕНШИНО.
Самолет снижается.
Свисающие с гладильной доски кружева. Утюг в руке китаянки.
Слеза падает на утюг и кипит.
Отъезжающий сын Су-Чи-Фо прощается с отцом. Он берет руку, окруженную облаком мыльной пены.
Подходит к плачущей матери…
Самолет садится на землю…
Дверь открывается, выскакивает Живцов.
На плече у китаянки отпечаток руки сына из мыльной пены.
Колеса самолета.
Движущиеся колеса трамвая.
Костыли на ступеньках трамвая.
Движущиеся колеса автобуса.
Мощные колеса паровоза.
Сигнал: в руке железнодорожника три раза качнулся фонарик.
Колеса паровоза дрогнули, двинулись.
В тамбур вагона влетают вещи Живцова, а за ними и сам Живцов.
Живцов сталкивается в тамбуре со студентом-китайцем.
Работа стрелок. Множество рельс у большого Московского вокзала.
Живцов говорит:
ДАЛЕКО ЕДЕШЬ?
В одной руке китайца заграничный чемодан, в другой — жестяной чайник. Он отвечает:
В ХАНЬКОУ.
Пригородные строения плывут мимо поезда.
Работа стрелок (общий план).
Живцов прижимает к груди купленную им в Москве гармошку.
А Я В ПОВАРЕНШИНО… ПО ДОРОГЕ ПОЛУЧИЛОСЬ.
Говорит он.
Китаец улыбается, обнажая ослепительные зубы.
Поезд набирает скорость.
В озеро воткнулась луна, колышутся камыши.
На середину озера выплывает какая-то птица.
Живцов и китаец на ступеньках летящего поезда.
Оживленная беседа.
Китаец рассказывает Живцову.
Ослепительно освещенный, размытый недавним ливнем крутой подъем в горах. Старый рикша, напрягаясь и дрожа, везет в гору коляску.
В коляске англичанин и бульдог.
Тонкие лакированные колеса вздрогнули и остановились. Рикша изнемог.
Затем колеса вновь поползли наверх, ползли медленно, трудно.
Китаец рассказывает.
Мимо поезда: русский пейзаж — река, облитая луной, убегая, изгородь поднимается по холму.
На ступеньках вагона китаец все рассказывает потрясенному Живцову о своей родине.
Хлев. Бочка с водой. Огни пробегающего поезда в воде.
Корова ломает их, пьет. Капли стекают с волосатых ее губ, и в каплях продолжают сверкать огни поезда.
Мучительное движение рикши вверх.
Коровы в реке.
Над водой множество поднятых кверху коровьих морд, изнывающих от жары.
Поле. Зной. Пропылившееся стадо овец.
Овцы сунули морды под брюхо друг дружке.
Полдень. Жаркое солнце. Сонное царство Повареншино.
Вымершая базарная площадь, забросанная шелухой, обрывками сена, навоза.
Кооперативная лавка заколочена…
На двери замок…
На замке записка:
Я УШЕДЦИ ОБЕДАТЬ.
В запертой лавке боров тычется мордой в миску с хлебовом.
Прохожий человек в венгерке отрывает от записки уголок, свертывает собачью ножку, закуривает.
Струйка дыма тянется к слепящему кругу солнца.
Налетающий паровоз.
Захолустная станция. Мелькают станционные постройки.
Перрон, заставленный множеством бидонов от молока.
По перрону прогуливаются барышни местного «высшего общества».
У каждой из них по чувствительному изъяну — то нос велик, то ноги кривые, а то прыщи.
На станцию влетает поезд. Среди ободранных маленьких бараков он возвышается и трепещет прекрасной, сложной сверкающей горой.
Китаец прощается с Живцовым.
В СЛУЧАЕ ЧЕГО-НИБУДЬ В КИТАЕ — ПИШИ, БРАТ, ОБМОЗГУЕМ.
Говорит Живцов.
Китаец снимает с себя значок Гоминьдана, прикалывает его Живцову.
Егор мгновенно ощутил себя беспомощным бойцом под знаменем Гоминьдана.
Он срывает с себя заветную, купленную в Москве гармошку, сует ее китайцу. Тот пытается отказаться, но поздно, поезд уходит.
Мимо местных девиц в окне международного вагона проплывает англичанин.
Проплывает озадаченный китаец с большой гармонией в руках.
Коновязь у трактира «Свой труд второго разряда с подачей».
На фоне внутреннего вида трактира холмистая, ободранная поверхность деревенского бильярда с деревянными шарами.
Мужицкая рука раздавливает очищенное яйцо.
Склонившись над бильярдом, Ерема, мечтательный мужик с лысой головой, в бахроме апостольских волос…
…кормит яйцом выводок цыплят, расположившихся на бильярде.
В уголке бильярда остатки Ереминой трапезы.
Чайник стоит на трех шарах с затертыми номерами.
К трактиру подбежал бодрый Живцов, огрел сонную клячу…
…постучал в окно.
ЕРЕМА.
Ерема встрепенулся…
…выбежал из трактира.
Бильярд. От топота шагов один из шаров, стоявших под чайником, качнулся и упал в лузу.
Посреди базарной площади в пыли, разморившись, спит пьяный.
Собака чешется об него, как об косяк двери, зевает, укладывается.
Безмятежная русская равнина, исхлестанная кривыми дорогами.
По проселочной дороге, оживленно беседуя, трясутся Ерема и Живцов на телеге. Ее влечет громадная лошадь, похожая на верблюда. Она запряжена в крохотную телегу. О лошади этой надо сказать, что она престарелое, положительное существо, не одобряющее своего легкомысленного хозяина Ерему.
МЕЛЬНИЦУ-ТО ЯЧЕЙКА ПОЧИНИЛА?
Спрашивает Живцов у Еремы.
СОВА, БАЮТ, НА МЕЛЬНИЦЕ УТЯТ ВЫВЕЛА… ГДЕ ЕЕ ПОЧИНИТЬ…
Отвечает Ерема, помахивая бильярдным кием, к которому привязан ремешок, — получился кнут.
На площади валяется просмоленное бревно.
На нем выступили капли пота.
Базарная площадь.
Мужичонка, горькая беднота, доит лохматую коровенку, запряженную в телегу. Мужичонка напился, укладывается спать под телегу.
В сонное царство врывается Живцов.
Он огрел кнутом спящего посреди площади и собаку.
РАССПАЛИСЬ ТУТ БЕЗ МЕНЯ…
Орет Живцов, размахивая кием.
Спящий и собака завертелись, побежали.
Живцов барабанит в дверь запертой лавки.
Сторож избы-читальни, увидев в окно Живцова, заметался. Из лавки высовывается припухлое, в перьях лицо приказчика и сейчас же скрывается.
Бегство встревоженных кур.
Приказчик в запертой лавке судорожно снижает цены, он срывает этикетки…
…и переписывает и ставит цены на 10 % ниже.
Живцов барабанит в дверь избы-читальни.
Испытанный сторож заводит граммофон.
Встревоженные куры перелетают через плетень.
Баба, задрав подол, бежит через площадь.
Вертящаяся пластинка граммофона.
Живцов размахивает кием:
РАССПАЛИСЬ, ЧЕРТИ.
Выдоенная корова несется вскачь.
На козлах испуганный мужик.
Навстречу корове и мужику движется нескончаемая цепь возов с зерном. Урожай, видимо, велик.
На одной телеге, куда зерно ссыпано без мешков, играют в сияющей под солнцем ржи два пузатых голых младенца.
Цепь возов пересекает базарную площадь.
ГОСПОДИ-БАТЮШКО… САМОГОНУ-ТО, САМОГОНУ-ТО СКОЛЬКО.
Умиленно говорит Ерема…
…оглядывая поток телег.
Играющие младенцы.
Зерно под солнцем.
А МОЛОТЬ К МИРОЕДАМ?
Кричит отчаявшийся Живцов.
ГОНИ НА МЕЛЬНИЦУ, ЕРЕМА…
Вертящаяся пластинка граммофона.
По дороге к мельнице во всю прыть несется телега Живцова.
Медленно величавое течение возов.
У Еремы лопнула постромка.
Он не замечает этого, нахлестывает свою лошадь.
На краю горизонта, у реки полуразрушенная мельница с ободранным колесом.
На чердаке мельницы — недвижимая сова.
ГОНИ, ЕРЕМА…
Кричит Живцов.
Перед мельницей мостки, которые вот уже четыре года как ненадежны. Телега подлетает к мосткам. Ерема крестится…
…телега взлетает на мост…
…доски подламываются…
…в воздухе мелькнуло крестное Еремино знамение.
Живцов, лошадь, телега падают в овраг.
Сова.
Оторвавшееся от телеги колесо катится по меже между двумя нескошенными полями.
Межа отделяет поле, на котором густая высокая стена волнующихся хлебов, от чахлой, плохо выделанной полосы.
Катящееся колесо.
ОПЫТНОЕ ПОЛЕ ПОВАРЕНШИНСКОЙ ЯЧЕЙКИ ВЛКСМ.
Жатва. На опытном поле колос густ, тяжел, высок.
Работают две американские косилки.
На одной из них избач Черевков.
На другой Панютин.
Комсомолки вяжут снопы.
«ОПЫТНОЕ» ПОЛЕ ГЕРАСИМА ЧЕРЕВКОВА.
Плохо возделанная полоса дала чахлый, редкий колос.
Герасим — азартный, трепетный мужичишка и…
…дед Черевков — дряхлый старик в посконной рубахе и широких штанах — жнут серпами.
Серп старика падает бессильно.
Жена Герасима — бойкая большая баба — вяжет снопы.
У СЫНА-ТО ПШЕНИЦЫ ПОПШЕНИСТЕЙ БУДЕТ.
Ехидно говорит она мужу.
Стена высоких хлебов и жалкие колосья Герасима.
Чистая размашистая работа косилок.
Старозаветный серп старика движется немощно. От натуги дед опрокидывается на спину, не может встать, только ногами сучит. Герасим, смотря на «работничка», плюет с досады.
Старуха ядовита…
А У СЫНА-ТО ПШЕНИЦЫ ПОПШЕНИСТЕЙ БУДЕТ.
Взбешенный Герасим бросил серп, перемахнул через межу…побежал к косилке, на которой работает сын, преградил ей путь.
ТЫ У ОТЦА РАБОТАЙ, СУКИН СЫН, А НЕ У ЧУЖИХ ЛЮДЕЙ. ПОРОТЬ БУДУ.
Кричит он и хлопает себя по штанам. Черевков, добродушнейший верзила, сгреб маленького отца, сунул его под мышку, продолжает работать.
Дед сидит на острых ягодицах, жует губами. Выцветшие его глаза слезятся. Старуха орет над ним.
С болтающейся, под мышкой у сына, ноги Герасима слетает лапоть.
К работающим косилкам приближается Ерема, несущий на плечах остатки своей телеги.
Чумазый, исцарапанный Живцов и меланхолическая Еремина лошадь, влачащая обломки оглобли, в которой запутался кий с ремешком.
Комсомольцы, завидев Живцова, бегут к нему. Черевков, забыв об отце, бросает его.
ТЫ У ОТЦА РАБОТАЙ, СУКИН СЫН, А НЕ У ЧУЖИХ ЛЮДЕЙ.
Трепаный Герасим снова наскакивает на сына. Межа разделяет два поля.
ТЫ У СЫНА РАБОТАЙ, ДУРЬЯ ТВОЯ ГОЛОВА — ТОЛК БУДЕТ…
Говорит Герасиму Живцов, поочередно степенно здороваясь за руки с комсомольцами.
Дед на земле.
Ряд колосьев, подрезанных косилкой.
Волнующаяся стена хлебов…
Впереди стада белоголовый пастух Тереша.
Налившиеся колосья бьют его по груди, по значку КИМа.
Пастух углубился в чтение арифметического задачника.
Страница арифметического задачника движется в высоких хлебах.
Комсомольская ячейка обмолачивает зерно, снятое с опытного поля.
Дружная работа молодых неистовых рук.
Полет снопов чертит радугу в закатном небе.
Взмахи рук.
Рубахи, прилипшие к потным спинам.
Парни, густо покрытые пылью, подают снопы.
Девки на крыше молотилки принимают снопы.
Девки пересмеиваются, толкаются, пересаливают свои снопы неумеренной деревенской шуткой.
Девушка, подающая снопы, не рассчитала движения.
Сноп ее перелетел через молотилку.
Она расхохоталась, выругалась.
К молотилке прибита кружка с надписью: «У целях культурной борьбы за матюкание — копейка золотом».
Девушки ухарски бросают копейку в кружку.
Мешки постепенно наполняются зерном, сыплющимся из молотилки.
Парни уносят мешки на потных мускулистых спинах.
На гигантском омете соломы:
Черевков.
С омета видна покойная русская равнина — скошенные поля, лесок, речка.
Солома подается Черевкову стальными тросами.
В проволоке горит и ходит солнце.
Пастух Тереша все учится. Он зарылся в золотую солому. Выписывает из книги задачу: 4 + 4 + 4 + 7 — будет, по мнению Тереши, 24.
Босоногие мальчишки верхами на жеребых кобылах возят к омету солому. Ноги их весело болтаются на оттопыренных лошадиных боках.
Мальчишки подвезли солому. Черевков подтягивает ее тросами и…
подгребает под ней прилежного Терешу с его задачником, тетрадкой и карандашиком.
У молотилки мешки, наполняющиеся зерном.
Деревенская церковь, превращенная в закром.
Парни сваливают туда мешки.
Церковь по самые брови Николая-угодника полна зерном.
Замусоленный флажок с буквами РСФСР.
Флажок этот прицеплен к локомобилю. Машинистом Панютиным.
Он возится у пылающей топки.
Буйный ход локомобильного колеса.
Мешки наполняются зерном.
Мальчонка лет десяти, опоясанный ремнем. На ремне висит сабля.
Едет на связке соломы наверх к Черевкову.
Подает ему повестку.
Повестка: Порядок дня Пленума Повареншинской Сельской ячейки ВЛКСМ:
1) Международное положение в Китае — докладчик т. Живцов.
2) Электрификация водяной мельницы и по возможности всеобщее — докладчик т. Живцов.
3) Половая крайность в ячейке и уклон — докладчик т. Варя.
Мальчонка соскочил с омета и подал повестку Панютину.
Тот читает ее при свете горящей соломы.
Полет снопов в небе.
Мальчишка с саблей забрался к девкам на молотилку.
Девки черны от пыли, глаза и губы их сверкают, как у негров.
Они читают повестку с религиозной серьезностью.
Из первой части — мучительный нескончаемый подъем китайца рикши в гору.
У ободранного, сломанного мельничного колеса, у плотины, изрытой свиньями и наполненной всяческой деревенской дрянью: скелетами животных, ведрами без донышек, истлевшими козырьками — Живцов.
Он склонился над китайским номером «Прожектора».
В дверях мельницы мечтает Ерема. Он кнутиком считает:
…летающих на небе галок.
Лошадь Еремы рвет с чужого дерева яблоки и поедает их.
Искаженное лицо Живцова над фотографией.
Деталь — лицо рикши, облитого потом.
Полет снопа.
ШАБАШ!..
Парни подают последний сноп. Место у молотилки, где работали комсомольцы, — опустело — ни одного человека. (При помощи наплыва.)
Комсомольцы, окончившие молотьбу, умываются у бочки. Вода становится чернее сажи, но в ней отражается солнце и смеющиеся лица.
Скирда. Круглый ров.
Стряпуха ставит большую миску щей.
В середине миски, в жирных щах плавает радужный круг солнца.
Деталь — восхождение рикши.
Склонившееся над фотографией лицо Живцова, сквозь сетку разметавшихся его волос видна страница журнала с изображением рабочих-китайцев, убитых в перестрелке с иностранными войсками.
Веселая трапеза комсомольцев, жующие рты, смеющиеся глаза, с ложек стекают сверкающие капли. Парни острят и…
…кружка по борьбе с матюканьем пляшет как угорелая.
Миска со щами опустела наполовину, но солнце в ней плавает по-прежнему.
На омете соломы вырастает Живцов. Лицо его искажено печалью и вдохновением. Он вещает с омета:
У ТОЕ САМОЕ ВРЕМЯ, КОГДА…
Лицо рикши.
…КОГДА КИТАЙСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ ЖДЕТ ВАШЕЙ ПОДМОГИ…
Набитый рот Тереши, остановившиеся его скулы, выпученные глаза.
Под столом девка толстой босой ногой толкает ногу парня. Нога играет.
Живцов уходит глубже в солому. Речь его становится все грозней:
…КОГДА ЧАСТНЫЙ КАПИТАЛ ХВАТАЕТ ЗА ГОРЛО И НАХАЛЬНО МЕЛЕТ ПРОЛЕТАРСКУЮ ПШЕНИЦУ…
Комсомольцы отложили в сторону ложки. Из кузницы выглянули два цыгана: один кузнец, другой цыган привел ковать лошадь.
Живцов до колена ушел в солому, он размахивает руками:
…КОГДА МЕЖДУНАРОДНЫЙ КАПИТАЛ НЕ ДОПУЩАЕТ НАС ВОССТАНОВИТЬ МЕЛЬНИЦУ…
Полукругом оставленные ложки.
Под столом девка толкает соседа. Нога парня недвижима. Копыто лошади дергается в руке кузнеца.
Живцов по пояс ушел в солому. Пыль и солнце…
…КОГДА КИТАЙСКИЕ БРАТЬЯ ОБЛИВАЮТСЯ КРОВЬЮ…
Лицо рикши — страшное, голое, черное, круглое, как отполированный чугунный шар, по которому стекают потоки солнца и пота.
Комсомольцы встали, подошли к омету. Молодые спины, молодые головы, крутые вихры.
В ЭТО САМОЕ ВРЕМЯ — ВЫ…
Разрезанный калач с изюмом.
Рикша упал и на четвереньках лезет, лезет прямо на Живцова. Лицо Живцова. Блуждающие глаза, вдохновение его ищет выхода, вдохновению его нужно прорваться, и оно прорывается.
А ПОТОМУ ОБЪЯВЛЯЮ ДЛЯ ЖЕЛАЮЩИХ ЧЛЕНОВ ЛЕНИНСКОГО КОМСОМОЛА МОБИЛИЗАЦИЮ НА ЗАЩИТУ КИТАЙСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ. ДОБРОВОЛЬЦЫ, ПОДЫМАЙ РУКИ!
Руки комсомольцев взлетают кверху. Саша Панютин поднимает искалеченную руку. На небе, на пламенеющем облаке — рука Панютина с отрубленным пальцем.
Варя-комсомолка, вязавшая снопы, крепко целует свою соседку.
Лошадь вырвала копыто из рук кузнеца. Цыган вскочил на подкованную лошадь и помчался. Вокруг Живцова смыкается трясущийся веселый лес поднятых рук.
У комсомольцев такие лица, точно они дают клятву. А Живцов…
Живцов понял, что он совершил необыкновенный, совершенно неожиданный подвиг.
Он с каким-то недоумением, по пояс в соломе, отступает перед надвигающимися ликующими товарищами.
Ошалелый цыган скачет по деревенской улице. Ему навстречу две старухи с ведрами на коромысле. Одна старуха большая, другая маленькая.
ВОЙНА!
Крикнул им цыган и помчался дальше.
Маленькая старуха, облитая с головы до пят водой из ведра своей спутницы — большой старухи.
Клубы пыли по дороге за скачущим цыганом.
Ночь в Повареншине. Странная, многозначительная ночь.
В окнах мечутся огоньки.
Дым валит изо всех труб, расстилается по звездному небу.
Луг. Цветы колышутся под луной. По цветам скачет цыган на лошади.
Цветы под лошадиными копытами.
Костер тянется к небу.
У костра на опушке леса — цыганский табор.
Старик, озаренный пламенем костра, рассказывает молодежи историю о великих конокрадах и великих певцах.
Деревенское кладбище. Кресты, облитые луной.
Ерема поспешно копает.
Морда коня в пене.
Цыган подскакал к костру.
Вертясь на вспененной лошади, он кричит:
ВОЙНА!..
Из-под кибитки, обращенной к огню, лицо старой цыганки.
У табора, в лесу, в луже дождевой воды дрожит отражение молодого месяца.
На полу горы убогих деревенских сапог, требующих починки.
Тусклый жировичок освещает хату сапожника.
Он и дочка его, девочка лет десяти, работают лихорадочно.
Старческая рука и детская ручонка вперемежку, изо всех сил, стучат молотками по подметкам.
В окно просовывается чья-то рука, бросает на кучу сапог еще три пары громадных, как дома.
Девочка, у нее полон рот дратвы, поворачивает важное рабочее лицо.
В домах мечутся огоньки.
Карта Китая, освещенная колеблющимся светом свечи.
По карте ползает громадный палец.
Черевков, Тереша и еще один «доброволец» склонились над картой.
Черевков водит пальцем по карте. Он высказывает следующий стратегический план:
ЧЕРЕЗ СИЧЬЖЮУАН ПРЯМО НА ПЕКИН И МАХНЕМ…
Тереша склоняется к тому, чтобы действовать осторожней:
В ОБХОД ЕГО, ГАДА, ВЗЯТЬ.
Плачущая старуха Черевкова складывает пироги в сумку. Сын, желая утешить старуху, берет ее в охапку, вертит во все стороны, пляшет с ней:
ОХ, МАМКА, ЗАВИНТИМ ДЕЛА.
Старуха пляшет, плачет и смеется. Лицо деревенской знахарки. В избе богатея.
Знахарка разлила по стаканам наговоренную настойку из мух, подает ее ужасающимся парням.
С МОЛИТВОЙ ВЫПЕЙ… ГОСПОДЬ, ГЛЯНЬ, НАУТРО И ВЫВЕРНЕТ… НИ НА КАКУЮ ВОЙНУ НЕ ПОЙДЕШЬ…
Знахарка с полным знанием дела плюет на все четыре стороны и шепчет заклинания.
Обезумевший от страха парень мечется, крестится и пьет. Черевков все пляшет со своей плачущей и смеющейся старухой:
ОХ, МАМКА, ЗАВИНТИМ ДЕЛА.
Парень катается по полу… лицо его сведено судорогой, на губах пена. Белоснежная модель Волховстроя, вырезанная вдохновенным ножиком Саши Панютина. Сквозь слюдяное оконце игрушечной электростанции пламень копеечной свечи.
Головы Живцова и Панютина сквозь оконце электростанции.
В комнате Живцова. Ободранная койка, этажерка с книгами, портфель, засохшие колосья. Только и хорошего в комнате, что пышная модель Волховстроя да полка с книгами.
Полка заставлена собраниями сочинений Ленина.
Корешки многочисленных ленинских книг.
С Живцовым Саша Панютин, твердо сознающий, что совершилось великое, но двусмысленное событие.
НАВИНТИЛ ТЫ, ЕГОР, ДЕЛОВ.
Говорит Панютин, тоскливо озирается.
Взор его падает на стул о трех ножках.
Вздыхая, он берет стул, примеряется к нему, принимается за работу.
Живцов и сам знает, что навинтил. В глубокой задумчивости он расхаживает по комнате.
Панютин чинит стул, вздыхает.
НАКРУТИЛ ТЫ, ЕГОР, ДЕЛОВ…
На деревенской колокольне юродивый бьет набат.
Цыганский табор, играя огоньками кибиток, переходит реку.
Место, оставленное табором. Вбитые колышки, навоз, тлеющие остатки костра.
На кладбище Ерема роет изо всех сил.
Обильная неисчерпаемая шевелюра Живцова. В ней медленно шевелятся призадумавшиеся, нерешительные его пальцы.
НАКРУТИЛ ТЫ ДЕЛОВ, ЕГОР…
Говорит Панютин, увлеченный починкой стула.
Корешки книг Ленина.
Живцов нерешительно подходит к этажерке, берет книгу, раскрывает.
Титульный лист. Портрет Ленина, прищурившегося, лукавого.
Склонившаяся над портретом голова Живцова, разметавшиеся обильные его волосы.
В сарае, изборожденном лунными полосами, махонький, пьяненький Герасим Черевков. Роется в сбруе, выискивает вожжу.
В избу Черевкова вламывается махонький, трепаный отец.
Наскакивает на большого сына, замахивается вожжой.
ЧИЧАС ПОРОТЬ ТЕБЯ БУДУ ЗА ЭТИ ДЕЛА.
Верзила сын бережно усаживает пьянчужку на лавку, сует ему пирог.
Мужичонка, не выпуская вожжи, ест обиженно, с некоторым восторгом, проистекающим оттого, что очень уж необыкновенные события.
Медленно листается ленинская книга.
Свет падает на юмористическое лицо Панютина.
ВОТ ЕЖЕЛИ СЕКРЕТАРЬ СЕЛЬЯЧЕЙКИ КЛСМ ОБЪЯВЛЯЕТ ВСЕОБЩУЮ МОБИЛИЗАЦИЮ — ЧТО ТОГДА ДЕЛАТЬ?
Говорит Панютин.
Сконфуженные пальцы Живцова в шевелюре.
Лукавое, прищуренное лицо Ленина.
Медленно листается книга.
Лицо Живцова над переворачивающимися страницами.
Панютин, мурлыча песенку, пристраивает к стулу четвертую ножку.
Страница перевернулась, легла. Здесь должна начаться выписка из Ленина, которую можно отнести к необычайному происшествию в Повареншино.
Выписка.
На полатях в избе Черевкова лежит в овчинах дряхлый дед.
Он тоже требует себе пирогов. Внук подает ему.
Выписка из Ленина.
Светлеющее лицо Живцова.
Дед на полатях жует пироги. Горох сыплется по овчине. Лошадь Еремы бродит по селу, стучится в окна, ищет хозяина.
Окошко приоткрывается, ей кричат:
НЕТУ ЕРЕМЫ, ПРОВАЛИВАЙ…
И она идет дальше.
Ерема выкопал из могилы что-то длинное, завернутое в рогожу.
Он очень доволен, вытирает рукой пот.
К нему приближается костлявая подруга лошадь, волочащая оглоблю. Она наконец нашла его.
Лошадь устремляет на хозяина укоризненный взор — шальной ты, мол, Ерема, несерьезный человек.
Она берет его зубами за ворот, тащит.
ИДУ, ИДУ.
Бормочет сконфуженный Ерема.
Живцов закрывает книгу и медленно приподнимает лицо, озаренное внезапно счастливой, все разрешающей мыслью.
Модель Волховстроя. Сквозь слюдяное оконце лицо Живцова.
Панютин ставит на пол стул, прочно стоящий на всех 4-х.
Четыре ножки стула.
Среди цветов, в луже дождевой воды дрожит молодой месяц.
На фоне побледневшего неба дымятся повареншинские трубы.
Небо. Рассвет.
Петух влетает на забор, закукарекал.
Петушиная нога со шпорой.
Лапоть со шпорой.
Тереша, обутый в лапоть со шпорой, идет по дороге.
Впереди Терешиного стада новый пастух — старый, прокуренный, грязный.
Вброд по реке переправляется необозримая цепь телег.
Река бурлит, сияет, льется между колесами.
На телеге, ушедшей в воду, девки и мужики. Девичьи ленты летят по ветру.
Цветы плывут по реке.
Три парня, распевая, обнявшись за плечи, идут «являться» на сборный пункт. Они увешаны оружием и гармошками. На краю горизонта, по кривым дорогам, текут толпы крестьян.
Ребят поприбавилось. Их пятеро.
Они стучат в окно к богатеям.
ВЫХОДИ, МАКСИМКА… ЯВЛЯТЬСЯ НАДО.
В запертой горнице — распростертый на полу — кулацкий сын.
Мертвенно искаженное его лицо. Парни идут дальше, их уже семь. У закрытой винной лавки…
Плакат: «По случаю гражданской войны в Китае продажа русской горькой закрыта на 3 дня».
На фоне плаката блаженно пьяные трепаные головы отца и деда Черевковых.
И ЭХ ЖЕ ТЫ, РАССЕЯ, ВЕЛИКАЯ ДЕРЖАВА. ДА ЭХ ЖЕ ТЫ, РАССЕЯ, ВЕЛИКАЯ ДЕРЖАВА.
Черевковы пляшут самозабвенно.
С холма текут толпы людей. Великое переселение повареншинских народов.
В толпе два гиганта крестьянина, похожи друг на друга, верно, братья.
АЛЬ ПОМЕЩИКУ ОТДАВАТЬ.
Говорит один из них, указывая на…
Расстилающуюся перед ними прекрасную необозримую Россию.
НЕ ОТДАДИМ.
Отвечает другой.
Четыре твердо идущих ноги в лаптях. Старуха Черевкова дает сыну крестик. Парень сконфужен, отказать трудно, а взять незачем.
ЖИТЕЛЕЙ-ТО КИТАЙСКИХ ГЛЯДИ НЕ ОБИЖАЙ… ЦЫБИК ЧАЮ ВОЗЬМЕШЬ И ДОВОЛЬНО С ТЕБЯ.
Наказывает старуха сыну.
Парень незаметно прячет крестик за голенище.
Всю улицу заняли поющие, обнявшиеся за плечи парни.
Их уже не семь, а пятнадцать.
Цветы плывут по реке.
ЗТМ <затемнение>.
Разукрашенный всеми мыслимыми значками Егор с портфелем в руках, в папахе шествует к мельнице, к сборному пункту.
За ним движется построившееся в ряды неисчислимое воинство.
Тут и комсомольцы со знаменем, и охотничьими ружьями, и гармошкой.
Тут и деревенская бородатая пехота в лаптях, опутанная воющими бабами,
орущими младенцами,
лающими собаками.
Тут и кавалерия, пять лесных объездчиков в германских касках, оставшихся со времен великой войны.
Живцов взошел на холм, величественно вздел руку.
Воинство онемело.
Все глаза впились в главнокомандующего Егора.
Сквозь ряды пробирается запыхавшийся Ерема. В руках его завороченный в рогожу предмет, выкопанный им на кладбище. Он с размаху ставит его перед Живцовым, разворачивает — оказывается, пулемет.
ВОСЕМЬ ЛЕТ ДЕРЖАЛ — ЖЕРТВУЮ СОВЕТСКОЙ ВЛАСТИ.
Истекая восторженными словами, говорит Ерема.
Воинство сделало на караул.
Цыган скачет по улице заштатного города.
НАЧАЛЬНИК N-СКОЙ УЕЗДНОЙ МИЛИЦИИ В РАЗГАРЕ МИРНОГО СТРОИТЕЛЬСТВА.
Двор милиции в заштатном городке.
Начальник в галошах на босу ногу, в галифе со штрипками стрижет овцу.
Во двор влетает цыган.
ВОЙНА!
Орет он, вертясь на лошади и докладывая…
пораженному начальнику о начавшихся в соседней волости военных действиях против милитаристов, засевших в Шанхае.
Живцов у мельницы на вершине холма.
Ерема ласкает пулемет.
Живцов поднял руку:
ГРАЖДАНЕ ДОБРОВОЛЬЦЫ, НОЧЬЮ ИМЕЛ СВЯЗЬ СО ВЦИКОМ… КИТАЙСКИЕ БРАТЬЯ САМОСИЛЬНО УПРАВЛЯЮТСЯ… ОПРЕДЕЛЕННО ВЦИК СССР ПРЕДЛАГАЕТ ЗАНИМАТЬСЯ ТЕКУЩИМИ ДЕЛАМИ — ПОЧИНИТЬ МЕЛЬНИЦУ НА 100 % ЗАДАНИЯ.
Собака Тереши зевнула, помахала хвостом, отошла.
Разочарованный Ерема переводит глаза с…
…пулемета на Егора…
…с Егора на пулемет…
Группа светлеющих старушечьих лиц.
Ряд комсомольских лиц, игра их: сначала изумление, потом усмешка.
ПЕРЕХИТРИЛ… РЯБОЙ ЧЕРТ…
В сарае Панютин возится с инструментами: лопатами, топорами, пилами, мешками с песком.
Тереша с восторгом отвязывает от лаптей шпоры и прячет их в карман.
ПЕРЕХИТРИЛ… ИВАНЫЧ.
Варя кричит Тереше:
ЗАЧЕМ ПРЯЧЕШЬ… ВЫБРАСЫВАЙ.
Тереша отвечает:
АВОСЬ ПРИГОДИТСЯ…
Шпора оттопыривает карман Тереши. Черевков опрометью кидается к матери.
ПОЛУЧАЙТЕ, МАМАША…
Он отдает старухе крестик, наконец-то избавился. Возмущенный Ерема, сопровождаемый пьяненьким Герасимом Черевковым, тащит прочь пулемет.
ОБЯЗАТЕЛЬНО ДОЛЖОН Я СЕГОДНЯ КОГО-НИБУДЬ ПОБЕДИТЬ.
Орет Ерема.
ТЕКУЩИЕ ДЕЛА ВЦИКА СССР.
Раскрытый сарай возле мельницы. Комсомольцы разбирают инструменты: лопаты, топоры, пилы, тачки.
По дороге верхом скачут милиционеры, предводительствуемые начальником. Недостриженная овца. На дне оврага сидят Ерема и Герасим. Пробуют пулемет. Пули чертят отвесно стоящие стены оврага.
ТЕКУЩИЕ ДЕЛА ВЦИКА СССР.
Взмах лопат.
Взмах рук.
Взмах лопат.
Взмах рук.
Сыплющаяся земля.
Дружная работа комсомольцев на плотине.
Шпора порезала Терешин карман и вышла наружу.
Горка гармоний, отложенных в сторону.
Горка оружий, отложенных в сторону.
Взмахи лопат.
Взмахи рук.
Стройка на мельнице — пыль столбом — топот.
В столбах пыли неистовый Живцов.
Тонкая струйка воды втекает в грязный пруд.
Милиция применяет тонкий стратегический маневр, окружает овраг, где стрелял Ерема.
Милиционеры ползут на животах с ружьями наперевес.
Обнявшись с пулеметом и друг с дружкой, в овраге глубоким сном спят Ерема и его соратники.
Милиционеры с ружьями наперевес подползли к краю оврага.
Кидаются на спящего Ерему.
Ерема, погребенный под горой барахтающихся милиционеров.
У-Р-Р-Р-А!
Кричит проснувшийся, не понимающий, в чем дело, Ерема.
ТЕКУЩИЕ ДЕЛА ВЦИКА СССР.
Черевков прибивает к ободранному мельничному колесу новые тесины.
Плотина все растет, мешки с песком падают в воду.
Работа внутри мельницы.
Потревоженная сова…
…вылетает из мрачного своего убежища.
Дуло ружья — выстрел.
Приток реки, ранее текший в сторону, повернул к пруду.
Все усиливающаяся струя воды втекает в пруд.
Гнилушки, горы тряпья, всякая деревенская дрянь — всплывает на поверхность, показывается чистая вода.
Лошадь Еремы стоит над потоком, ждет, когда схлынет грязная вода, — дождалась, начала пить.
Вода поднялась — пруд полон.
Живцов поднимает заслонку.
На колесо мельницы, покрытой вперемежку со старыми свежими тесинами, падает блещущая вода. Колесо ожило, двинулось, пошло.
Убитая сова.
ЗТМ <затемнение>.
ТЕКУЩИЕ ДЕЛА ВЦИКА СССР.
Починенные, вращающиеся жернова.
Бегущее колесо, на солнце блещет стекающая вода.
Мука сыплется с жерновов.
Из церкви, превращенной в закром, крестьяне уносят на мельницу зерно.
Николай-угодник постепенно открывается.
И ЭХ ТЫ, РАССЕЯ, ВЕЛИКАЯ ДЕРЖАВА.
Отец и дед Черевковы пляшут.
Мука течет с жерновов.
Деревенская улица. В рядах старых соломенных крыш горит под солнцем одна новая.
Цветы плывут по реке.
Сквозь бегущее колесо, сквозь струи воды — усталые, потные, веселые лица комсомольцев.
Конец
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:
Муковнин Николай Васильевич.
Людмила — его дочь.
Фельзен Катерина Вячеславовна.
Дымшиц Исаак Маркович.
Голицын Сергей Илларионович — бывший князь.
Нефедовна — нянька в доме Муковнина.
Евстигнеич, Бишонков, Филипп } инвалиды.
Висковский — бывший ротмистр гвардии.
Кравченко.
Мадам Дора.
Надзиратель — в милиции.
Калмыкова — горничная в номерах на Невском, 86.
Агаша — дворничиха.
Андрей, Кузьма, Сушкин } полотеры.
Сафонов — рабочий.
Елена — его жена.
Нюшка.
Милиционер.
Пьяный — в милиции.
Красноармеец — с фронта.
Действие происходит в Петрограде, в первые годы революции.
Номера на Невском. Комната Дымшица — грязно, нагромождение мешков, ящиков, мебели. Два инвалида, Бишонков и Евстигнеич, раскладывают привезенные продукты. У Евстигнеича — тучного человека с большим красным лицом — выше колен отняты ноги. У Бишонкова зашпилен пустой рукав. На груди у инвалидов — медали, георгиевские кресты. Дымшиц бросает на счетах.
Евстигнеич. Дорогу всю расшлепали… Зандберг был на Вырице, людям жить давал, — убрали.
Бишонков. Слишком тиранят, Исаак Маркович.
Дымшиц. А Королев есть?
Евстигнеич. Зачем «есть», — коцнули. Дорогу как есть расшлепали, все заградиловки новые.
Бишонков. Слишком стало затруднительно с продуктовым делом, Исаак Маркович. К одной заградиловке привыкнешь, а ее уже нет. Хоть бы отбирали, а то ведь смерть к глазам приставляют.
Евстигнеич. Ума не дашь… Кажный день изобретение делают… Подъезжаем нонче к Царскосельскому — стрельба. Что такое?.. Думаем — власть отошла, а они это моду такую взяли — допрежде всякого разбору бахать.
Бишонков. Большое богатство продуктов нонешний день отобрали. Деткам, говорят, пойдет… В Царском Селе в настоящее время одни дети — колония считается.
Евстигнеич. Деткам, да с бородой.
Бишонков. А если я голодный, неужели ж я себе не возьму? Обязательно я себе возьму, если я голодный.
Дымшиц. Где Филипп? Я о Филиппе думаю… Зачем вы человека бросили?
Бишонков. Мы его, Исаак Маркович, не бросали: он чувства свои потерял.
Евстигнеич. Водит его кто-нибудь…
Бишонков. Одно слово — тиранство, Исаак Маркович.
Евстигнеич. Того же Филиппа взять: мужчина рослый, заметный, а внутренности нет, внутренность слабая… Подъезжаем к вокзалу — стрельба, народ плачет, падает… Я ему говорю: «Филипп, говорю, мы форткой на Загородный пройдем, там вся цепочка своя». А уж он не тот, потерялся. «Я, говорит, опасываюсь идти». — «Ну, говорю, опасываешься, — сиди… Спиртонос — божий человек, только в морду дадут, чего тебе бояться? На тебе один пояс с вином…» А его уж к полу привалило. Мужчина сильный, лошадиная сила, а внутренность не та.
Бишонков. Мы так надеемся, Исаак Маркович, — отыщется. За ним следу большого нет.
Дымшиц. Почем колбасу брали?
Бишонков. Колбасу, Исаак Маркович, по восемнадцать тысяч брали, да и похужело. В настоящее время что Витебск, что Петроград — один завод.
Евстигнеич(открывает в стенке потайное место, переносит туда продукты). Подравняли Расею.
Дымшиц. Крупа почем?
Бишонков. Крупа, Исаак Маркович, девять тысяч, а слово напротив скажешь — не бери. Торговлей никак не интересуются. Он того только и ждет, чтобы тебе не понравилось. Такой кураж у этих купцов пошел — не передать!
Евстигнеич(прячет в стену хлебы). Супруги сами хлебы пекли, свои труды клали… Кланяться велели.
Дымшиц. Дети как — живы, здоровы?
Бишонков. Дети живы, здоровы, очень благополучны. Одеваны в шубки, богатые детки… Супруга приехать просят.
Дымшиц. Больше делать нечего… (Бросает на счетах.) Бишонков!
Бишонков. Я.
Дымшиц. Не вижу пользы, Бишонков.
Бишонков. Слишком затруднительно стало, Исаак Маркович.
Дымшиц. Расчету не вижу, Бишонков.
Бишонков. Расчету, Исаак Маркович, никак не видать… У нас с Евстигнеичем такая думка, что надо на другой товар перекидаться. Продукт — он вещество громоздкое: мука — она громоздкая, крупа — громоздкая, ножка телячья — тоже громоздкая. Надо, Исаак Маркович, на другое перекидаться — на сахарин или, там, на камешки… Бриллиант — это прелестное вещество: за щеку положил — и нету.
Дымшиц. Филиппа нет… Я об Филиппе думаю.
Евстигнеич. Пожалуй, покалечили.
Бишонков. И то сказать, — инвалид по восемнадцатому году фирма была, а в настоящий момент…
Евстигнеич. Куда тебе, — образовались! Раньше у народа перед инвалидами совести не хватало, а теперь — ноль внимания. «Ты зачем инвалид?» — спрашивают. «У меня, говорю, бризантный снаряд обе ноги отобрал». — «А в этом, говорят, ничего такого особенного нет, у тебя, говорят, без страдания оторвало, сразу… Ты, говорят, страдания не принимал». — «Как это, говорю, страдания не принимал?» — «А так, говорят, известная вещь: тебе ноги под хлороформом подравняли, ты ничего и не слыхал. У тебя только с пальцами недоразумение, пальцы у тебя вроде стремят, чешутся, хотя они и отобраны, и больше ничего такого с тобой нет». — «Как ты, говорю, можешь это знать?» — «А так, говорит, — народ, слава те филькиной сучке, образовался». — «Видно, образовался, если инвалида с поезда скидает… Зачем ты, говорю, меня на путь скидаешь? Я калека…» — «А потому и скидаем, что нам в Расее, говорит, на калек глядеть обрыдло». И скидает, как поленницу… Я, Исаак Маркович, очень на наш народ обижаюсь.
Входит Висковский — в бриджах, в пиджаке. Рубаха расстегнута.
Дымшиц. Это вы?
Висковский. Это я.
Дымшиц. А где здравствуйте?
Висковский. Людмила Муковнина приходила к вам, Дымшиц?
Дымшиц. Здравствуйте собака съела?.. А если приходила, так что?
Висковский. Кольцо Муковниных у вас, я знаю, Мария Николаевна передать его вам не могла…
Дымшиц. Передали мне люди, не обезьяны.
Висковский. Как попало к вам это кольцо, Дымшиц?
Дымшиц. Люди дали, чтоб продать.
Висковский. Продайте мне.
Дымшиц. Почему вам?
Висковский. Пытались вы когда-нибудь быть джентльменом, Дымшиц?
Дымшиц. Я всегда джентльмен.
Висковский. Джентльмены не задают вопросов.
Дымшиц. Люди хотят валюту за кольцо.
Висковский. Вы должны мне пятьдесят фунтов.
Дымшиц. За какие такие дела?
Висковский. За дело с нитками.
Дымшиц. Которые вы просыпали…
Висковский. В конной гвардии нас не учили торговать нитками.
Дымшиц. Вы просыпали потому, что вы горячий.
Висковский. Дайте срок, маэстро, я научусь.
Дымшиц. Что за учение, когда вы не слушаетесь? Вам говорят одно, вы делаете другое… На войне вы там ротмистр или граф, — я не знаю, кто вы там, — может быть, на войне нужно, чтобы вы были горячий, но в деле купец должен видеть, куда он садится.
Висковский. Слушаю-с.
Дымшиц. Я серчаю на вас, Висковский, я еще за другое на вас серчаю. Что это был за номер с княжной?
Висковский. Задумано, как побогаче.
Дымшиц. Вы знали, что она девушка?
Висковский. Самый цимис…
Дымшиц. Так вот, этого цимиса мне не надо. Я маленький человек, господин ротмистр, и не хочу, чтобы эта княжна приходила ко мне, как божья матерь с картины, и смотрела на меня глазами, как серебряные ложки… О чем шел разговор? — спрашиваю я вас. Пусть это будет женщина под тридцать, мы говорили, под тридцать пять, домашняя женщина, которая знает, почем пуд лиха, которая взяла бы мою крупу и печеный хлеб и четыреста граммов какао для детей — и не сказала бы мне потом: «Паршивый мешочник, ты меня запачкал, ты мною воспользовался».
Висковский. Про запас остается младшая Муковнина.
Дымшиц. Она врунья. Я не люблю женщину, когда она врунья… Почему вы меня со старшей не познакомили?
Висковский. Мария Николаевна уехала в армию.
Дымшиц. Вот это был человек — Мария Николаевна, вот тут было на что посмотреть, с кем поговорить… Вы дождались того, что она уехала.
Висковский. Со старшей это сложно, Дымшиц. Это очень сложно.
Евстигнеич. «Тебя, говорит, без страху убило, ты, говорит, отмучился», — вон ведь как он меня обеспечил…
Отдаленный выстрел, потом ближе; выстрелы учащаются. Дымшиц гасит свет, запирает двери на ключ. Свет из окна, зеленые стекла, мороз.
(Шепотом.) Житуха…
Бишонков. Окаянство!
Евстигнеич. Все матросня орудует…
Бишонков. Никак жизни нет, Исаак Маркович!
Стук в дверь. Молчание. Висковский вынимает револьвер из кармана, открывает предохранитель. Снова стук.
Кто там?
Филипп(за дверью). Я.
Евстигнеич. Голос дай… Кто это я?
Филипп. Откройте.
Дымшиц. Это Филипп.
Бишонков открывает дверь. В комнату проникает бесформенное огромное существо. Вошедший приваливается к стене, молчит. Вспыхивает свет. Половина Филиппова лица заросла диким мясом. Голова его упала на грудь, глаза закрыты.
В тебя стреляли?
Филипп. Не.
Евстигнеич. Наморился, Филипп?
Евстигнеич с Бишонковым снимают с Филиппа тулуп, верхнюю одежду, вытаскивают из-под нее резиновый костюм, бросают его на пол. Безрукий резиновый человек — второй Филипп — распростерт на полу. Пальцы Филиппа изрезаны, кровоточат.
Оборудовали как следует быть… Человеки зовемся…
Филипп(голова его все свалена на грудь). По следу… по следу шел…
Евстигнеич. Он шел?
Филипп. Он.
Евстигнеич. В крагах?
Филипп. Он.
Евстигнеич. Таперича взялись…
Дымшиц. До дому довел?
Филипп(с трудом выговаривая слова). До дому не довел… Стрельба перехватила, на стрельбу пошел…
Бишонков с Евстигнеичем подхватывают раненого, укладывают его.
Евстигнеич. Я тебе сказывал — воротами пройдем…
Филипп стонет, охает. Вдалеке выстрелы, пулеметная очередь, потом тишина.
Житуха…
Бишонков. Окаянство!..
Висковский. Где кольцо, маэстро?
Дымшиц. Приспичило с кольцом, горит под вами…
Комната в доме Муковнина, служащая одновременно спальней, столовой, кабинетом, — комната 20-го года. Стильная старинная мебель; тут же «буржуйка», трубы протянуты через всю комнату; под печкой сложены мелко наколотые дрова. За ширмой одевается, перед тем как ехать в театр, Людмила Николаевна. На лампе греются щипцы для завивки волос. Катерина Вячеславовна гладит платье.
Людмила. Сударыня, ты отстала… В Мариинке теперь очень нарядная публика. Сестры Крымовы, Варя Мейендорф — все одеваются по журналу и живут превосходно, уверяю тебя.
Катя. Да кто теперь хорошо живет? Нет таких.
Людмила. Очень есть. Ты отстала, Катюша… Господа пролетарии входят во вкус: они хотят, чтобы женщина была изящна. Ты думаешь, твоему Редько нравится, когда ты ходишь замарашкой? Ничуть не нравится… Господа пролетарии входят во вкус, Катюша.
Катя. На твоем месте я бы ресниц не делала, и это платье без рукавов…
Людмила. Сударыня, вы забываете — я с кавалером.
Катя. Кавалер, пожалуй, не разберет.
Людмила. Не скажи. У него свой вкус, темперамент…
Катя. Рыжие горячи — это известно.
Людмила. Какой же он рыжий, мой Дымшиц? Он шоколадный.
Катя. И правда — у него так много денег?.. Висковский, по-моему, бредит.
Людмила. У Дымшица шесть тысяч фунтов стерлингов.
Катя. Все на калеках нажил?
Людмила. Ничего не на калеках… Вольно же было другим додуматься. У них артель, складчина. Инвалидов до сих пор не обыскивали, легче было провезти.
Катя. Нужно быть евреем, чтобы додуматься…
Людмила. Ах, Катюша, лучше быть евреем, чем кокаинистом, как наши мужчины… Один, смотришь, кокаинист, другой дал себя расстрелять, третий в извозчики пошел, стоит у «Европейской», седоков поджидает… Раr lе tеmрs qui соuгt[49] евреи вернее всего.
Катя. Да уж вернее Дымшица не найти.
Людмила. И потом, мы бабы… Каtу, мы простые бабы, вот как дворникова Агаша говорит, «трепаться надоело». Мы не умеем быть неприкаянными, правда же, не умеем…
Катя. И детей родишь?
Людмила. Рожу двух рыженьких.
Катя. Значит — законный брак?
Людмила. С евреями иначе нельзя, Катюша. Они страшно семейственны, жена у них советчица, над детьми они трясутся… И потом — еврей всегда благодарен женщине, которая ему принадлежала. Поэтому — эта благородная черта — уважение к женщине.
Катя. Да ты откуда евреев так знаешь?
Людмила. Ну вот — «откуда». Папа в Вильне корпусом командовал, там все евреи… У папы приятель раввин был… Они все философы — их раввины.
Катя(подает через ширму разглаженное платье). После театра — ужин?
Людмила. Не исключено.
Катя. Конечно, вы выпьете, Людмила Николаевна, порыв страсти, все потонуло в тумане…
Людмила. Пальцем в небо, сударыня!.. Манеж будет продолжаться месяц, два месяца — с евреями так надо. Еще даже не решено, будут ли поцелуи…
Входит генерал в валенках: шинель на красной подкладке переделана в халат; две пары очков.
Муковнин(читает). «…Октября шестнадцатого дня тысяча восемьсот двадцатого года, в царствование благословенного императора Александра, рота лейб-гвардии Семеновского полка, забыв долг присяги и воинского повиновения начальству, дерзнула самовольно собраться в позднее вечернее время…» (Подымает голову.) В чем же оно выразилось — забвение присяги? Выразилось оно в том, что люди вышли в коридор после переклички и решили просить у командира роты отмены очередного смотра по десяткам на дому… у командира полка бывали и такие смотры. За это, за так называемый бунт, было определено наказание… какое? (Читает.) «…Нижних чинов, признанных зачинщиками, лишить живота, людей первой и второй рот, подавших пример беспорядка, наказать виселицей, рядовых, помянутых в параграфе третьем, в пример другим, прогнать шпицрутенами сквозь батальон по шести раз…»
Людмила. Разве это не ужасно?
Катя. Кто же спорит, что прежде было много жестокого?
Людмила. По-моему, большевики должны ухватиться за папину книгу. Им же выгодно, чтобы бранили старую армию.
Катя. Они все требуют к текущему моменту.
Муковнин. Я разбиваю семеновскую трагедию на две главы. Первая — исследование причин мятежа, вторая — описание бунта, истязаний, отсылки в рудники… История моя будет история казармы, — не перечень народов, а судьба всех этих Сидоровых и Прошек, отданных Аракчееву, сосланных на двадцатилетнюю военную каторгу.
Людмила. Папа, ты должен прочитать Кате главу об императоре Павле. Если бы жил Толстой, он оценил бы, я уверена.
Катя. В газетах все требуют к настоящему моменту.
Муковнин. Без познания прошлого — нет пути к будущему. Большевики исполняют работу Ивана Калиты — собирают русскую землю. Мы, кадровые офицеры, нужны им хотя бы для того, чтобы рассказать о наших ошибках…
Звонок. Возня в прихожей. Входит Дымшиц с пакетами, в шубе.
Дымшиц. Здравия желаю, Николай Васильевич! Здравия желаю, Катерина Вячеславна! Людмила Николаевна в доме?
Катя. Ждет вас.
Людмила(из-за ширмы). Я одеваюсь…
Дымшиц. Здравия желаю, Людмила Николаевна! На улице такая погода, что хороший хозяин собаку не выпустит… Меня привез Ипполит, наговорил полную голову, все шиворот-навыворот, — такого типа поискать надо… Мы не опоздаем, Людмила Николаевна?
Муковнин. На улице белый день, а они в театр.
Катя. Николай Васильевич, театры теперь начинают в пять часов дня.
Муковнин. Электричество экономят?
Катя. Во-первых, электричество. Потом, если поздно возвращаться, — разденут.
Дымшиц(раскладывая пакеты). Маленький окорочок, Николай Васильевич. Я в этом не специалист, но мне его продали, как хлебный… Хлебом его кормили или чем другим — при этом мы не были…
Катя отошла в угол, курит.
Муковнин. Право, Исаак Маркович, вы слишком добры к нам.
Дымшиц. Немножко шкварок…
Муковнин(не понял). Виноват!
Дымшиц. У вашего папы вы этого не кушали, но в Минске, в Вилюйске, в Чернобыле их уважают. Это кусочки от гусятины. Вы отведаете и скажете мне ваше мнение… Как поживает книжка, Николай Васильевич?
Муковнин. Книжка подвигается. Я подошел к царствованию Александра Павловича.
Людмила. Читается, как роман, Исаак Маркович. Я считаю, что это напоминает «Войну и мир», — там, где Толстой о солдатах говорит…
Дымшиц. Очень приятно слушать… На улице пусть стреляют, Николай Васильевич, на улице пусть бьются головой об стенку, — вы должны делать свое. Кончите книжку — магарыч мой, и на первые сто экземпляров — я покупатель… Кусочек сальтисона, Николай Васильевич: сальтисон домашний, от одного немца…
Муковнин. Исаак Маркович, право, я рассержусь…
Дымшиц. Это для меня честь, чтобы генерал Муковнин на меня сердился… Сальтисон дивный! Этот немец был довольно видный профессор, теперь занимается колбасами… Людмила Николаевна, я сильно подозреваю, что мы опоздаем.
Людмила(из-за ширмы). Я готова.
Муковнин. Сколько я вам должен, Исаак Маркович?
Дымшиц. Вы мне должны подкову от лошади, которая издохла сегодня на Невском проспекте.
Муковнин. Нет, серьезно…
Дымшиц. Хотите серьезно — две подковы от двух лошадей.
Из-за ширмы выходит Людмила Николаевна. Она ослепительна, стройна, румяна. В мочках ушей бриллианты. На ней черное бархатное платье без рукавов.
Муковнин. Хороша у меня дочка, Исаак Маркович?
Дымшиц. Не скажу — нет.
Катя. Вот это она и есть, Исаак Маркович, — русская красота.
Дымшиц. Не специалист в этом, но вижу, что хорошо.
Муковнин. Я вас еще со старшей моей познакомлю — с Машей.
Людмила. Предупреждаю: Мария Николаевна у нас любимица, — и вот, пожалуйте, любимица в солдаты ушла.
Муковнин. Какие же это солдаты, Люка?.. В политотдел.
Дымшиц. Ваше превосходительство, про политотдел спросите меня. Это те же солдаты.
Катя(отводит Людмилу в сторону). Право, серег не надо.
Людмила. Ты думаешь?
Катя. Конечно, не надо. И потом — этот ужин…
Людмила. Сударыня, спите спокойно. Ученого учить… (Целует Катю.) Катюша, ты глупая, милая… (Дымшицу.) Мои ботики… (Отвернувшись, снимает серьги.)
Дымшиц(кидается). Момент!
Одевание: ботики, шуба, оренбургский платок. Дымшиц услуживает, мечется.
Людмила. Надеваю и сама удивляюсь — еще не продано… Папа, изволь без меня принять лекарство. И не давай ему работать, Катя.
Муковнин. Мы домовничать будем с Катей.
Людмила(целует отца в лоб). Вам нравится мой папка, Исаак Маркович? Правда, он у нас не такой, как у всех…
Дымшиц. Николай Васильевич роскошь, а не человек!
Людмила. Его никто не знает — одни мы… Где вы оставили князя Ипполита?
Дымшиц. Оставил у ворот. Приказ — ждать, дисциплина. Момент — и будем там… Всего хорошего, Николай Васильевич!
Катя. Очень не кутите.
Дымшиц. Очень не будем, теперь это обеспечено.
Людмила. Папочка, до свидания!
Муковнин провожает дочь и Дымшица в переднюю. Голоса и смех за дверью. Генерал возвращается.
Муковнин. Очень милый и достойный еврей.
Катя(забилась в угол дивана, курит). Мне кажется — им всем не хватает такта.
Муковнин. Катя, голубчик, откуда взяться такту?.. Людям позволяли жить на одной стороне улицы и городовыми гнали с другой. Так было в Киеве, на Бибиковском бульваре. Откуда такту взяться? Тут другому надо удивляться — энергии, жизненной силе, сопротивляемости…
Катя. Энергия эта вошла теперь в русскую жизнь, но мы ведь другие, все это чуждо нам.
Муковнин. Фатализм — вот это нам не чуждо. Распутин и немка Алиса, погубившая династию, — это нам не чуждо. Ничего, кроме пользы, от чудесного этого народа, давшего Гейне, Спинозу, Христа…
Катя. Вы и японцев хвалили, Николай Васильевич.
Муковнин. Что ж японцы… Японцы — великий народ, у них учиться и учиться.
Катя. Вот и видно, что Марье Николаевне есть в кого пойти… Вы большевик, Николай Васильевич.
Муковнин. Я русский офицер, Катя, и спрашиваю: как это так, господа, с каких пор, спрашиваю я, правила военной игры стали чуждыми для вас?.. Мы мучили и унижали этих людей, они защищались, они перешли в наступление и дерутся с находчивостью, с обдуманностью, с отчаянием, скажу я, — дерутся во имя идеала, Катя.
Катя. Идеал?.. Не знаю. Мы несчастны и счастливы не будем. Нами пожертвовали, Николай Васильевич.
Муковнин. Пусть растрясут Ванюху и Петруху, превосходно будет. И времени больше нет, Катя… Единственный русский император, Петр, сказал: «Промедление времени смерти подобно». Вот заповедь! И если это так, то должно же у вас, господа офицеры, хватить мужества посмотреть на карту, узнать, с какого фланга вы обойдены, где и почему нанесено вам поражение… Держать глаза открытыми — мое право, и я не отказываюсь от него.
Катя. Николай Васильевич, вам надо лекарство принять.
Муковнин. Соратникам моим, людям, с которыми я дрался бок о бок, я говорю: господа, tirez vos conclusions[50], промедление времени — смерти подобно. (Уходит.)
За стеной на виолончели холодно и чисто играют фугу Баха. Катя слушает, потом встает, подходит к телефону.
Катя. Дайте штаб округа… Дайте Редько… Это ты, Редько?.. Я хотела сказать… Надо думать, кроме тебя, еще есть люди, которые делают революцию, но вот ты один никак не найдешь времени, чтобы повидаться с человеком… С человеком, у которого ты ночуешь, когда тебе это надо…
Пауза.
Редько, прокати меня. Приезжай за мной на машине… Ну да, если ты занят… Нет, я не сержусь. За что же сердиться?.. (Вешает трубку.)
Музыка прекращается. Входит Голицын, длинный человек в солдатской куртке и обмотках, с виолончелью в руках.
Катя. Князь, как это вам сказали в трактире — «не играй плачевное»?
Голицын. «Не играй плачевное, не тяни жилы».
Катя. Им веселое нужно, Сергей Илларионович. Люди забыться хотят, отдыха…
Голицын. Не все. Другие требуют чувствительного.
Катя(садится за рояль). Ваша публика — кто она?
Голицын. Грузчики с Обводного.
Катя. Пожалуй, в профсоюз пройдете… Вы и ужин там получаете?
Голицын. Получаю.
Катя(играет «Яблочко», поет вполголоса).
Подбирайте за мной. Вы им лучше «Яблочко» в трактире сыграйте.
Голицын подбирает, фальшивит, потом поправляется.
Сергей Илларионович, стоит мне заняться стенографией?
Голицын. Стенографией? Не знаю.
Катя.
В стенографистках нужда теперь.
Голицын. Не умею вам сказать. (Подбирает «Яблочко».) Катя. Из всех нас настоящая женщина — Маша. У нее сила, смелость, она женщина. Мы вздыхаем здесь, а она счастлива в своем политотделе… Кроме счастья — какой другой закон выдумали люди?.. Его, верно, и нет, другого закона.
Голицын. Мария Николаевна руль всегда поворачивала круто. Этим она и отличается.
Катя. Она права…
И потом, у нее роман с этим Аким Иванычем…
Голицын(перестает играть). Кто это Аким Иваныч?
Катя. Их командир дивизии, бывший кузнец… Она о нем в каждом письме упоминает.
Голицын. Почему же роман?
Катя. Там между строк есть, я знаю… Или уехать мне в Борисоглебск, к родным? Все-таки гнездо… Вот вы в лавру к монаху этому ходите… как зовут его?
Голицын. Сионий.
Катя. К Сионию. Чему он учит вас?
Голицын. Вы говорили о счастье… Он учит меня видеть его не в чувстве власти над людьми и не в этой беспрестанной жадности — жадности, которую мы утолить не можем.
Катя. Давайте, Сергей Илларионович.
Сионий — красивое имя.
Людмила и Дымшиц в его номере. На столе остатки ужина, бутылки. Видна часть соседней комнаты. Бишонков, Филипп и Евстигнеич играют там в карты. Евстигнеича с отрубленными ногами поставили на стул.
Людмила. Феликс Юсупов был бог по красоте, теннисист, чемпион России. Его красоте недоставало мужественности, в нем была кукольность… С Владимиром Баглеем мы встретились у Феликса. Император так до конца и не понял рыцарскую натуру этого человека. Его называли у нас «тевтонский рыцарь»… Фредерикс был дружен с князем Сергеем… Вы знаете князя Сергея, который играет на виолончели?.. На вечере был еще номер hors programme[51], архиепископ Амвросий. Старик ухаживал за мною, — можете себе представить! — подливал крюшону и делал такую постную, лукавую мину. Вначале я не произвела на Владимира впечатления, он признался мне в этом: «Вы были курносая, si démesurement russe[52], с пылающим румянцем…» На рассвете мы поехали в Царское, оставили машину в парке и взяли лошадь. Он сам правил. «Людмила Николаевна, нужно ли вам сказать, что я весь вечер не сводил с вас глаз?..» — «Это учтено Ниной Бутурлиной, mon рrincе». Я знала, что у них роман, вернее — флирт. «Бутурлина — с’est le passé, Людмила Николаевна.» — «Оn revient toujours, ses premiers ámours, mon prince»[53], Владимир не носил великокняжеского титула, он был от морганатического брака, их семья не встречалась с императрицей… Владимир называл эту женщину гением зла. И потом — он был поэт, мальчик, ничего не понимал в политике… Мы приехали в Царское. Рассвет. Над прудом где-то, совсем понизу, запел соловей… Мой спутник повторяет: «Маdemoiselle Boutourline c’est le passé»[54]. — «Моn рrinсе, прошлое возвращается иногда, и возвращения эти ужасны…»
Дымшиц гасит свет, накидывается на Муковнину, валит ее на диван, борьба. Она вырывается, поправляет волосы, платье.
Бишонков(подкидывает карту). Подсекай…
Филипп. Подсечешь у тебя, как же!
Евстигнеич. Ну, повели к забору, руки связаны… «Ну, говорят, поворачивайся, друг». А он: «Не надо поворачиваться, я военный человек, коцайте так…» А заборы у них вроде плетня, полроста человеческого… Ночь, конец села, за селом степь, на краю степи — яр…
Бишонков(убивая карту). Вот ты и козел!
Филипп. Отвечаю на все!
Евстигнеич. …Привели, берут на изготовку. Он стоит у плетня, да как снимется от земли, с завязанными-то руками, ровно господь бог его от земли отнял. Перелетел через плетень — и наискосок… Они — стрелять… да ночь, темнота, он кружит, петляет — ушел.
Филипп(сдает карты). Это герой!
Евстигнеич. Это герой вечный. Джигит считался. Я его, как тебя, знал… Полгода гулял, потом прикрыли.
Филипп. Неужто доделали?
Евстигнеич. Доделали. Я считаю — неправильно. Человек из могилы вылез, человек тот свет видал, — значит, не судьба его убивать.
Филипп. Ноль внимания в настоящее время.
Евстигнеич. Я считаю — неправильно. Во всех странах такой закон: не добили — твое счастье, живи дальше.
Филипп. У нас давай только… Доделают.
Бишонков. У нас давай…
Людмила. Зажгите свет.
Дымшиц открывает выключатель.
Я ухожу. (Оборачивается, смотрит на Дымшица, разражается смехом.) Не надувайте губ, идите ко мне… Скажите, друг мой, как вы все это себе представляете? Должна же я привыкнуть к вам сначала…
Дымшиц. Я не штиблет, чтобы ко мне привыкать.
Людмила. Я не скрываю — какое-то чувство симпатии вы мне внушаете, но надо этому чувству укрепиться… Из армии приедет Маша, вы познакомитесь: в нашей семье без нее ничего не делается… Папа — тот хорошо относится к вам, но он беспомощный — вы видели… И потом, много еще не решено; ваша жена?..
Дымшиц. При чем здесь жена?
Людмила. Я знаю — евреи привязаны к своим детям.
Дымшиц. Не о чем говорить, ей-богу, не о чем говорить.
Людмила. Поэтому до поры до времени надо тихонько сидеть рядом со мной, вооружиться терпением…
Дымшиц. С тех пор как евреи ждут мессию — они вооружены терпением. Выпейте еще бокальчик.
Людмила. Я много выпила.
Дымшиц. Это вино мне принесли с броненосца. У великого князя был сундучок на броненосце…
Людмила. Как это вы все достаете?
Дымшиц. Где я достану — там другой не достанет… выпейте этот бокальчик.
Людмила. С условием, что вы будете сидеть тихо.
Дымшиц. Тихо сидят в синагоге.
Людмила. Вот вы и сюртук надели, — верно, для синагоги. Сюртук, Исачок, носили директора гимназии на выпускных актах и купцы на поминальных обедах.
Дымшиц. Я не буду носить сюртука.
Людмила. И потом — билеты. Никогда, мой друг, не покупайте билеты в первом ряду, — это делают выскочки, парвеню…
Дымшиц. Я же выскочка и есть.
Людмила. У вас внутреннее благородство — это совсем другое. Вам даже имя ваше не идет… Теперь можно дать объявление в газете, в «Известиях»… Я бы переменила на Алексей… Вам нравится — Алексей?
Дымшиц. Нравится. (Он снова гасит свет и накидывается на Муковнину.)
Евстигнеич. Взвозились…
Филипп(прислушивается). Вроде наша…
Бишонков. Мне Людмила Николаевна больше всех по сердцу — она человека привечает… А то ходят дикие, трепаные… Меня по отечеству привечает…
В комнату инвалидов входит Висковский, становится за спиной Евстигнеича, смотрит, как падают карты.
Людмила(вырывается). Позовите мне извозчика…
Дымшиц. Моментально!.. Больше мне делать нечего.
Людмила. Позовите сию минуту!
Дымшиц. На улице тридцать градусов мороза, сумасшедшую собаку выпустить жалко.
Людмила. На мне все порвано… Как я домой покажусь?..
Дымшиц. Где пьют — там и льют.
Людмила. Пошло… Исаак Маркович, вы ошиблись адресом.
Дымшиц. Такое мое счастье.
Людмила. Я же вам говорю — у меня болят зубы, болят невыносимо!..
Дымшиц. Где именье, где вода… При чем тут зубы?
Людмила. Достаньте мне зубных капель… Я страдаю.
Дымшиц выходит, в соседней комнате сталкивается с Висковским.
Висковский. С легким паром, учитель.
Дымшиц. У нее зубы болят.
Висковский. Бывает…
Дымшиц. Бывает, что и не болят.
Висковский. Липа, Исаак Маркович, обязательно липа.
Филипп. Это изобретение ее, Исаак Маркович, а не зубы болят…
Людмила(поправила волосы перед зеркалом. Статная, веселая, раскрасневшаяся, она ходит по комнате и напевает).
Дымшиц. Я не мальчик, Евгений Александрович, — уже оно давно прошло, то время, когда я был мальчиком.
Висковский. Слушаю-с.
Людмила(снимает телефонную трубку). 3-75-02. Папочка, ты?.. Мне очень хорошо… В театре была Надя Иогансон с мужем. Мы ужинаем у Исаака Марковича… Ты обязательно посмотри Спесивцеву, она заменит Павлову… Лекарство ты принял? Тебе надо лечь… Твоя дочь умница, папа, ужасная выдумщица… Катюша, ты?.. Ваше приказание, сударыня, исполнено. Le manège continue, j’ai mal aux dents ce soir[55]. (Ходит по комнате, поет, взбивает волосы.)
Дымшиц. И она может дождаться того, что в следующий раз меня для нее не будет дома…
Висковский. Дело хозяйское.
Дымшиц. Потому что о моих детях и моей жене пусть меня спрашивают другие, а не она.
Висковский. Слушаю-с.
Дымшиц. Люди недостойны завязать башмак у моей жены, если вы хотите знать, — шнурок от башмака.
У Висковского. Он в галифе, в сапогах, без куртки, ворот рубахи расстегнут. На столе бутылки, выпито много. На тахте, привалившись, румяный, короткий Кравченко в военной форме и мадам Дора — тощая женщина в черном, с испанским гребнем в волосах и качающимися большими серьгами.
Висковский. Один удар, Яшка…
Кравченко. Сколько же тебе надо?
Висковский. Десять тысяч фунтов. Один удар… Ты видел когда-нибудь фунт стерлингов, Яшка?
Кравченко. И все на нитках?
Висковский. Нитки побоку!.. Бриллианты. Трехкаратники, голубая вода, чистые, без песку. Других в Париже не берут.
Кравченко. Да их небось уже нету.
Висковский. В каждом доме есть бриллианты, надо уметь их взять… У Римских-Корсаковых есть, у Шаховских… Есть еще алмазы в императорском Санкт-Петербурге.
Кравченко. Не выйдет из тебя красный купец, Евгений Александрович.
Висковский. Выйдет!.. У меня отец торговал — выменивал усадьбы на жеребцов… Гвардия сдается, товарищ Кравченко, но не умирает.
Кравченко. Ты бы Муковнину позвал… Мается женщина в коридоре…
Висковский. В Париж, Яшка, я приеду барином.
Кравченко. Дымшиц этот — куда он запропастился?
Висковский. Отсиживается в уборной или в «шестьдесят шесть» играет с курляндчиком и Шапирой… (Открывает дверь.) Мисс, к нашему огоньку… (Выходит в коридор.)
Дора(целует у Кравченко руки). Ты солнце! Ты божество!
Входят Людмила в шубке и Висковский.
Людмила. Это непостижимо! Был уговор…
Висковский. Который дороже денег.
Людмила. Был уговор, что я приду в восемь. Теперь три четверти десятого… и ключа не оставил… Куда же он делся?
Висковский. Поспекулирует и придет.
Людмила. Все-таки они не джентльмены — эти люди…
Висковский. Выпейте водки, девочка.
Людмила. Правда, я выпью, озябла… Непостижимо все-таки!
Висковский. Разрешите вам представить, Людмила Николаевна, мадам Дору, гражданку Французской республики — Liberté, Égalité, Fraternité[56]. Между прочими достоинствами обладает заграничным паспортом.
Людмила(подает руку). Муковнина.
Висковский. Яшку Кравченко вы знаете: прапорщик военного времени, ныне красный артиллерист. Стоит у десятидюймовых орудий Кронштадтской крепостной артиллерии и может их повернуть в любом направлении.
Кравченко. Евгений Александрович нынче в ударе.
Висковский. В любом направлении… Все можно представить себе, Яшка. Тебе прикажут разрушить улицу, на которой ты родился, — ты разрушишь ее, обстрелять детский приют, — ты скажешь: «Трубка два ноль восемь» — и обстреляешь детский приют. Ты сделаешь это, Яшка, только бы тебе позволили существовать, бренчать на гитаре, спать с худыми женщинами: ты толст и любишь худых… Ты на все пойдешь, и если тебе скажут: трижды отрекись от своей матери, — ты отречешься от нее. Но дело не в том, Яшка, — дело в том, что они пойдут дальше: тебе не позволят пить водку в той компании, которая тебе нравится, книги тебя заставят читать скучные, и песни, которым тебя станут обучать, тоже будут скучные… Тогда ты рассердишься, красный артиллерист, ты взбесишься, забегаешь глазками… Два гражданина придут к тебе в гости: «Пойдем, товарищ Кравченко…» — «Вещи, — спросишь ты, — брать с собой или нет?» — «Вещи можно не брать, товарищ Кравченко, дело минутное, допрос, пустяки…» И тебе поставят точку, красный артиллерист, — это будет стоить четыре копейки денег. Высчитано, что пуля от кольта стоит четыре копейки, и ни сантима больше.
Дора. Жак, берите меня домой…
Висковский. Твое здоровье, Яков!.. За победоносную Францию, мадам Дора!
Людмила(ей все время подливают). Я схожу посмотрю, не вернулся ли он…
Висковский. Поспекулирует и придет… Маркиза, липу с зубами сами придумали?
Людмила. Сама… Здорово?.. (Смеется.) Право же, теперь иначе нельзя. Евреи должны уважать женщину, с которой они хотят быть близки.
Висковский. Я смотрю на вас, Люка, — вы похожи на синичку… Выпьем, синичка!
Людмила. Теперь за меня примется. Вы чего-то намешали в это пойло, Висковский.
Висковский. Синичка… Все силы Муковниных ушли на Марию, вам остался только ряд мелких зубов.
Людмила. Дешево, Висковский.
Висковский. И маленькую твою грудь я не люблю… Грудь женщины должна быть красива, велика, беспомощна, как у овцы…
Кравченко. Мы пошли, Евгений Александрович.
Висковский. Никуда вы не пойдете… Синичка, выходи за меня замуж.
Людмила. Нет, уж я лучше за Дымшица… Знаем, как за вас выходить: нынче вы напились, завтра у вас похмелье, потом вы уезжаете неведомо куда, потом вы стреляетесь… Нет, уж мы за Дымшица.
Кравченко. Отпусти нас, Евгений Александрович, сделай милость!
Висковский. Никуда вы не пойдете… Тост! Тост за женщину. (Доре.) Это Люка… Сестру ее зовут Мария.
Кравченко. Мария Николаевна в армии, кажется?
Людмила. Она на границе теперь.
Висковский. На фронте, на фронте, Кравченко. Дивизией у них командует шестерка.
Людмила. Висковский, это неправда. Он — металлист.
Висковский. Шестерку зовут Аким… Выпьем за женщин, мадам Дора! Женщины любят прапорщиков, половых, акцизных чиновников, китайцев… Их дело любить, — в участке разберутся. (Поднимает бокал.) «За милых женщин, прелестных женщин, любивших нас хотя бы час…» Впрочем, и часу не было. Паутина. Потом паутина порвалась… Ее сестру зовут Мария… Представь себе, Яшка, что ты полюбил царицу. «Вы гадки, — говорит она тебе, — уходите…»
Людмила(смеется). Узнаю Машу…
Висковский. «Вы гадки, уходите…» Конную гвардию отвергли, тогда решено было пойти на Фурштадтскую, шестнадцать, квартира четыре…
Людмила. Висковский, не смейте!
Висковский. За кронштадтскую артиллерию, Яша!.. Было решено пойти на Фурштадтскую. Мария Николаевна вышла из дому в сером костюме tailleur. Она купила фиалки у Троицкого моста и приколола их к петлице своего жакета… Князь, — он играет на виолончели, — князь убрал свою холостую квартиру, запихал под шкаф грязное белье, немытые тарелки снес на антресоли… Был приготовлен кофе на Фурштадтской и petits fours[57]. Кофе выпили. Она принесла с собой весну, фиалки и забралась с ногами на диван. Он покрыл шалью ее сильные нежные ноги, навстречу ему сияла улыбка, ободряющая, покорная, печальная ободряющая улыбка… Она обняла его седеющую голову… «Князь! Что же вы, князь?» Но голос у князя оказался как у папского певчего. Раssе, rien ne va plus[58].
Людмила. Боже, какая злюка!
Висковский. Вообрази, Яша, царица снимает перед тобой лиф, чулки, панталоны… Может, и ты оробел бы, Яшка…
Людмила Николаевна опрокидывается, хохочет.
Она ушла с Фурштадтской, шестнадцать… Где след ее ноги, чтобы я мог поцеловать его?.. Где след ее ноги?.. Но у Акима, будем надеяться, голос звучит погрубее… Ваше мнение, Людмила Николаевна?
Людмила. Висковский, вы намешали что-то в эту водку… У меня голова кружится…
Висковский. Иди сюда, мелочь! (С силой берет ее за плечи и приближает к себе.) Дымшиц — сколько заплатил он тебе за кольцо?
Людмила. Что вы говорите такое?
Висковский. Кольцо не твое, сестры. Ты продала чужое кольцо.
Людмила. Оставьте меня!
Висковский(отталкивает ее в боковую дверь). Иди со мною, мелочь!..
В комнате остаются Дора и Кравченко. В окне медленный луч прожектора. Дора, взъерошенная, выпученная, тянется к Кравченко, целует у него руки, стонет, лепечет. Входит на цыпочках босой Филипп с обваренным лицом, не торопясь, бесшумно берет со стола вино, колбасу, хлеб.
Филипп(негромко, склонив голову набок). Не обидно будет, Яков Иванович?
Кравченко кивает головой, инвалид, осторожно ступая босыми ногами, уходит.
Дора. Ты солнце! Ты бог! Ты все!
Кравченко молчит, прислушивается. Входит Висковский, закуривает, руки его дрожат. Дверь в соседнюю комнату открыта. Брошенная на диван, плачет Муковнина.
Висковский. Спокойствие, Людмила Николаевна, до свадьбы заживет…
Дора. Жак, я хочу нашу комнату… Берите меня домой, Жак…
Кравченко. Погоди, Дора.
Висковский. По разгонной, граждане?
Кравченко. Погоди, Дора.
Висковский. По разгонной — за дам…
Кравченко. Нехорошо, ротмистр.
Висковский. За дам, Яков Иванович!
Кравченко. Нехорошо, ротмистр.
Висковский. Что именно нехорошо?
Кравченко. Трипперитики не спят с женщинами, господин Висковский.
Висковский(офицерским голосом). Как вы сказали?
Пауза. Плач смолкает.
Кравченко. Я сказал — больные гонореей… Висковский. Снимите очки, Кравченко. Я буду бить вам морду!..
Кравченко вынимает револьвер.
Очень хорошо.
Кравченко стреляет. Занавес. За спущенным занавесом — выстрелы, падение тел, женский крик.
У Муковниных. В углу на сундуке свернулась старуха нянька. Спит. На столе пятно света от лампы. Катя читает Муковнину письмо.
Катя. «…На рассвете меня будит рожок штабного эскадрона. К восьми надо быть в политотделе, я там за все… Правлю статьи в дивизионную газету, веду школу ликбеза. Пополнение у нас — украинцы, языком и выразительностью они напоминают мне итальянцев. Казенная Россия в течение столетий подавляла и унижала их культуру… На нашей Миллионной в Петербурге, в доме против Эрмитажа и Зимнего дворца, мы жили, как в Полинезии, — не зная нашего народа, не догадываясь о нем… Вчера на уроке я прочитала из папиной книги главу об убийстве Павла. Наказание свое император заслужил так очевидно, что никто об этом не задумался: спрашивали меня — здесь сказался точный ум простолюдина — о расположении полка, комнат во дворце, о том, какая рота гвардии была в карауле, среди кого были набраны заговорщики, чем обидел их Павел… Я все мечтаю о том, что папа приедет к нам летом, если только поляки не зашевелятся… Ты увидишь, дружок мой папа, новую армию, новую казарму — в противовес той, о которой ты рассказываешь. К тому времени наш парк расцветет и зазеленеет, лошади поправятся на подножном корму, седла приготовлены… Я говорила Аким Иванычу — он согласен, только бы у вас все было благополучно, милые мои… Теперь ночь. Я освободилась поздно и поднялась к себе по истоптанным четырехсотлетним ступеням. Я живу на вышке, в сводчатой зале, служившей когда-то оружейной графам Красницким. Замок построен на крутизне, у подножия его синяя река, пространство лугов необозримо, с туманной стеной леса вдали… В каждом этаже замка выбита ниша для дозорного: отсюда они следили приближение татар и русских и лили кипящее масло на головы осаждающих. Старушка Гедвига, экономка последнего Красницкого, приготовила мне ужин и растопила камин, глубокий и черный, как подземелье… В парке внизу переминаются, задремывают лошади. Кубанцы ужинают вокруг костра и заводят песню. Снег налег на деревья, ветви дубов и каштанов переплелись, неровная серебряная крыша накрыла занесенные дорожки, статуи. Они еще сохранились — юноши, бросающие копье, и обнаженные закоченевшие богини с согнутыми руками, с волнистой линией волос и слепыми глазами… Гедвига дремлет и трясет головой, поленья в камине вспыхивают и распадаются. Столетия сделали кирпичи звонкими, как стекло — они озарены золотом в ту минуту, когда я пишу вам… Карточка Алеши у меня на столе… Здесь те самые люди, которые не задумались убить его. Я ушла только что от них и помогла их освобождению… Правильно ли я сделала, Алексей, исполнила ли я твое завещание жить мужественно?.. И тем, что в нем есть неумирающего, он не отвергает меня… Поздно, не могу заснуть — от необъяснимой тревоги за вас, от боязни снов. Во сне я вижу погоню, мучительство, смерть. Я живу странной смесью — близостью к природе, беспокойством о вас. Почему Люка пишет так редко? Несколько дней тому назад я послала ей бумажку, подписанную Аким Ивановичем, о том, что у меня, как у военнослужащей, не имеют права реквизировать комнату. Кроме того, у папы должна быть охранная грамота на библиотеку. Если срок ее прошел, надо возобновить в Наркомпросе, у Чернышева моста, комната сорок. Я буду счастлива, если Люке удастся основать свою семью, но надо, чтобы этот человек бывал у нас в доме, познакомился бы с папой — тут сердце не обманет. И пусть нянька увидит его… Катюша все жалуется на старуху, что та не работает. Катюша, нянька стара, она вырастила два поколения Муковниных, у нее свои мысли и чувства, она не простой человек… Мне всегда казалось, что в ней мало крестьянского, — а впрочем, что знали мы в нашей Полинезии о крестьянах?.. В Петербурге, говорят, стало еще труднее с продовольствием; у тех, кто не служит, забирают комнаты и белье… Мне стыдно за то, что мы живем хорошо. Два раза Аким Иванович брал меня с собой на охоту, у меня верховая лошадь, донец…» (Катя поднимает голову.) Вот видите, Николай Васильевич, как хорошо.
Муковнин закрывает глаза ладонью.
Не надо плакать…
Муковнин. Я спрашиваю у бога, — у каждого из нас есть бог его души, — за что ты дал мне, дурному, себялюбивому человеку, таких детей — Машу, Люку?..
Катя. Но это же хорошо, Николай Васильевич. Зачем плакать?
Участок милиции ночью. Под лавкой скрючился пьяный. Он двигает пальцами перед самым своим лицом, внушает себе что-то. На лавке дремлет грузный старый человек, хорошо одетый, в енотовой шубе и высокой шапке. Шуба распахнулась, под ней голая серая грудь. Надзиратель допрашивает Муковнин у. Кротовая шапочка ее сбита набок, волосы растрепаны, шубка стащена с плеча.
Надзиратель. Имя?
Людмила. Отпустите меня.
Надзиратель. Имя?
Людмила. Варвара.
Надзиратель. Отчество?
Людмила. Ивановна.
Надзиратель. Где работаете?
Людмила. У Лаферма, на табачной фабрике.
Надзиратель. Профбилет?
Людмила. Я не ношу с собой.
Надзиратель. Зачем липу гоните?
Людмила. Я замужем… Отпустите меня…
Надзиратель. Почему вам интересно липу гнать, скажите? Брылева давно знаете?
Людмила. О ком вы говорите?.. Я не знаю.
Надзиратель. Ордера на нитки Брылев подписывал, через вас шло к Гутману, где вы склад сделали?..
Людмила. Что вы говорите? Какой склад?..
Надзиратель. Сейчас — узнаете — какой… (Милиционеру.) Позовите Калмыкову.
Милиционер вводит Шуру Калмыкову, горничную в номерах на Невском, 86.
Надзиратель. Вы коридорная?
Калмыкова. Я подменяю.
Надзиратель. Признаете гражданку?
Калмыкова. Очень отлично признаю.
Надзиратель. Что можете показать?
Калмыкова. Могу отвечать по вопросам… Отец их — генерал.
Надзиратель. Работает она?
Калмыкова. Пару поддает — это у ней работа.
Надзиратель. Муж есть?
Калмыкова. Под кустом венчались… У ней мужьев много. Один от ее зубов весь вечер в отхожем хоронился.
Надзиратель. Какие зубы? Чего плетешь?..
Калмыкова. Людмила Николаевна знает, какие зубы.
Надзиратель(Муковниной). Приводы были?.. Сколько?
Людмила. Меня заразили… Я больна.
Надзиратель(Калмыковой). Нам удостоверить надо, сколько у ней приводов.
Калмыкова. Это не знаю, не скажу… Я то не скажу, чего не знаю.
Людмила. Я измучена… Отпустите меня…
Надзиратель. Не волноваться! На меня смотрите.
Людмила. У меня голова кружится… Я упаду…
Надзиратель. На меня смотреть!
Людмила. Боже мой, зачем мне смотреть на вас?..
Надзиратель(в бешенстве). Затем, что я пятые сутки не спавши… Можете вы это понять?..
Людмила. Я могу понять.
Надзиратель(подступает к ней ближе, берет за плечи и смотрит ей в глаза). Приводов сколько — говори…
У Муковниных. Горят коптилки. Тени на стенах и потолке. Перед зажженной лампадой молится Голицын. На сундуке спит нянька.
Голицын…Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падая в землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода. Любящий душу свою погубит ее, а ненавидящий душу свою сохранит ее в жизнь вечную. Кто мне служит, мне да последует, и где я, там и слуга мой будет, и кто мне служит — того почтит отец мой. Душа моя теперь возмутилась, и что мне сказать? Отче, избавь меня от часа сего, но на сей час я и пришел…
Катя(подходит неслышно, становится рядом с Голицыным, кладет голову на его плечо). Свидания мои с Редько происходят в штабе, Сергей Илларионович, в бывшей прихожей, там клеенчатый диван есть… Я прихожу, Редько запирает дверь, потом дверь отмыкается…
Голицын. Да.
Катя. Я уезжаю в Борисоглебск, князь.
Голицын. Уезжайте.
Катя. Редько все учит меня, все учит — кого любить, кого ненавидеть… Он говорит — закон больших чисел. Но я-то сама малое число — или это не считается?..
Голицын. Должно считаться.
Катя. Вот видите — должно считаться… Вот я и свободна, нянька… Проснись. Пожалуйста, проснись. Ты царствие небесное проспишь…
Нефедовна(поднимает голову). Люка-то где?
Катя. Люка скоро придет, нянька, а я уезжаю, некому будет тебя бранить.
Нефедовна. Зачем меня бранить, какие мои дела… Я нянька рожденная, для детей взята, детей растить, а их тут нету… Баб полон дом, а ребенков нету. Одна воевать пошла, без нее некому, другая шатается без пути… Какой это может быть дом — без ребенков?
Катя. Вот родим тебе от святого духа…
Нефедовна. Вы треплетесь, разве я не вижу, треплетесь, да толку нет.
Голицын. Уезжайте в Борисоглебск, вы нужны там… В Борисоглебске пустыня, Катерина Вячеславна, в этой пустыне звери пожирают друг друга…
Нефедовна. Вон Молостовы — скверные совсем купчишки, выхлопотали своей няньке пенсион, пятьдесят рублев в месяц… Похлопочи за меня, князь, почему мне пенсион не дают?
Голицын(растапливает «буржуйку»). Меня не послушают, Нефедовна, у меня теперь силы нет.
Нефедовна. Вон ведь простые совсем купчики.
Открывается дверь. Муковнин отступает перед Филипп о м, закутанным в тряпье и башлык, громадным и бесформенным. Половина Филиппова лица заросла диким мясом, он в валенках.
Муковнин. Кто вы?
Филипп(продвигается ближе). Я Людмиле Николаевне знакомый.
Муковнин. Что вам угодно?
Филипп. Там заварушка получилась, ваше превосходительство.
Катя. Вы от Исаака Марковича?
Филипп. Так точно, от Исаака Марковича… Вроде как ни с чего и получилось.
Катя. Людмила Николаевна?..
Филипп. Там же, при них они и были, в компании… Маленько, ваше превосходительство, перехорошили. Евгений Александрович — одно, Яков Иваныч им вроде как напротив, стали цапаться, оба с мухой…
Голицын. Николай Васильевич, я поговорю с этим товарищем.
Филипп. Особого такого ничего не случилось, а только недоразумение… Оба с мухой, оружия при себе…
Муковнин. Где моя дочь?
Филипп. Ваше превосходительство, неизвестно.
Муковнин. Где моя дочь, скажите? Мне все можно сказать.
Филипп(чуть слышно). Законвертовали.
Муковнин. Я смотрел смерти в глаза. Я солдат.
Филипп(громче). Законвертовали, ваше превосходительство.
Муковнин. Арестовали — за что?
Филипп. Вроде как из-за болезни сыр-бор получился. Яков Иванович говорят: «Вы болезнью наделили», — Евгений Александрович — стрелять. Оружия при себе, оружия — тут она…
Муковнин. Это Чека?
Филипп. Люди взяли, а кто их разберет?.. Люди сейчас неформенные, ваше превосходительство, себя не показывают.
Муковнин. Надо ехать в Смольный, Катя.
Катя. Никуда вы, Николай Васильевич, не поедете.
Муковнин. Надо ехать в Смольный, сейчас же.
Катя. Николай Васильевич, дорогой мой…
Муковнин. Дело в том, Катя, что моя дочь должна быть возвращена мне. (Подходит к телефону.) Прошу штаб военного округа…
Катя. Не надо, Николай Васильевич!
Муковнин. Прошу к телефону товарища Редько… Говорит Муковнин… Я не могу объяснить вам лучше, товарищ, кто говорит, — в прошлом я генерал-квартирмейстер Шестой армии… Товарищ Редько, вы?.. Здравствуйте, Федор Никитич. У аппарата Муковнин. Здравия желаю… Если оторвал от дела — сожалею очень… Сегодня, Федор Никитич, в доме восемьдесят шесть по Невскому, вечером, вооруженными людьми взята моя дочь Людмила. Я не ходатайствую перед вами, Федор Никитич, — знаю, что в организации вашей это не принято, — но только хотел доложить, что мне нужно увидеться со старшей моей дочерью, Марией Николаевной. Дело в том, что я недомогаю в последнее время, Федор Никитич, и чувствую необходимость посоветоваться с Марией Николаевной. Мы посылали телеграммы и срочные письма, Катерина Вячеславна, знаю, и вас затрудняла — ответа нет… Просьба связать по прямому проводу, Федор Никитич… Могу добавить, что я вызван генералом Брусиловым в Москву для переговоров о службе… Вы говорите — доставлено?.. Доставлено восьмого?.. Покорно благодарю, желаю успеха, Федор Никитич. (Вешает трубку.) Все хорошо, Машу разыскали, телеграмма вручена восьмого. Она будет в Петербурге завтра, послезавтра, самое позднее. Надо убрать Машину комнату, Нефедовна, — подняться завтра чуть свет и убрать… Катюша права — квартира запущена. Мы ужасно все запустили в последнее время, везде пыль. Надо чехлы надеть. У нас есть чехлы, Катюша?
Катя. Не на всю мебель, но есть.
Муковнин(мечется по комнате). Непременно надеть надо чехлы… Маше приятно будет застать все в том виде, как она оставила. Почему не создать уют, когда это можно сделать… И вот Катя у нас не амюзируется, — ты совсем не амюзируешься[59], Катюша, не ходишь в театр, так можно отстать.
Катя. Маша вернется — я пойду.
Муковнин(инвалиду). Простите, ваше имя-отчество?..
Филипп. Филипп Андреевич.
Муковнин. Почему вы не садитесь, Филипп Андреевич?.. Мы вас даже за хлопоты не поблагодарили… Надо угостить Филиппа Андреевича… Нянька, найдется у нас чем угостить? Дом наш открыт, Филипп Андреевич, милости просим по-простому, будем рады. Мы вас непременно с Марией Николаевной познакомим…
Катя. Вам надо отдохнуть, Николай Васильевич, лечь надо.
Муковнин. И если хотите, я за Люку ни одного мгновения не беспокоюсь. Это урок — урок за ребячество, за отсутствие опыта… Если хотите — я доволен… (Вздрагивает, останавливается, падает на стул. К нему подбегает Катя.) Спокойствие, Катя, спокойствие…
Катя. Что с вами?
Муковнин. Ничего, — сердце…
Катя и Голицын берут его под руки, уводят.
Филипп. Расстроился.
Нефедовна(ставит на стол прибор). Барышню нашу при тебе брали?
Филипп. При мне.
Нефедовна. Билась?
Филипп. Сперва билась, потом пошла ничего.
Нефедовна. Я тебе картошку дам, кисель есть…
Филипп. Поверишь, бабушка, дома пельменей целый ушат навалили, заварушка эта поднялась, — глядь, и уперли.
Нефедовна(ставит перед Филиппом картошку). Лицо-то у тебя на войне обварило?
Филипп. Лицо у меня гражданским порядком обварило, давно дело было…
Нефедовна. А война будет? Чего у вас говорят?
Филипп(ест). Война, бабушка, будет в августе месяце.
Нефедовна. С поляками, что ли?
Филипп. С поляками.
Нефедовна. Не все им отдали?
Филипп. Они, бабушка, желают иметь свое государство от одного моря и до самого другого моря. Как в старину было, так они и в настоящий момент желают.
Нефедовна. Ишь дураки какие!
Входит Катя.
Катя. Очень худо Николаю Васильевичу. Нужно доктора.
Филипп. Доктор, барышня, сейчас не пойдет.
Катя. Он умирает, нянька, у него нос синий… Уже видно, какой он будет мертвый…
Филипп. Доктора, барышня, сейчас на запоре, в ночное время не пойдут, хоть стреляй в него.
Катя. В аптеку надо за кислородом…
Филипп. Они союзные — их превосходительство?
Катя. Не знаю… Мы ничего здесь не знаем.
Филипп. Если не союзные — не дадут.
Резкий звонок. Филипп идет открывать, возвращается.
Там… там… Мария Николаевна… Катя. Маша?!
Катя идет вперед, протягивает руки, плачет, останавливается, закрывает лицо руками, потом отнимает их. Перед ней красноармеец, лет девятнадцати, мальчик на длинных ногах, он тащит за собой мешок. Входит Голицын, останавливается у двери.
Красноармеец. Здравствуйте! Катя. Боже мой, Маша!..
Красноармеец. Тут Мария Николаевна из продуктов кое-что прислали.
Катя. Где же она?.. Она с вами?
Красноармеец. Мария Николаевна в дивизии, сейчас все на местах… Из вещей тут кое-что есть — сапоги…
Катя. Она не приехала с вами?
Красноармеец. Там бои, товарищи, идут, — как можно?
Катя. Мы телеграммы посылали, письма…
Красноармеец. Что ни посылайте — все равно… Части день и ночь в движении.
Катя. Вы увидите ее?
Красноармеец. Как же не увидеть?.. Если передать что-нибудь…
Катя. Да, передайте ей, пожалуйста… Передайте, что отец ее умирает и мы не надеемся его спасти. Передайте, что, умирая, он звал ее… Сестра ее Люка не живет с нами больше — она арестована. Скажите, что мы желаем счастья Марии Николаевне, желаем, чтобы она не думала о тех днях и часах, когда ее не было с нами…
Красноармеец озирается, отступает. Шатаясь, выходит из своей комнаты Муковнин. Глаза его блуждают, волосы поднялись, он улыбается.
Муковнин. Вот, Маша, тебя не было, и я не хворал, все время был молодцом, Маша… (Видит красноармейца.) Кто это? (Повторяет громче.) Кто это?.. Кто это?.. (Падает.)
Нефедовна(опускается на колени рядом с Муковниным). Ну что, Коля, уходишь?.. Не ждешь няньку…
Старик хрипит. Агония.
Полдень. Ослепительный свет. В окне облитые солнцем колонны Эрмитажа, угол Зимнего дворца. Пустая зала Муковниных. В глубине натирают паркет Андрей и подмастерье Кузьма, толстомордый парень. Агаша кричит в окно.
Агаша. Нюшка, проклятущая, не давай дитю об стенку мазаться!.. Куда глаза подевала? Сидишь, что ли, на глазах?.. Выросла — небо прободаешь, а толку все то же… Тихон, слышь, Тихон, зачем у тебя сарай растворенный? Замкни сарай-то… Егоровна, здравствуй! Я у тебя сольцы до первого не достану?.. Первого разживусь по купону — отдам. Девка моя зайдет, насыпь ей в пузырек, до первого… Тихон, слышь, Тихон, у Новосельцевых был? Когда они съезжают?
Голос Тихона. Съезжать, говорят, некуда.
Агаша. Жить умели — умейте и съезжать… До воскресенья дай им срок, а после воскресенья у нас с ними серьез будет, так и скажи… Нюшка, проклятущая, гляди, дите себе в нос землю пихает!.. Бери дите наверх, марш домой, окна мыть!.. (Полотеру.) Ну как, мастер, действуешь?
Андрей. Прикладываем труды.
Агаша. Не больно прикладываешь… Углы все пооставляли.
Андрей. Это какие углы?
Агаша. Да все четыре — и пол у тебя рыжий. Разве он должен быть рыжий?.. Не тот колер совсем.
Андрей. Материал теперь не тот, хозяйка.
Агаша. Сам хитришь и малого учишь… За деньгами небось аккуратно придешь.
Андрей. А я тебе, Аграфена, то отвечу, что ты врагу своему закажешь впервой после революции полы чистить… Тут за революцию грязи на три вершка наросло, рубанком не отстругаешь. Мне за это медаль нацепить, за то, что я после революции полы чищу, а ты лаешься…
В глубине проходят Сушкин и Катя в трауре.
Сушкин. Единственно как фанатик мебельной отрасли покупаю, единственно по охоте моей, что не могу мимо античной вещи пройти, — я за античную вещь болею. Громоздкую вещь в настоящий момент покупать — это камень на шею, с ним тонуть, Катерина Вячеславна… Вот сделаешь сегодняшний день покупку — мечтаешь, а завтра ты страдалец куда бы рассовать.
Катя. Вы забываете, Аристарх Петрович, что здесь ни одной простой вещи нет. Мебель эту сто лет назад Строгановы из Парижа выписывали.
Сушкин. Оттого миллиард двести и даю.
Катя. Что значит теперь этот миллиард, если на хлеб перевести?
Сушкин. А вы не на хлеб, а на мою ненормальность переведите, что я как охотник покупаю. С громоздкой вещью в настоящий момент остаться — ведь это я у них первый кандидат буду… (Меняя тон.) Тут у меня и молодежь приготовлена… (Кричит вниз.) Ребятежь, подхватывайся, веревки с собой тащи!..
Агаша(выступает вперед). Это куда подхватываться?
Сушкин. С кем имею честь-удовольствие?..
Катя. Это наша смотрительница двора, Аристарх Петрович.
Агаша. Ну, хоть дворничиха.
Сушкин. Очень приятно. Теперь, значит, такой разговор: вы нам, как говорится, поможете мебель снести, мы обоюдно вам поможем.
Агаша. Не получится у вас, гражданин.
Сушкин. Что именно у нас не получится?
Агаша. Тут переселенные люди будут, из подвала…
Сушкин. Это нам, конечно, интересно знать, что переселенные…
Агаша. Мебель-то где они возьмут?
Сушкин. А вот это нам, гражданка, совершенно неинтересно знать.
Катя. Агаша, Мария Николаевна поручила мне продать…
Сушкин. Прошу прощения, гражданка, мебель-то ваша?
Агаша. Мебель не моя, да и не твоя тоже.
Сушкин. На это первично отвечу, что мы с вами над одной ямкой не сидели, а вторично я вам скажу, что вы в настоящий момент, гражданка, неприятность себе наживаете.
Агаша. Ордер принесешь — я мебель выпущу.
Катя. Агаша, мебель принадлежит Марии Николаевне, ты же знаешь…
Агаша. Я что знала, барышня, то забыла, переучиваюсь теперь.
Сушкин. Гляди, баба, нарвешься! Агаша. Не ругайся, выгоню… Катя. Уйдемте, Аристарх Петрович. Сушкин. Превышение власти, баба, делаешь. Агаша. Ордер принеси — выпущу. Сушкин. В другом месте поговорим. Агаша. Хочь на Гороховой. Катя. Уйдемте, Аристарх Петрович… Сушкин. Я уйду, да вернусь, — не один вернусь, с людями.
Агаша. Нехорошо делаете, барышня.
Уходят. Андрей и Кузьма кончают натирать, собирают свой снаряд.
Кузьма. Умыла как следует.
Андрей. Колкая дамочка.
Кузьма. Она и при генерале была?
Андрей. При генерале она низко ходила, головы не высовывала.
Кузьма. Генерал-то дрался небось?
Андрей. Зачем дрался? Совершенно он не дрался. Ты к нему придешь — он с тобой за ручку возьмется, поздоровкается… Его и народ любил.
Кузьма. Как это так — народ генерала любил?
Андрей. По дурости нашей — любили… Он вреда больше положенного не делал. Сам себе дрова колол.
Кузьма. Старый был?
Андрей. Особо старый не был.
Кузьма. А помер…
Андрей. Помирает, брат Кузьма, не зрелый, а поспелый. Значит, поспел.
Входят Агаша, рабочий Сафонов, костлявый молчаливый парень, и беременная жена его Елена, длинная, с маленьким светлым лицом, молодая женщина лет двадцати, не более, она в последних днях. Все нагружены домашним скарбом, тащут с собой табуретки, матрацы, примус.
Погоди, погоди, дай подстелю…
Агаша. Входи, Сафонов, не бойся. Тут тебе и помещаться.
Елена. Нам бы другого чего-нибудь, похуже…
Агаша. Привыкай к хорошему.
Андрей. Плевое дело — к хорошему привыкнуть.
Агаша. Налево кухня, там ванная — мыться… Пойдем, хозяин, остальное притащим… Ты сиди, Елена, не ходи — выкинешь, пожалуй.
Агаша и Сафонов уходят. Андрей собирает свои пожитки — щетки, ведра, Елена садится на табуретку.
Андрей. С новосельем, значит?
Елена. Вроде неудобно помещение, велико…
Андрей. Когда рассыпаться тебе?
Елена. Завтра пойду.
Андрей. Очень просто. На Мойку, что ли, во дворец?
Елена. На Мойку.
Андрей. Дворец этот — нонче называется матери и ребенка, — его в прежнее время царица для пастуха построила, теперь там бабы опрастываются. Все по порядку, очень просто.
Елена. Завтра идти. То боюсь, дядя Андрей, а то ничего.
Андрей. Бояться тут нечего: родишь — не чихнешь. Проработает тебе все жилы, разделаешься, опосля этого себя не узнаешь.
Елена. У меня, дядя Андрей, кость узкая…
Андрей. Попросят ее, твою кость, она подвинется… Другой раз посмотришь на бабочку, кое-как слеплена, волосьев копна, да ножки, да ручки, а выпечатает такого мужичищу, он водки ведро выпьет да вола кулаком убьет… На все специальность… (Взваливает на плечи мешок.) Мальчика желаешь или девочку?
Елена. Мне все равно, дядя Андрей.
Андрей. Это верно, что все равно… Я так располагаю, которые дети теперь изготовляются, должны к хорошей жизни поспеть. Иначе-то как же?.. (Собирает свой инструмент.) Пошли, Кузьма… (Елене.) Родишь — не чихнешь, на все специальность… Поехали, казак.
Полотеры уходят. Елена раскрывает окна, в комнату входят солнце и шум улицы. Выставив живот, женщина осторожно идет вдоль стен, трогает их, заглядывает в соседние комнаты, зажигает люстру, гасит ее. Входит Нюша, непомерная багровая девка, с ведром и тряпкой — мыть окна. Она становится на подоконник, затыкает подол выше колен, лучи солнца льются на нее. Подобно статуе, поддерживающей своды, стоит она на фоне весеннего неба.
Елена. На новоселье придешь ко мне, Нюша?
Нюша(басом). Позовешь — приду, а чего поднесешь?..
Елена. Много не поднесу, что найдется…
Нюша. Мне сладенького поднеси, красного… (Пронзительно и неожиданно она запевает.)
Занавес
По шоссе через Шепетовку, отбивая шаг, идут войска Вильгельма II. Они в темно-серых мундирах; на головах — стальные шлемы; на винтовках — широкие, как ножи, штыки. Впереди рядов, выбрасывая длинные ноги — офицеры; на тонких шеях вздрагивают маленькие белесые окаменевшие лица; бесцветный взгляд устремлен прямо перед собой — мимо прижавшихся к стенам людей. Люди эти — местечковое население тех годов: искривленные евреи в ермолках и сюртуках, подпоясанных веревками; мальчики из хедера, уже истомленные «принцы Торы» с каштановыми пейсами вдоль большеглазых и скорбных лиц; жены рабочих в тяжелых платках; селяне в белых свитках и широкополых шляпах из грубой соломы. Уродливо перекрещенный, рядом с ними горько скривился мир сгнивших перекладин, хасидских избушек, деревянных синагог, узко вытянутых к небу.
Барабанная дробь. Прямолинейный рев оркестров летит вдоль сломанных улиц. На шоссе, грохоча, вступает артиллерия.
— Сила… — вздыхает старик в рваной кофте.
— Как взяться… — неопределенно отвечает старику молодой парень и пропадает в толпе.
На станции Шепетовка немцы в касках с орлами тащат к теплушкам упирающийся скот — серых украинских волов, обиженно визжащих свиней, кротких телок. В другой состав грузят орудия, пулеметы, солдат.
Из-за станционной будки за погрузкой войск наблюдают два украинских «дядьки».
— А хочь бы и партизаны взялись, — медленно говорит один из них, — когда ж такую силу пересилишь?..
Вдоль вагонов, по перрону, яростно шагает широкогрудый багровый комендант, в новых ремнях, в высоком, прусского образца, сером картузе с лакированным козырьком.
Двери теплушек медленно сдвигаются. Комендант вскакивает на подножку классного вагона. Впереди состава сотрясается, окутанный паром, масляный, синий паровоз. Комендант подносит к губам свисток.
— Abfahr![60]
Состав не двигается.
— Donner wetter![61] — бормочет немец, багровея.
Тряся задом, неся на неподвижной шее лиловое мясистое лицо, комендант бежит по перрону. Задыхаясь, он взбирается на паровоз. Нестерпимо резкий звук вырывающегося пара, качающиеся стрелки на приборах. Паровоз пуст, оставлен.
— Das ist Russland[62], — оборачивается комендант к ординарцу и, держась за поручни, дергая толстыми ногами, спускается с паровоза.
В железнодорожном депо, у стоящих рядом слесарных, станков, работают два человека — Артем Корчагин, гигант с всегда виноватым от доброго сердца лицом, и Жухрай — хорошо сбитый коренастый человек в косоворотке, с ровным и сильным блеском в спокойных глазах.
— Как ты, Артем, насчет коммунистической партии рассматриваешь?.. — в упор глядя на Артема, спрашивает Жухрай.
Лицо у Артема становится еще более виноватым, чем всегда.
— Слабовато я, Федор Иванович, в самых этих партиях разбираюсь, — говорит он нетвердо. — Надо помочь — помогу…
— Бастовать будешь? — все так же в упор допрашивает Жухрай.
— Как люди, Федор Иванович, так и я…
— А ты бы впереди людей, — и Жухрай вопросительно, одним глазом взглядывает на машиниста.
В это время ворота депо с грохотом раскрываются. Сияя аксельбантами, пряжками, ярко вычищенными сапогами, по цеху, гулко отбивая шаг, идет комендант. Две ожившие колонны, два прусских фельдфебеля, нечеловечески громадных, движутся вслед за ним, и сбоку на жидких ногах в обвалявшихся брюках вьется личность с обвислыми усами и шевелящимся кончиком носа.
Рубя слова, не ворочая шеей, комендант лающим голосом выкрикивает тираду по-немецки.
— Übersetzen, ilbersetzen sie, bitte[63], — говорит он через плечо человеку с шевелящимся кончиком носа.
Переводчик. Ну, каже господин германский офицер, що так как вы, рабочий народ, мечтает, щоб воно було, но так воно не буде.
Комендант (снова тирада по-немецки — хриплая, рубленая, лающая; можно разобрать отдельные фразы: eine Majestät Kaiser und König)… Его величество император и король… Его высокопревосходительство фельдмаршал и командующий… Сопротивляясь Германии, вы сопротивляетесь богу. Сопротивляясь богу, вы сопротивляетесь Германии.
Переводчик. Ну, каже, давайте машинистов и составы, бо надо Германию кормить…
Комендант тычет пальцем в Артема Корчагина.
Переводчик (Артему). Ты…
Как колонны, переставленные с места на место, оба фельдфебеля приближаются к Артему.
Комендант тычет пальцами в Полентовского — сутулого, сухощавого старика с серебряно-седой стриженой головой.
Переводчик (Полентовскому). Так же само ты, старик…
Артем (глядя в землю). Ну, чего я…
Переводчик. Пошли…
Артем (глядя в землю). Куда это пошли?
Переводчик. Воинский состав поведете…
Артем (отворачиваясь). Хворый я…
Переводчик (показывая на фельдфебелей). Для хворых мы докторов маем…
Комендант (наливаясь лиловой кровью). Германия, don-ner wetter, умеет ценить услуги. Übersetzen, übersetzen sie, bitte.
Переводчик. Ну, каже, на чай получите…
Артем. Кажут тебе — хворый.
Переводчик (фельдфебелю). А ну, доктор…
По цеху, погруженному в серые, железные сумерки, идут Артем с повисшими большими руками и седой Полентовский; фельдфебели и комендант с неворочающейся шеей замыкают шествие.
— Артем, — негромко говорит Жухрай и смотрит прямо перед собой.
— Ще и душу мотать, — тоскливо шепчет Корчагин.
— На усмирение ведут, — еще тише говорит Жухрай. Болезненно резкая барабанная дробь. Лес широких коротких ножей движется мимо железнодорожных мастерских.
Подпрыгивая на узких рельсах, съезжаются ворота депо, и сразу — яростным шумом взрывается громадный цех.
— А ну, хлопцы, кончай базар, — говорит Жухрай грубоватым обычным своим голосом и бросает на пол спецовку, — пошли, хлопцы, до дому…
— Сережка, бастуем, — весело летит через цех чей-то мальчишеский и звонкий голос.
— Пропадем, Федя, — подходит к Жухраю задумавшийся пожилой рабочий в переднике, с черным кожаным ремешком на чистом высоком лбу.
— А не повезем, — отвечает Жухрай, — против рабочего класса ничего не повезем…
— Ты ж чему народ учишь, смертельная твоя душа… — вырастает перед Жухраем раскаленное малиновое лицо с толстыми усами, — я ж сам восемь, окаянная твоя голова…
— Не повезем, — негромко говорит Жухрай, поднимает голову и бледнеет. Глухое, разрастающее шипение, лязг железа, судорога подземного гула надвигаются все ближе.
Лебединое облако пара пролетело в окне, пышно разрослось, пропало. Синий паровоз с маслеными потемневшими боками проплывает в окне.
— Как же это у нас получилось, Артем? — произносит про себя Жухрай.
Мимо окна медленно проходят площадки с орудиями, грозящие небу короткие хоботы, броневики со слепо блистающими фарами, наглухо закрытые теплушки с запечатанными в них человеческими душами.
Состав прошел. Ночь в окне очистилась: над ней загорелся мертвенный, узкий фонарь. Замирающий шелест трансмиссий в цеху, замедляющее движение станков…
Во тьме, по степям Украины, несется поезд с войсками Вильгельма II. Мелькнул лес, овраги, деревушка — голубые под луной хаты, голубые деревья в цвету.
— На усмирение поехали, — говорит Артем, подбрасывая в топку уголь, — клятая жизнь, батько…
Озаренный розовым золотом огня, он захлопывает железную дверцу, отирает рукавом испачканное углем и потом лицо, садится на табурет, роняет черные руки. На тендере, свесив жирные ноги, сидит немецкий солдат в каске с орлом. Ночь, блещущая луна утонула в озере, на земле склонились темные головы подсолнухов.
— Верстов двадцать отъехали, — говорит Артем.
— Кривая Балка, — выглядывает в окно Полентовский.
Артем. Она. (И вдруг — с отчаянием темной, доброй души.) Ну и он же человек, батько!..
Немец надул щеки, закурил черную, длинную, грошовую сигару.
Артем. Ну и он же богу не виноват…
— А мы чем богу виноваты? — спрашивает Полентовский.
— Когда ж грех, — тоскуя говорит Артем.
— Нема греха, — отвечает Полентовский.
Немец, надув толстые щеки, сосет сигару, сопит, и, обняв ружье, задремывает. Над ним, закрывая небо, вырастает Артем с ломом. Тело солдата сваливается в проход.
— Кажу тебе, сынок, нема греха, — сутулый Полентовский выпрямился, глаза его блеснули.
Поезд мчится по лугу, среди неясно светящихся цветов. За темной, грохочущей громадой, без усилия, плывет луна. Две тени отвалились от паровоза и скатились по насыпи.
Освобожденный, никем не управляемый, поезд вздрогнул, рванулся, взлетел на пригорок, поскрежетал по мосту и, ломая стрелки, обезумев, осветился и поднялся в воздух.
В груде пылающих обломков рвутся зарядные ящики — один за другим.
На нарах, в окутанных мглою углах, застыли люди. Слабый свет пробивается из окошка под потолком. Привалившись к стене, косо разинув рот, спит старик: одна щека его заросла диким мясом. Против окна женщина в платке на круглых жирных плечах ищет в волосах у положившей голову на ее колени девочки. В дальнем углу на выщербленном земляном полу лежит с рассеченным лицом Корчагин. К нему неслышно, пугливо приближается крестьянская девушка в платочке, в деревенских башмаках.
— Звать как? — хрипло говорит старик, просыпаясь.
— Христя, — чуть слышно отвечает девушка. Храп старика снова оглашает камеру. Присев на корточки, Христя подает Павлу кружку с водой. Худая рука Корчагина вздрагивает, зубы стучат.
— Верно ж люди говорят, что бога нет, — шепчет Христя, не отрывая глаз от простертого на полу Корчагина. — Разве ж есть он, когда таке молоде страдает?..
Она разложила по-крестьянски юбки на полу, пригорюнилась, положила голову на ладонь. За стеной раскатываются громкие голоса, взрывы солдатского смеха. Грохот отодвигаемого засова заставляет Христю вздрогнуть, подняться. Гремя неумело вделанными шпорами, в подвал входит комендант с оселедцем, в синем жупане — жирный юноша с обвислым розовым лицом. Прикрыв один глаз, он манит к себе пальцем Христину. Та подходит кружась, зигзагами, как подбитая птица.
— Хиба ж мы, дивчина, будем тут век вековать? — И комендант трогает девушку жирным плечом.
— Пустыть мене, пане, — говорит Христина и поднимает на коменданта глаза, нестерпимо сияющие страданием.
Краснощекий петлюровец наклоняется ближе, снова прикрывает один глаз и мертво глядит прямо перед собой другим — открытым:
— Когда по доброму согласию — можно и отпустить…
— Не надо, пане, — шепчет Христя.
— А не надо, — повторяет за Христей комендант, — казакам отдам…
Позванивая шпорами, как бубенцами, комендант выходит, широкий, толстоногий, с круглой спиной. Христина смотрит ему вслед, жалобное, детское недоумение выступает у нее на лице — потом беззвучно, с размаху, она падает на пол.
— Знущаються над дивчиной, — вздыхает женщина в платке.
— Было б чего плакать, — довольным голосом говорит выспавшийся старик, — предоставь начальству, что начальству требуется, оно и помягшает…
— Старый вы, диду, — отвечает женщина, роясь у девочки в густых волосах, — старый, а дурный…
Горящий взгляд Корчагина прикован к женщине. Мысль бьется в этих глазах. Павел приподнимается на локте, запекшиеся губы его разлепились:
— Не поддавайся, Христя…
Зарыв голову в колени, Христя раскачивается безутешным, однообразным нескончаемым движением:
— Ой, когда ж сила ихняя, — чуть слышно, как будто издалека, доносится ее голос. — Ой, же ж, тяжко жити на свете, хлопчику… Замучают Христю, проклятые…
— Давно б дома была, — равнодушно хрипит растворенный сумраком старик и удобнее приваливается к стене, — когда б не дурость твоя…
— Так я ж еще барышня, диду, — говорит Христя и поднимает голову.
Снова гремит засов открываемой двери. Сутулый, громадный, тощий, настороженный, принюхивающийся входит в камеру писарь. В руке у него сгибается исписанный лист бумаги.
— Гнатюк Христина Филипповна?
И шаря вспыхивающими глазами по бумаге:
— Какой волости?
Христя пятится, прижимается к стене.
— Киевской губернии, Шепетовской волости.
— Православная?
— Православная.
— Земли сколько?
— Безземельная…
— Расписаться умеешь? Христя молча кивает головой.
— Спасибо вам, пане…
Девушка бросается к сутулому писарю в пенсне, целует его жилистую большую руку, выпрямляется и, обернувшись к остающимся:
— Прощайте, люди добры…
И к Павлу:
— Прощай, голубе…
Дверь за нею закрывается, гремит засов. Старик закуривает козью ножку и выпускает бурную струю дыма.
— Придет это она сейчас до себя в село, до батькиной хаты… Наделает это она себе галушек с полета…
За дверью — пронзительный крик Христины, топот ног, падение тел. Старик поднял голову, вслушался:
— Испортили барышню…
Глухие удары тела Корчагина о дверь.
Он бьется об нее обезумев, мотая головой, стуча кулаками. Волчок у двери приоткрывается, показывается лицо часового:
— Не иначе — приклада захотел?
Из здания ЦК ВКП(б) на Старой площади, 4, вышел сухощавый человек в кожаном пальто.
Над его головой — лепные буквы вывески: «ЦК ВКП(б-ов)».
Глаза человека в кожаном пальто смотрели не мигая прямо перед собой.
Его толкнула пробежавшая с пакетом женщина; он не почувствовал толчка и медленно пошел вперед — к длинному ряду машин, стоявших наискосок от здания ЦК.
Он нашел свою машину, открыл дверцу и сел рядом с шофером.
Долговязый шофер с лицом простодушным, курносым и азартным включил газ.
Машина шла по Москве.
Проезжая мимо Кремля, шофер искоса посмотрел на человека в кожаном пальто:
— Периферия?.. Сухощавый покачал головой:
— Москва… Машина ныряет из переулка в переулок.
— Кто же мы, Алексей Кузьмич? — сказал шофер, не поворачивая головы.
Человек в кожаном пальто вышел из оцепенения.
— Кто мы?.. Дирижаблестрой.
— Крепко!.. — покрутил шофер головой.
Мелькают огни столицы.
Шофер — не поворачивая головы:
— Если по науке, дирижабль этот — как его понять?
— Понять надо, Вася, что легче воздуха… Вася снова покрутил головой:
— Крепко!.. Алексей Кузьмич пошевелился:
— Как бы мы с тобой от этого Дирижаблестроя сами легче воздуха не оказались!..
Вася — ворочая рулем:
— Свободная вещь… Машина шла по Москве.
— Как держать, Алексей Кузьмич?
— На шоссе, как на дачу ездили летом… Двенадцатый километр…
Машина оставила за собой город. С обеих сторон отливают изумрудом ранние весенние поля.
Вася остановился у двенадцатого километра. Алексей Кузьмич вышел из машины и пошел по мокрой траве в сторону от шоссе. За ним неумело ступает длинными ногами Вася.
Алексей Кузьмич стоял среди бесконечного пустого поля. Мокрая трава облепила его сапоги. Вася стоял рядом.
Оба молчали. Алексей Кузьмич оглянулся кругом, обвел глазами поле — всюду было пусто, только вдали чернели развалины старой казармы да торчала кривая, голая одинокая верба.
— Площадка… — сказал Алексей Кузьмич.
Вася обвел глазами «площадку» и произнес не то соболезнующе, не то злорадно:
— Было ты поле, стала площадка!..
— Все оно здесь, — заговорил Алексей Кузьмич. — Верфь, эллинги, газоочистительная станция, газгольдеры, конструкторская — весь Дирижаблестрой!
— Ну, и в чем дело? — запальчиво перебил его Вася. — В чем дело, Алексей Кузьмич?.. Выдвинули нас в двадцать шестом цехом заведовать… не хуже людей заведовали. Выдвинули нас в замдиректора на сорок втором — тоже от людей не стыдно было! В чем дело, Алексей Кузьмич? А хоть бы и легче воздуха…
— Вот и в ЦК так говорят… — сказал Алексей Кузьмич, не то соглашаясь, не то размышляя…
Деревянный барак на площадке Дирижаблестроя. Фанерными листами отгорожен небольшой куток с надписью: «Начальник Дирижаблестроя».
Через все помещение, прогрызаясь сквозь фанерный заборчик, протянула длинную черную трубу печка-времянка.
В «кабинете» начальника сидит Алексей Кузьмич в оперном кресле с перламутровой инкрустацией. Перед ним колченогий стол, заваленный бумагами, проектами, образцами материалов. В «кабинете» шум, гомон, толпится строительный народ; десятник в запачканных известью резиновых сапогах унылым басом заявляет:
— Не хотят — и край! Мурашко вскинул на него глаза:
— Как не хотят?
— А по какому им случаю хотеть? — огрызнулся десятник. — На Анилинстрое по четвертому разряду отрывают, а у нас по второму работай! Потом столовая, вроде… как бы… не удовлетворяет…
— Это почему?
— Никак, товарищ Мурашко, не удовлетворяет… Теперь землекоп какой? Ему котлеты подай, а другой выищется — бефстроганов требует. Пообтерся народ!..
Мурашко записал в блокнот и обернулся к другому прорабу — рябому человечку с металлическим метром в руках:
— Ты чего?
Многочисленность и непрерывность строительных огорчений выработали в прорабе мрачную решимость в выражениях:
— Я?.. Через два дня стану…
— Цемент?..
— Он… Бочек сорок наскребу — и аминь.
За перегородкой на ящике, заменявшем стул, сидела секретарша — полная, добрая, розовая женщина. На втором ящике побольше лежали бумаги и стоял телефон, похожий на полевой и напоминавший своим видом фронт и передовые позиции. Секретарша безмятежным голосом сказала через перегородку:
— Алексей Кузьмич! Четвертый стройтрест… Мурашко взял трубку:
— Мурашко у телефона…
Тут возникает большой кабинет директора стройтреста, человека с удивленно-поросячьим молочным лицом. За креслом директора стоит, нашептывая ему что-то на ухо, зам с черно-синей шевелюрой и излишне выразительным лицом провинциального актера.
Директор стройтреста тонким обиженным голосом жалуется в телефон:
— Не иначе, товарищ Мурашко, как вы с луны свалились!..
— А мы воздухоплаватели, — мрачно отвечает Мурашко, — нам не страшно…
Зам нагнулся к уху своего патрона и прошипел:
— Ты покрепче!.. Директор весь надулся:
— Я повторяю, что цемента нет и не предвидится! Зам приник к самому уху патрона:
— Ты пожестче!
— К вашему сведению, — раздается тогда удручающе ровный голос Мурашко, — к вашему сведению: из Новороссийска четырнадцатого по накладной № 94611 в ваш адрес отгружено две тысячи тонн цементу. Двадцать первого он поступил на ваш московский склад. — И начальник Дирижаблестроя повесил трубку.
Поросячье лицо директора выразило высшую степень изумления и обиды.
— Говорит… четырнадцатого отгружено, — растерянно пролепетал он, — а двадцать первого поступило на склад!
Зам с излишне выразительным лицом побагровел, потом побледнел:
— Такое дело, Иван Семенович, это была одна записка… — зашептал он и стал озираться…
«Кабинет» Мурашко. Перед столом начальника стоял коротенький бухгалтер, похожий на гуся, собиравшегося взлететь. Поглаживая себя руками, он сдобным голосом выговаривал:
— Генеральную смету мы исчисляем в двадцать восемь миллионов.
За окном — дремучий голос:
— Аксинья, стрельни сорок копеек на заварку! Мурашко посмотрел на оглаживающего себя бухгалтера:
— Не уложимся. Берите мою цифру — тридцать пять. Бухгалтер весь вывернулся, как от удара бичом:
— Алексей Кузьмич, разрешите доложить…
Из-за перегородки — умиротворяющий голос секретарши Агнии Константиновны:
— Возьмите трубку… ЦК комсомола…
Возникает кабинет секретаря ЦК ВЛКСМ. В кресле беленькая девушка с косами, уложенными вокруг головы. Она пробежала глазами бумаги, лежавшие на столе, и заговорила с напористостью, которая не только была деловитость, но и молодость, и веселье, и сила, переполнявшие ее:
— Товарищ Мурашко, это тебе нужны, погоди?.. — Девушка еще раз пробежала бумагу: — Конструкторы дирижаблей, эллингов, причальных мачт, водители аппаратов легче воздуха, механики газоочистительной станции… Погоди… — Она перевернула бумагу и закончила еще неудержимей: — Инженеры с воздухоплавательным уклоном, чертежники, работавшие на проекте дирижабля?..
Мурашко, зараженный этим потоком юности и веселья, в тон девушке ответил:
— Мне. Секретарь ЦК отложила бумаги в сторону.
— Так вот, получишь хороших комсомольцев без всякого уклона.
Мурашко встрепенулся:
— А что я с ними делать буду?
— А другие что делают? — Секретарь ЦК посмотрела в окно — за окном была Москва. — Перемотаешь на свою катушку.
— А хваленая помощь где? — сказал тогда Мурашко.
— Зато какого мы тебе комсорга подобрали, — прервала его девушка с косицами, — бригадир сборки с электрозавода. Кремень человек.
Мурашко повесил трубку, но отсвет оживления не скоро еще сошел с его лица.
— Алексей Кузьмич, — подпрыгивал у его стола бухгалтер, — разрешите доложить… Не говоря уже об инструкции № 380, нас форменным образом режут лимитами.
В комнату Мурашко не столько вошла, сколько вломилась крохотная девушка в льняных непокорных кудрях и с лицом, на котором было написано непоколебимое упорство восемнадцати весен…
— Предупреждаю, что я их в глаза не видела! — сказала она с порога.
— Кого это? — спросил Мурашко, мало чему удивлявшийся.
— Да дирижаблей этих…
— А зачем, собственно, вам их видеть?
— Вот новое дело! — удивилась девушка. — Комсорг от ЦК комсомола — и «зачем вам их видеть»!
— Комсорг от ЦК?
— Ага, — ответила девушка. — Познакомились…
Она тряхнула руку Алексея Кузьмича и направилась к двери.
— Пойду посмотрю общежитие строительных рабочих, что-то оно кисло у вас выглядит. На дрянь похоже…
И не столько ушла, сколько вывалилась.
— Скандальная девица! — заключил, глядя ей вслед, главный бухгалтер.
— Бомба! — добавил прораб и уступил место бухгалтеру, подпрыгивающему все сильнее.
— Алексей Кузьмич, лично для меня точка зрения правительства абсолютно ясна. Дело в том, что лимиты…
— Ставьте тридцать пять… — перебил Мурашко тоном, исключавшим дискуссию.
Секретарша открыла дверь и пропустила голубоглазого розового старичка.
— Профессор Полибин, — сказала она, и на добром лице ее появились испуг и значительность.
Мурашко замахал на всех руками; комната опустела. Мурашко придвинул профессору единственное кресло с инкрустацией, а сам присел на кипу связанных паркетных дощечек.
Полибин заглянул в окно, огляделся кругом и медовым голосом произнес:
— Я бы отметил, что вы уже начали…
За перегородкой готовый взлететь бухгалтер пытался излить свое горе секретарше:
— Мне-то, Агния Константиновна, точка зрения правительства хорошо известна…
В «кабинете» Полибин, бегая по собеседнику голубыми глазками, сладчайше излагал целую декларацию:
— Я бы расценил, уважаемый Алексей Кузьмич, вопрос о кандидатуре на пост главного конструктора как вопрос более или менее неразрешимый… В самом деле, кто представляет данную дисциплину у нас в Союзе?
Мурашко придвинулся поближе на своей кипе.
— Знаменитый наш Иван Платонович Толмазов, — продолжал, неутомимо бегая глазами, Полибин, — академик, теоретик чистой воды…
— О нем и не мечтаем, — сказал Мурашко.
— Из школы Ивана Платоновича, — струился тенорок Полибина, — я бы остановился на Васильеве, но… молод, недопустимо молод…
— Недостаток, который с годами проходит, — заметил Мурашко. — А кого бы прикинуть помимо школы Ивана Платоновича?
Полибин — с остановившимися глазками, как бы проникая внутрь собственного сознания:
— Жуков, Петр Николаевич… Perpetuum mobile…[64] Фантаст, я бы выразился, маньяк… Есть еще Ястржемский, но этот, я бы сказал, не подойдет… не наш…
Мурашко согласился:
— Этот не подойдет. Пауза.
— А если, уважаемый профессор, вас за бока?..
Необыкновенное благообразие проступило на розовом лице Полибина… Он открыл рот, но в это мгновение у секретарши за перегородкой разразилось сражение: сражалась кроткая Агния Константиновна с пожилой женщиной в берете и с вытертой горжеткой на шее.
— Профессор Полибин — величина, — тыча в Агнию Константиновну сумкой, кричала женщина с горжеткой, — но я мать, гражданка, перед вами стоит мать!
Сватовство в кабинете Мурашко подходило к концу.
— Я мог бы указать в заключение, — рябь душевного волнения тронула елей полибинского голоса, — указать на весь мой двадцативосьмилетний научный стаж, на всю мою общественную работу, как сочувствующего с 1927 года…
Мурашко постучал указательным пальцем по собственному колену и поднялся:
— Обдумаем, дорогой профессор, обсудим… Поговорим…
Полибин, округлив спину, пожал сухонькой ладонью широкую руку Мурашко и попятился назад. В дверях на него налетела горжетка. Она пропустила его, потом загородила собой дверь и перешла в наступление:
— Товарищ директор… Мурашко нахлобучил кепку:
— Послезавтра… Сейчас уезжаю…
Но до отъезда было далеко. В дверях стояло существо, победоносно возбужденное и готовое к бою.
— Когда у матери к вам такое горе, тогда можно подождать с отъездом. — И она вытащила из сумки письмо.
— Это не от кого-нибудь письмо… Это от Елисеева… Мурашко пробежал письмо и с интересом взглянул на посетительницу.
— Вы мать Фридмана?
— Я мать лихача… — скорбно ответила женщина. Мурашко — запихивая бумаги в портфель:
— Товарищ Фридман… Раиса Львовна?
— Раиса Львовна.
— Все это хорошо, пилотом мы его возьмем, почему не взять, но дело-то все через год, не раньше… Потом, он ведь по субстратостатам, а у нас Дирижаблестрой…
Но Раиса Львовна не поколебалась.
— Что я у вас спрашиваю? Я спрашиваю одно: имеет право мать хотеть, чтобы ее единственный сын раскрывал парашют не в пятидесяти метрах от земли, а в трехстах метрах?.. На месте товарища Ворошилова, — всхлипывая, сказала Раиса Львовна, — я бы такого человека разорвала на куски, но, как мать, я должна терпеть…
Мурашко решительно схватил портфель:
— Раиса Львовна, право, мне некогда… Раиса Львовна высморкалась и вытерла глаза.
— У вас, наверное, тоже есть мама?.. Она бы меня поняла, ваша мама… Как он рос?.. — завопила она неожиданно. — Почему вы меня не спрашиваете, что я испытала, пока я его вырастила?.. Он же рос у меня на одном сливочном масле, на куриных котлетах, на одних витаминах. Душу я отдавала этим котлетам, все я отдавала этим котлетам, чтобы они, не дай бог, не пережарились, чтобы они, не дай бог, не недожарились… И что я этим достигла?.. Сегодня затяжной прыжок с неба, завтра с Луны…
— Знаете что, Раиса Львовна, — перебил ее вдруг Мурашко.
— Нет, я не знаю, — всхлипывая, сказала мамаша Фридмана.
— Знаете что, — глаза Мурашко засверкали, и он придвинулся к ней вплотную. — Вы должны будете поставить нам столовую, Раиса Львовна. И если ваш Лева попадет сюда — кормить его вместе со всеми остальными котлетами на чистых витаминах…
Пораженная мамаша Фридмана сделала шаг назад:
— Вы, кажется, тоже лихач, товарищ директор… Я к вам пришла с таким горем…
Но Мурашко уже перешел в наступление:
— На чистом сливочном масле, на витаминах, а? Товарищ Фридман?
Ночь. Идущий поезд. Купе мягкого вагона. Мурашко погрузился в чтение английской технической книги. Рядом с ним вяжет кружевной воротник для платья русая спокойная женщина с пробором, лет двадцати шести. Женщина взглянула на часы:
— Первый час…
— Я выйду… вы ложитесь.
Мурашко вышел в коридор и закурил.
Из умывальной прошел рослый, смугло-румяный, длинноногий парень в форме Аэрофлота. На плече у него висело мохнатое полотенце, в руках он держал мыльницу.
— Мурашко!.. Здорово!.. Куда?
— В Воронеж…
— Попутчик?.. Попутчица?..
— Попутчица…
— Категория?.. Мурашко немного подумал.
— Скорей всего домашнее животное…
— Не интересно, — сказал рослый парень с полотенцем и вошел к себе в купе.
Мурашко курил у окна; в стекло — мокрые, черные, трясущиеся на быстром ходу поля.
Спутница Мурашко успела к этому времени облачиться в пижаму, расчесать гребнем мягкие волосы. Она вынула из чемодана черную кожаную трубку с чертежами, положила ее в сгиб постели к стене и прикрыла простыней; потом достала из сумки маленький револьвер и проверила патроны. Револьвер она положила под подушку, легла и укрылась одеялом.
Невообразимый грохот. Размахивая деревянными саблями, сражаются двое мальчишек лет пяти-шести. Человек девяти лет играет на самодельном барабане, и, наконец, патриарх — двенадцатилетний Игорь — летает по комнате, уцепившись за деревянную модель большого дирижабля, подвешенного на веревках к потолку. Спокойствие сохраняет собака — старая лохматая собака, философски дремлющая на пороге.
Маленькие оконца заставлены геранью и кактусами. Повыше цветов укреплены клетки с птицами: здесь скворцы, дрозды, канарейки и птицы непонятного назначения. Все это поет, верещит, свистит.
В углу на двух табуретах — корыто. Пышно причесанная, пухлая женщина стирала белье, медленно и равномерно намыливая его. При этом она читала книгу, поставленную на подоконник.
На пороге этой необычайной комнаты в изумлении застыл Мурашко. На приход его никто не обратил внимания, только собака открыла один глаз и снова закрыла его.
— Я, гражданка, звонил, звонил…
При звуках чужого голоса дети перестали играть и с непритворным удивлением уставились на Мурашко. Летавший мальчик спрыгнул вниз. Собака вздрогнула от неожиданности.
— А у нас не заперто, — простодушно ответила женщина с высокой прической и стряхнула с покрасневших рук мыльную пену. — Что у нас возьмешь? Вам Жукова?.. Петя! — закричала женщина. — Петя!
В ответ ей сердито свистнул скворец.
— Нет его?.. — огорчился Мурашко. Женщина вытерла руки о передник.
— Да есть он, только не откликается. Он никогда не откликается. А вы войдите…
И забыв о Мурашко, она принялась за чтение.
Комната Жукова. На окнах опять герань и клетки с птицами. На деревянных полках — реторты, колбы, пузырьки. В углу токарный станок. На полу развалившиеся штабеля книг. На стульях, на столе, на кровати разложены чертежи. За столом с изрезанной клеенкой сидел в черной гриве волос человек лет пятидесяти в стальных очках, в ненужной бороденке и быстро чертил рейсфедером.
Мурашко кашлянул, постоял, пошуршал ногами. Но человек за столом ничего не слышал, или, вернее, он слышал таинственную, ему одному понятную музыку. Мурашко кашлянул громче. Жуков поднял голову от чертежа:
— Да?..
— Я из Москвы… — сказал Мурашко.
— Короче, — перебил его Жуков.
— Хочу предложить вам работу…
Жуков, откинув голову, захохотал, потом умолк, потом сказал отрывисто:
— Состою на службе… Конструктор привязных аэростатов… Халтурой не занимаюсь.
— Не то, — остановил его Мурашко. — Вы подавали в Совнарком докладную записку о проекте нового дирижабля?
Жуков вскочил:
— Комиссия? Вы комиссия? Черт вас побери!
Он выхватил из открытого ящика кипу бумажек и начал швырять их в Мурашко:
— Вот они, вот они!
— Кто — они? — сказал Мурашко.
— Справки от докторов, черт вас побери! Справки, что я здоров… Не удалось толмазовым вашим свести меня с ума! — неожиданным фальцетом взвизгнул Жуков. — И не удастся!..
Его привела в чувство невозмутимость Мурашко. Он смешался, сердито блеснул глазами из-под очков, отвернулся.
— Зачем вы приехали?
— Пригласить вас на работу в Дирижаблестрой. Жуков с силой провел черту рейсфедером, откинулся, подумал и мирным, скорее утвердительным, тоном сказал:
— Вы приглашаете меня?.. Вы сумасшедший? Мурашко вынул картонный квадратик с фотографической карточкой.
Жуков в ужасе отпрянул.
— Бумажка?!
— Всего только удостоверение начальника Дирижаблестроя.
Жуков пронзительно посмотрел на гостя — за стальными очками горела буйная, упрямая мысль. Он провел рукой по волосам, затем быстро свернул несколько чертежей, взял две папки, связал все это веревкой, надел пальто, нахлобучил шляпу.
— Едем, — сказал он.
Оба вышли в соседнюю комнату.
— Катя, я еду в Москву, — невнятно пробормотал Жуков и неумело потрепал ребят по волосам.
Жена Жукова вытерла руки, подошла к мужу, поцеловала его в бороду и сказала:
— Привези лимонов.
Жуков, глядя поверх детей:
— Цицерону не забыть цитварного семени… Цицерон — это скворец, — растерянно сказал он Мурашко и вдруг заорал на детей: — Мать не обижайте!
— До свиданья, товарищ Жукова, — поклонился Мурашко.
— До свиданьица! — Она перестала читать и с детским любопытством спросила: — А зачем вы его забираете?
— Очень нужен, — сказал Мурашко. Собака открыла сразу оба глаза. Отчаянно свистнул скворец…
На глухой провинциальной улице Мурашко и Жуков остановились на повороте, пропуская мимо себя автомобиль.
— Должность ваша будет…
— В Дирижаблестрое я готов подметать полы! — быстро сказал Жуков.
Мурашко улыбнулся:
— Будете главным конструктором, Петр Николаевич. Жуков махнул бородой:
— Неважно… Главное, чтобы они летали…
— Кто — они?
— Советские дирижабли…
Приемная в Экономсовете СНК. Обложенные пачками бумаг группы хозяйственников, директоров, докладчиков, пришедших защищать свои проекты, — люди со всех концов страны.
Прошел человек с монгольским лицом, мелькнул расшитый халат.
Раскрылись заветные двери, из зала заседания вылетел человек в расстегнутом френче, с раскрытым портфелем, из которого хочет вылететь стайка бумаг. К нему ринулся поджидавший в дверях зам.
— Придерживаться инструкции № 380, — злобно, почти мистически прошептал вошедший.
Зам встал в позицию.
— Но позвольте…
— Ничего не позволяют, — пустым голосом сказал первый.
В приемной за столом — изучающий материалы Мурашко. Главбух бросил на него огненный взгляд и простонал:
— Алексей Кузьмич!
Вытирая платком с лица пот, катится из заветных дверей директор четвертого стройтреста. Перед ним вырастает сине-черный зам в хорошо сшитом костюме.
— Зарезали! — пролепетал директор. Зам выпрямился:
— То есть на каком основании зарезали?
— На том основании, что извольте руководствоваться установленными лимитами…
И снова стон главбуха Дирижаблестроя:
— Алексей Кузьмич!..
Распахнулась заветная дверь. Дребезжащий голос секретаря:
— Дирижаблестрой…
С места срывается докладчик — длинный человек с пенсне на шнурке. Он увлекает за собой Мурашко. Дверь за ними закрывается.
Бухгалтер переходит тогда к заму из четвертого строй-треста. В нем он находит единомышленника:
— Абсолютно не хотят считаться с тем, что если человек знает точку зрения правительства, то с таким человеком надо считаться…
Зал заседаний. Десяток людей за круглым столом. Вкрадчивый докладчик, дергая пенсне на черном шнурке, сыплет привычные слова:
— В основном инструкция № 380 выполнена Дирижаблестроем с некоторыми поправочными коэффициентами, учитывая специфичность объекта. Принимая далее повышенные лимиты по строительству, комиссия предлагает исчислить стоимость объекта в 32 миллиона 446 тысяч рублей…
В приемной у заветной двери подпрыгивает бухгалтер.
В зале заседаний — заключительное слово председателя:
— Есть, товарищи, мнение… — говорит он. — Ввиду неудовлетворительности генерального проекта, ввиду того, что крохоборчески составленная смета не дает действительных перспектив этого важного дела, есть мнение, товарищи, вернуть проект для переработки… Предельный срок строительства установить в полтора года… Сумму капиталовложений определить ориентировочно в девяносто миллионов рублей.
Предложить Дирижаблестрою представить новый проект и смету, исходя из этих показателей. Имеются возражения?
— Нет, — сказал Мурашко изменившимся, как бы охрипшим голосом, — не имеется.
Председатель кивнул секретарю, ведшему протокол:
— Возражений нет…
По шоссе с громадной быстротой летит машина… У переезда ее останавливает милиционер:
— Предъявите права.
На шоферском месте Вася, он сразу начал торговаться:
— Шестьдесят пять, больше не давал!
— Сто двадцать ты давал, — ответил милиционер. — Чья машина?
— Моя, — раздается голос Раисы Львовны, и плечо с горжеткой высунулось из окна.
— А вы кто?
— Я — Дирижаблестрой, — ответила Раиса Львовна. И когда машина тронулась, плечо с горжеткой снова показалось в окне и внушительно сказало: — Товарищ, надо знать, кого задерживать!
Машина идет по территории Дирижаблестроя, с трудом пробираясь мимо наваленных штабелей кирпича, досок, бревен, бочек с цементом. Машина едет мимо растущей кирпичной стены, мимо экскаваторов, грызущих грунт, мимо тягачей, увозящих платформы с грузом. На мгновение машина остановилась, чтобы пропустить игрушечный поезд узкоколейной железной дороги. В открытом маленьком вагончике сложены оконные рамы и стандартные двери. Глухой шум экскаваторов, скрежет лебедок, музыка стройки. В машине, остановившейся у шлагбаума, Раиса Львовна проводит с Васей производственное совещание:
— Как вы думаете, Василий, если завтра для ИТР будет на закуску рубленая селедочка?..
— Красота! — заявляет Вася.
— На первое куриный бульончик с фрикадельками…
— Пойдет! — подтверждает Вася.
— На второе кисло-сладкое мясо… Тут Вася спасовал:
— Это — не знаю…
— Дивное блюдо, — уверяет его Раиса Львовна. — На третье штрудель…
— Красота! — мотнул головой Василий. — При вас, мамаша, свет увидали…
На повороте Раиса Львовна выскочила из машины.
— Но чего мне это стоит, — сказала она, удаляясь. — Дошло до того, что днем я мужа абсолютно не вижу…
Раиса Львовна проходит мимо остатков барака у одинокой, чудом уцелевшей вербы. Барак растаскивают молниеносно.
К прорабу величественно подплыла Раиса Львовна:
— Гражданин, где здесь вторая столовая? Прораб — указывая на рабочих, разбирающих барак:
— Она самая…
— Ее же ломают?!
— Оно верно, что ломают, — согласился прораб.
— А новая?.. — упавшим голосом сказала Раиса Львовна.
— Новую построить надо… Куда вы, гражданка?! Перепрыгивая через обломки барака, Раиса Львовна мчалась к зданию главной конторы.
У Мурашко в этом здании новый кабинет — комната, в которой рабочие ставят четвертую готовую стену рядом с дверью. Но Мурашко сидит уже за письменным столом. Две уборщицы раскладывают на полу ковер.
Мимо секретарши пронеслась Раиса Львовна.
— Алексей Кузьмич! Ее же нет!..
— Кого нет?!
— Столовой нет! Я вне себя!..
— Выстроим, Раиса Львовна…
— Но вы же сказали заведовать?
— Заведовать успеется. А вы бы, пока суд да дело, за горло строителей, поставщиков, материальную часть…
Разговор был прерван необычным появлением Агнии Константиновны. С красными пятнами на лице она объявила страшным шепотом:
— Толмазов… Мурашко вскочил, стал застегивать гимнастерку:
— Ну, Раиса Львовна, жара! Про Толмазова слыхали?
— Я, кажется, интеллигентный человек… — с достоинством произнесла Раиса Львовна.
Мурашко торопливо прибирал бумаги на столе, сунул тарелку с печеньем в ящик стола, поднял с полу и бросил в корзину бумажные клочья. При этом он говорил Раисе Львовне:
— Значит, действуйте… Неужели и вас учить?
— Меня учить не надо, — с сомнением в голосе сказала Раиса Львовна, — но поскольку вы просили заведовать…
И она удалилась.
Мурашко придвинул мягкое кресло поближе к столу.
В приемной около раскрасневшейся секретарши разговаривали двое: дышавший покоем и уверенностью немолодой человек с коротко стриженными волосами в просторном и дорогом костюме. Это был знаменитый человек — Толмазов. И рядом с ним — широкоплечий, чуть скуластый, тяжелый, крепко скроенный парень с невеселым лицом, аспирант Толмазова — Васильев.
— Иван Платонович, — говорил Васильев, — на вас вся надежда. Одно ваше слово…
— Скажем это слово, — ответил Толмазов голосом таким же просторным, как его костюм, — скажем, Сережа… В обиду не дадим…
В дверях — Мурашко.
— Прошу, Иван Платонович…
Мурашко за столом, Толмазов — в кресле.
— Очень уж редко видеть вас приходится, Иван Платонович. Толмазов — с допустимым для академика кокетством:
— На этот раз я в роли просителя…
— Значит, повезло нам, — вырвалось у Мурашко.
Толмазов вопросительно посмотрел на начальника строительства.
— Исполнить просьбу Толмазова, — объяснил свое восклицание Мурашко, — дело очень приятное… Приятных дел не так уж много, Иван Платонович.
Академик улыбнулся.
— Ну, спасибо. Дело идет об аспиранте нашего института Васильеве. Он недавно защитил диссертацию, защитил блестяще. Темой была моя вихревая теория.
Мурашко сочувственно кивнул головой.
— Васильев соединяет глубокие познания по аэродинамике с большой тщательностью и точностью в работе…
Мурашко снова кивнул головой.
— И вот оказывается, Васильева, как члена ВЛКСМ, перебрасывают на ваше строительство. Хотелось бы думать, товарищ…
Начальник строительства подсказал:
— …Мурашко.
— …товарищ Мурашко, что вы не станете возражать против оставления его при кафедре.
— Стану, — сказал Мурашко. — По правде говоря, были у меня некоторые колебания по поводу этой кандидатуры, но после той характеристики, которую вы ему дали… Придется вам отдать Васильева Дирижаблестрою, Иван Платонович…
У Толмазова по лицу пробежала тень. Он встал.
— Мне остается обратиться в высшую инстанцию…
В кабинет ворвался растрепанный Жуков.
— Алексей Кузьмич, просто вы кирпич после этого!.. На верфи опять…
Ошеломленный Толмазов отошел в сторону, но Жуков его увидел — и оба оцепенели.
— Здравствуйте, Иван Платонович! — раздался после паузы неожиданно тонкий голос Жукова.
Толмазов поклонился. Жуков поклонился в свою очередь, но в глазах его уже заблистали молнии:
— Как видите, жив и с ума не сошел…
— Если судить по вашей последней статье… Жуков весь вскинулся, рванулся вперед:
— Не согласны? Толмазов покачал головой:
— Коренным образом…
— Неужели же вы не удосужились понять?! — закричал Жуков, наступая на академика.
Толмазов повернулся к Мурашко и снисходительно объяснил:
— Мы с Петром Николаевичем спорим лет эдак с двадцать…
— В курсе, — сказал Мурашко. Между тем Жуков кричал что-то близкое к бреду:
— Крючок, Иван Платонович, я-то крючок, никуда не гожусь, а вы похорошели, честное слово, похорошели… Красавец… Юноша-красавец, мужчина-красавец, старик-красавец… Бог — Иван Платонович, божество!..
Жуков извивался, дергал руками, метался по комнате. Толмазов поморщился — и чтобы переменить неприятный ему разговор:
— Вы тоже с визитом к товарищу Мурашко?
Жуков чуть не плюнул:
— Да какой визит! Все из-за верфи…
Мурашко — слегка подавшись вперед:
— Петр Николаевич — главный конструктор Дирижаблестроя.
— А-а, — протянул потрясенный Толмазов.
— Вот вам и «а»! — Глаза Жукова сверкнули задорным мальчишеским огнем, и он убежал, что-то бормоча на ходу.
— Очень опасный шаг, — сказал тогда Толмазов, потерявший всю свою официальность. — Это фантазер, самоучка… Очень опасный человек!
— А мы его уравновесили, — взглянув на Толмазова, сказал Мурашко. — Мне звонили сегодня, Иван Платонович… Назначен Ученый совет Дирижаблестроя во главе с уважаемым академиком Толмазовым…
— Вы шутите? — сказал академик.
— Какие шутки, — сказал Мурашко, — надо же все-таки, чтобы они летали!
— Кто — они? — спросил Толмазов.
— Советские дирижабли…
Мы видим удлиненные корпуса верфи, разбросанные на обширной площади эллинги, газгольдеры, причальную мачту. Некоторые здания готовы, другие отделываются, третьи в лесах. Огромный экскаватор захватывает доисторическими челюстями грунт и неустанно прорубается дальше.
Мы видим готовые здания управления, аэродинамической лаборатории, новой столовой.
Мы попадаем в конструкторскую. На чертежные столы, на склоненные головы девушек-чертежниц падают яркие снопы света.
В углу над столом надпись: «Старший инженер группы оперения».
Случай свел когда-то Наташу Мальцеву с товарищем Мурашко в одном купе поезда. Теперь она на настоящем своем месте — «старший инженер группы оперения», двадцатишестилетняя русая женщина с пробором…
Ярко освещенный коридор. Блеск стен и больничная тишина.
По коридору мчится взъерошенный Жуков, его догоняет главбух.
— Петр Николаевич, ваша уборщица прислала заявление, просит пособия за счет жалованья!
Жуков — отрывисто, на ходу:
— Аксинья… Хорошая женщина. Очень хорошая женщина. Дайте пять тысяч!
Еще мгновенье — и главбух, распростерши короткие крылышки, поднимается в воздух.
— Петр Николаевич! Она же просит восемьдесят рублей!..
Но Жуков уже скрылся в дверях конструкторской.
Наташа Мальцева подняла на Жукова пристальные, спокойные глаза, молча придвинула к нему большой чертеж с надписью: «Скоростной дирижабль „СССР-1“, конструкция инженера Жукова» и кивнула уборщице:
— Сергея Ивановича!
Жуков быстро перебирал груду дополнительных чертежей, лежавших на соседнем столе. Потом впился глазами в эскизный чертеж разреза дирижабля.
— Здоровенная штука!
Наташа — все с тем же пристальным, спокойным взором, устремленным на Жукова:
— Гениальная.
Жуков сердито блеснул очками:
— Девичья восторженность?..
Наташа пожала плечами:
— Очевидность…
Вошел Васильев. К нему живо повернулся Жуков.
— Сергей Иванович, ну-ка, путевку в жизнь младенцу…
— Как видите, Васильев, — негромко сказала Мальцева, — дошло дело и до аэродинамических расчетов… Слово за вами…
Васильев подошел к чертежам, склонился над ними:
— Я не совсем разбираюсь. У вас гондола…
— К чертям гондолу! — закричал Жуков. — Внутрь… Залезать!.. Никаких телег!.. Внутрь…
— Баки для горючего… — начал Васильев.
— Никаких баков! Никакого горючего. Водородные моторы… Собственным газом…
— Основные идеи Петра Николаевича… — сказала Мальцева.
— Основные идеи Петра Николаевича мне известны, — перебил ее Васильев, — тем не менее я хотел бы найти рули управления…
Ярко и страстно блеснули из-под очков глаза Жукова:
— Не найдете!
— Тогда позволительно узнать, — с неприкрытой насмешкой спросил Васильев, — как вы будете управлять кораблем?
Жуков рванулся вперед, его остановил чертежный стол.
— Васильев, вы живете в восемнадцатом веке! Вместо рулей — кольцо, восьмиметровое кольцо на хвосте. Оно дает вам управление, скорость, подвижность… Батюшки, пятый!.. — закричал он, бросив взгляд на часы. — Господь бог-то ждет небось? Сергей Иванович, значит, так — раздраконить!
И убегая, главный конструктор не то продекламировал, не то прокукарекал:
— А-э-роди-намически!
Васильев смотрел ему вслед до тех пор, пока не захлопнулась дверь.
— Не знаю, куда раньше звонить, — сказал он Мальцевой, — в психиатрическую лечебницу или в НКВД? Сумасшедший это или вредитель?
— Это гений, — ответила Наташа.
— Опровергающий дважды два? Тогда Наташа Васильеву в тон:
— Дважды два — это вихревая теория Толмазова? Васильев взорвался, сжал руками стол.
— Нет, уважаемые товарищи, — закричал он, как будто уже выступал на митинге. — Нет, товарищи, тут наука не ночевала! Тут дело партийное, товарищи!
— У нас все дела партийные, — сказал Мурашко, возникший в дверях. — Спокойно, молодежь.
— Ишь, старый выискался! — пробормотала Аксинья, приютившаяся в углу.
— Алексей Кузьмич, — выпрямился Васильев, — я заявляю со всей ответственностью: моя группа рассчитывать этот бред не будет. Я требую экспертизы.
Наташа прищурилась:
— В лице академика Толмазова? Васильев — едва сдерживая ярость:
— Если вам известен больший авторитет?..
Аэродинамическая лаборатория Дирижаблестроя. К потолку подвешены модели дирижаблей. На натянутой проволоке слабо качается серебряная, зализанная сигара с убранной внутрь гондолой и винтомоторной группой.
Рядом, в помещении аэродинамической трубы, — комиссия: Толмазов, Жуков, Мурашко, Васильев, Мальцева, Полибин, инженеры из конструкторского бюро. Гудит мотор воздушного насоса. Глаза обращены на стрелки приборов.
Мальцева выключила мотор.
Толмазов прошел в помещение модельной, за ним остальные. Он стал у стены, сверился с записью в блокноте.
— Теперь по результатам испытаний в трубе. Я принимаю водородный мотор, на это можно рискнуть. Я допускаю возможность небольшого увеличения скорости.
— Небольшого увеличения? — запальчиво перебил Жуков. — С полутораста километров на триста!
Толмазов продолжал:
— В остальном я напомню о вещах, известных каждому школьнику. При вашей конструкции кольца, заменяющего рули, кольцо неизбежно будет прилипать в пограничном слое воздуха, другими словами — дирижабль будет неуправляем. Потрудитесь взглянуть — справочник фирмы Армштадт в Мангейме…
— Все ясно, — сказал Жуков, — луну выдумал немец!..
— На луну собирались вы, Петр Николаевич, — возразил Толмазов.
— Дойдет и до луны, — проворчал Жуков.
Видя, что обсуждение уклоняется от научного русла, вмешался Полибин:
— Я бы отметил, — полился медовый голос, — некоторый дилетантизм в конструкции уважаемого Петра Николаевича…
— Придется с кольцом расстаться, Петр Николаевич, — грубо, в лоб сказал Толмазов.
— Я бы склонился к тому, чтобы присоединиться к заключению уважаемого Ивана Платоновича… — журчал Полибин.
Жуков сел в кресло. Он опустил голову, обхватил ее руками, закрыл глаза.
— Годы… — раздался его шепот, — десятилетия… ухабы… отчаяние… Мучить? — вскочил он. — Всю жизнь мучить? — Тощее тело его дергалось. Глаза мучительно сияли. — Жрецы науки! Архимандриты!.. — выкрикивал он. — Три перста — два перста… Старая вера… Никониане!..
— Это все ваши аргументы? — холодно спросил Толмазов. Жуков закрыл глаза и затих на мгновение.
— Мой аргумент, — сказал он неожиданно раздельно, — будет тот, что построенный нами дирижабль… мною, ею, — указывая на Мальцеву, — ею… — указывая на уборщицу, — будет летать над вашей поповской головой! Летать выше всех, дальше всех, быстрее всех! Толмазов пожал плечами.
— Это стихи, а не наука. Возможность подъема дирижабля при нынешней его конструкции я считаю исключенной…
— Есть предложение начать заседание Ученого совета, — обычным своим голосом сказал Мурашко.
Толмазов встал и двинул креслом:
— Считаю излишним. Жуков:
— Впервые присоединяюсь к мнению почтенного Ивана Платоновича…
Мурашко огляделся, чуть помедлил:
— Поскольку испытания в трубе дали неопределенный результат, — сказал он без всякой значительности, — проверим дискуссию в воздухе…
— Тогда у меня другое, — ринулся к нему Васильев, — другое, чисто человеческое: кто будет, которые поведут в воздух собственный гроб?..
— Испытательная команда дирижабля «СССР-1» прибыла в ваше распоряжение в составе командира корабля Елисеева, пилота высоты Фридмана, пилота направления Петренко, инженера корабля Битюгова, штурмана Алексеева, радиста Аспарьяна, первого бортмеханика Гуляева, второго бортмеханика Борисова.
Перед закрытыми воротами эллинга летчик-испытатель Елисеев отдает рапорт Мурашко. Рядом с ним выстроились восемь летчиков в форме Аэрофлота.
Яркое июльское утро. Летное поле. В воздухе звено самолетов.
— Здравствуйте, товарищи! — сказал Мурашко.
— Здравствуйте! — ответили пилоты.
— А где у вас здесь Фридман? Елисеев подвел Алексея Кузьмича к голубоглазому гиганту.
— Пилот высоты Лев Фридман.
— Ничего ребенок! — сказал Мурашко. Фридман покраснел:
— Мамаша небось натрепалась?
Раздвигаются громадные ворота эллинга. На стропах висит серебряный дирижабль «СССР-1».
У дирижабля сборочная бригада во главе с Вихрашкой. Рядом с нею, сдерживая волнение, Наташа. Жуков сидит в кресле около кормы.
Пилоты обходят дирижабль. В глазах у них жадное любопытство.
Фридман, проходя мимо Вихрашки, украдкой пожимает ей руку. Пилоты и Мурашко подходят к корме корабля.
— Ну-ка, Наташа, раздраконьте, — Жуков жестом подзывает Мальцеву, — а то я навру…
Неожиданно сильный голос Наташи:
— Товарищи, перед вами дирижабль «СССР-1» конструкции инженера Жукова. В основу этой конструкции положена новая идея, которая должна дать нам резкое увеличение скорости, радиуса действия, высотного потолка и, главное, простоту и надежность управления…
Лицо Жукова, слушающего с закрытыми глазами…
Залитая светом новая столовая Дирижаблестроя. Накрахмаленные скатерти, начищенные полы, много цветов.
Раиса Львовна не упускает случая, чтобы провести производственное совещание.
— Что бы вы мне посоветовали на первое, — спрашивает она у главбуха, — фаршированную селедку или рубленую печеночку?
— Щи, почтеннейшая! — в сердцах отвечает бухгалтер. — Когда вы дадите нам обыкновеннейшие щи?
Высоко стоит солнце. По летному полю, направляясь в столовую, идет группа пилотов и конструкторов. Рядом шагают два земляка — Мурашко и Елисеев.
— Давно дома не был?
— Да только что оттуда, — говорит Елисеев.
— Как там наши ребята?
— Ребята цветут, — сказал Елисеев. — Федька Костромин — секретарь райкома.
— Ишь ты!
— Витька у станка… Говорили, немыслимую какую-то норму дал…
— Варюха?.. — спросил Мурашко.
— Варюха замуж вышла: парень свой, только под выходной никуда не годится.
— Дергает?
— Сильно…
— Ну, а Пономарев?.. Вторая пара — Вихрашка и Фридман.
— Если ты действительно хочешь за мною ухаживать, — наставительно говорит Вихрашка, — то ничего нового ты не придумаешь. Достань два билета на «Анну Каренину», а в выходной поедем на Химкинский вокзал…
В третьей паре — юный пилот Петренко и Агния Константиновна.
— Я лично с Володей Коккинаки в корне не согласен насчет скорости. Конечно, дирижабль на большой дистанции всегда обгонит. Я Володьке так и сказал…
— Занятная машина, — задумчиво говорит идущий вместе с Васильевым второй бортмеханик Борисов, личность изглоданная и чем-то тоскливая, — очень занятная… Толмазовская вихревая теория, пожалуй, того…
— Не думаю… — процедил сквозь сжатые зубы Васильев. Он быстро оглянулся по сторонам:
— Гроб… Летающий гроб. Вопрос еще — летающий ли?..
Мутные глаза Борисова с немым изумлением остановились на Васильеве. Тот еще раз оглянулся.
— Любительство… Авантюра!..
— Ты погоди… — растягивая слова, промычал Борисов, — ты…
— После поговорим! — Васильев заметил подходивших Наташу и Вихрашку.
— Товарищ Васильев! — позвала Наташа. — Это предательство, — сказала она Васильеву. — Это хуже, чем предательство, это тупость!
— Вечером собираю комитет комсомола, — сообщила Вихрашка и тряхнула головой.
Васильев вспыхнул:
— Вопрос в комитете поставлю я сам и еще кое-где… Наташа всматривалась в него, как будто впервые увидела.
— Неужели ты действительно тупой человек? — произнесла она медленно, раздельно, испытующе, как бы спрашивая самое себя.
Васильев хотел ответить, сдержался, отошел, снова вернулся.
— Пожалуйста, дай мне чистый платок. Наташа дает ему чистый платок и забирает грязный к себе в сумочку.
Вихрашка не может прийти в себя от изумления:
— Ну и хам!..
— Почему хам? — удивилась Наташа.
— Грязный платок сует!
— Да он уехал из дому и не успел чистый взять, — сказала Наташа. — Выйдешь замуж, тоже будешь о платках думать.
— Муж? — закричала Вихрашка.
— Вспомнила! — засмеялась Наташа. — Четвертый год…
У входа в столовую выстроился весь персонал во главе с Раисой Львовной.
— Товарищи пилоты! — встретила она прибывших заранее приготовленной речью. — Разрешите от имени коллектива стахановской столовой номер один… — И заметила сына. — Смотрите, мой лихач!.. — закричала мамаша Фридман.
— Мамаша, — недовольно сказал Лева, — вы опять набираете высоту?
Общежитие пилотов. Ночь перед полетом. Ораторствует Петька:
— Я Мишке так и отрезал…
— Какому Мишке?
— Мишке Громову. Кому же еще?.. Нет, Миша, я в вопросах высотного режима с тобой не согласен… Можно и без кислородного прибора брать высоту… Важно присутствие духа…
— Треплетесь, — сухо заметил сидевший на кровати Борисов, — когда тут гроб!..
— Какой гроб? Глазетовый? — осведомился Лева.
— По желанию заказчика, — огрызнулся Борисов. — Летающий гроб инженера Жукова с кольцом на хвосте! Я вихревую теорию тоже читал, кольцо в пограничном слое будет неуправляемо, это факт…
— Ну, если бы Вася тебя слыхал! — вскричал Петренко.
— Какой Вася? — с досадой спросил Борисов.
— Да Молоков же!..
— Отвяжитесь! — тоскливо сказал Борисов. — Тут нарушается целая научная теория!..
В дверях Елисеев.
— Митинг перед полетом?.. Спать!
— Есть, спать! — ответил Лева и растянулся на кровати. Мигая глазами, перед Елисеевым стоял второй бортмеханик Борисов.
— Товарищ командир, разрешите сделать заявление… На основании полетного наставления СССР от полета отказываюсь ввиду ненадежности кольцевой системы управления.
Пауза.
Молчание; поиграли скулы Елисеева и окаменели.
— Пожалуйста, — сказал он. — Имеете право. Еще есть отказ?
Молчание.
— Отказов нет, — сказал Лева.
— Отказов нет, — повторил Елисеев. — Спать! — И обернувшись к Борисову: — Переходите в четвертое общежитие…
Елисеев вышел.
Борисов торопливо собирал вещи.
Молчание. Оно длится так долго, что становится невыносимым.
— Ладно, — бормочет Борисов, собирая вещи, — воздушное наставление тоже попусту не писали…
В эллинге опробование водородных моторов. Перед Мурашко вырос Елисеев.
— Второй бортмеханик отказался пойти в испытательный полет, мотивирует ненадежностью системы управления.
— Товарищ командир, — трепеща, сказала Вихрашка, — я всю винтомоторную группу своими руками собирала…
— Не могу взять в полет непилота, — сказал Елисеев.
— «Не могу взять»! — проворчал Жуков. — А кого брать, как не ее?.. У нее не полет в глазах, звезды в глазах!
Елисеев улыбнулся:
— Звезды в глазах уставом не предусмотрены…
Сомнения разрешил Мурашко:
— Пойдешь в полет как член испытательной комиссии.
— «Спасибо» говорить? — буркнула Вихрашка.
— Обойдется.
— В глазах же полет, — ворчал Жуков. — Чего вам еще?..
Раннее утро. Косые лучи солнца. Стартовая команда выводит из эллинга дирижабль. В стороне стоит группа членов Ученого совета.
— Я бы отметил весьма оригинальную форму объекта. Фраза эта не может принадлежать никому, кроме Полибина. Толмазов, стоящий особняком, увидел рядом с собой Васильева и высоко поднял бровь.
— Вы не летите?
— Мною подано особое мнение, — мрачно сказал Васильев.
Мощное гудение мотора.
— Я бы сказал… — начал Полибин.
— А вы скажите, — перебил его Толмазов.
Толмазов был невежлив. От этого даже Полибин разинул рот…
В рубке управления дирижабля — Елисеев, Фридман, Петренко.
У моторной группы — бортмеханик и Вихрашка.
По внутреннему коридору дирижабля идут Наташа и Мурашко…
— Ну вот и летим, Алексей Кузьмич…
— А ведь насилу разрешили, — сказал Мурашко. — Толмазов с Васильевым поработали… как следует…
Команда Елисеева.
— Дать свободу!
— Есть, дать свободу! — ответил стартер.
— В полете! — крикнул стартер.
— Есть, в полете, — ответил Елисеев.
Дирижабль оторвался от земли.
Жуков постоял у окна, борода его вздрагивала, потом, спотыкаясь, глядя вперед невидящими глазами, подошел к приборам.
— Рули на взлет! — команда Елисеева.
— Есть, рули на взлет!
— Держать высоту восемьсот!
Мощное, ровное гудение моторов. Молниеносные, ловкие, уверенные движения Вихрашки у моторов.
Голос Елисеева:
— Дать полный газ!
— Есть, дать полный газ! — как эхо отзывается пилот…
На земле.
Члены Ученого совета следят за эволюциями дирижабля.
— Я бы сказал, — просачивается голос Полибина, — что атмосферная тень более или менее бессильна парализовать кольцо Жукова…
На дирижабле. Далекий голос Елисеева:
— Держать курс сто двадцать!
И тотчас же эхо:
— Есть, держать курс сто двадцать!
Жуков взглянул на прибор.
— Скорость триста! — закричал он на весь дирижабль и простер руки — на него прыгнула Вихрашка, поцеловала его и убежала к моторам.
— Я очень счастлива! — сказала Наташа, пристально по своей привычке глядя на Жукова.
На земле.
Полибин не может отказать себе в удовольствии сообщить академику Толмазову:
— Я бы отметил, что дирижабль абсолютно свободно управляется по горизонтали, что до некоторой степени противоречит вихревой теории…
В воздухе.
Голос Елисеева в мегафоне:
— Иду на посадку!
— Давай, Елисеич, — радостно ответил Мурашко.
Голос Елисеева яснее:
— Приготовиться! Переложить рули на посадку!
И сейчас же отзываются покорные голоса:
— Есть, переложить рули на посадку!
Но высота не убывает.
Дирижабль описал еще один круг. Фридман снова повернул штурвал. Жуков посмотрел на альтиметр. Высота не убывала.
— Товарищ командир! — негромко докладывает Фридман. — Рули высоты отказали!
Елисеев покраснел.
— Переложить резко рули на посадку!
— Есть, переложить резко рули на посадку.
Еще один круг. Фридман повернул штурвал. Вздрогнуло кольцо на хвосте дирижабля. Высота не убывала.
— Потеряла я колечко, — процедил про себя Елисеев, — потеряла я любовь…
Еще один круг.
На земле.
— Что такое, Иван Платонович? — тревожно спросил Васильев.
— Они не могут опуститься, — сказал Толмазов, — что и следовало ожидать…
— Позвольте, — взвизгнул Полибин, — вы говорили, что они не смогут подняться!
В воздухе.
— Ветер, — говорит Елисеев обыкновенным своим голосом, — как бы не забросило на высоту… — И другим голосом скомандовал: — Рули на посадку до отказа!
Лева Фридман с усилием повернул штурвал. На корме дирижабля громко хлопнуло кольцо; рванулась и поползла вверх оборванная штурпроводка.
— Травлю газ, — обыкновенным своим голосом сказал Елисеев Мурашко, — и сажусь статически. С этим кольцом иначе опуститься нельзя.
Дирижабль метало над полем. Елисеев заглянул вниз, на качающуюся землю…
— Пилотам Фридману и Петренко выйти на оболочку, — сказал он, — осмотреть оперение, закрепить штурпроводку!
— Есть, выйти на оболочку. За штурвалы сели Елисеев и штурман. По внутренней шахте на оболочку выходят Фридман и
Петька. Они ползут по оболочке, цепляясь за стропы, раскачиваемые ветром. Поддерживая друг друга, ползут к хвосту, нащупывают оборванный кусок троса, завязывают его узлом. Дирижабль прибивало ветром к земле.
— Как?.. — спросил Мурашко.
— Лучше не бывает, — ответил Елисеев. — Заработал руль направления.
И сказал в мегафон:
— Всему экипажу, кроме пилотов, приготовиться к прыжкам!
— Есть, приготовиться к прыжкам!
— Зачем? — спросил Мурашко.
— Не рассуждать! — побагровел Елисеев. — Выполнять приказ! Прыгать по аварийному расписанию!..
Первым прыгнул за борт Мурашко. Затем посыпались бортмеханик, штурман, радист, инженер корабля.
Вихрашка, подбегая к выпускному люку, успела пожать руку Леве Фридману.
Наташа на мгновение задержалась у выпускного люка:
— Петр Николаевич, что же вы?..
— Разговоры?! — раздался голос Елисеева. И Наташа полетела вниз.
Белыми облачками парили в воздухе парашютисты. Внутри остались замершие у рулей пилоты, Елисеев и Жуков.
— Товарищ Жуков, прыгайте! Жуков отмахнулся.
— Бросьте молоть чепуху! Я буду до конца. Резкий поворот рукоятки управления газом. Хлопнул, открываясь, газовый клапан.
Дирижабль шел вниз. На мгновение мелькнуло скуластое лицо Елисеева, широко раскрытые глаза Фридмана…
На земле.
Раиса Львовна вышла в форменной тужурке из здания столовой. Две подавальщицы несли за нею на блюде шоколадный торт в виде дирижабля.
— Скорей, — сказала Раиса Львовна. — Они идут домой!..
Дирижабль шел вниз.
— Отдать гайдтропы! — скомандовал Елисеев.
Полетели якоря. Дирижабль качнулся и вздрогнул в нескольких метрах от земли.
По полю бежала стартовая команда, хватая раскачиваемые ветром стропы. Нос дирижабля стукнулся о землю. Отлетел в сторону Елисеев. На него скатился расколотый прибор. Жуков упал на палубу, повалился в сторону. Пилоты уцепились за штурвал.
— Потеряла я колечко… — сказал Елисеев. — Все в порядке. — И вытер выступивший на лбу пот.
Фридман сидел, вцепившись обеими руками в штурвал.
— Вылезай, приехали! — сказал ему Елисеев.
Один за другим приземлялись парашютисты. К Наташе подбежал трясущийся Васильев. Задыхаясь, она сказала:
— Сережа, ты не помнишь, как мы рассчитали рейнольсы?
К дирижаблю бежали люди. Из открытого люка Елисеев и Лева вынесли неподвижное тело Жукова.
Всхлипнула мама, на торт мелко закапали слезы…
Из-под черной гривы волос по высокому лбу Жукова расползалось пламенное, алое пятно крови. Расколотые очки бессильно свисали врозь.
— Послушайте, Жуков… — сказал Толмазов, первым подбегая к раненому.
Кровавое пятно на лице Жукова делалось все больше и заливало щеки.
Ночь. Три ослепительных луча висячих ламп озаряют склоненные головы Мальцевой, чертежницы Вари и лысую луковицу доброго старого тощего инженера Лейбовича.
В углу, затянутом тьмой, незатухающе светятся глаза Вихрашки.
— Ты скоро, Наташа? — говорит она чуть слышно и не двигаясь с места.
— Скоро…
Группа Мальцевой ищет ошибку в конструкции дирижабля. Ищут ошибку и в другом конце коридора — в кабинете Мурашко, в новом кабинете Мурашко, с тяжелой мебелью, с коврами и портьерами.
Это бурное заседание одной из бесчисленных комиссий с тем накалом страстей, который обычно предшествует переменам в жизни учреждения.
У стола выпрямился Мурашко, неправдоподобно бледный. К нему тянутся руки, сжимающиеся в кулаки, несутся яростные крики.
— Тысячи раз вам сигнализировали! — вопит Борисов.
— Право на риск! — стучит по столу графином Фридман.
Грохот восклицаний заглушил его слова. Этот грохот прорезал беспечный тенорок.
— Что за шум, а драки нет! — входя, сказал Полибин, обмахнул платочком кресло и опустился в него.
Пренебрежение, значительность, почти брезгливость, с какой он развалился в кресле, были так разительно несхожи с прежним Полибиным, что собрание застыло…
— Давайте, уважаемый, — пряча платок, кивнул Полибин Мурашко. — Давайте, я слушаю вас…
Чертежная, населенная призраками тревоги и молчания.
— Наташа, ты скоро?
Наташа встала, колеблясь, и словно чужими ногами подошла к столу Лейбовича, разложила чертеж, подозвала глазами Вихрашку.
— Мне кажется, что это здесь, Лейбович. Озаренные лучом головы над расчетом…
В кабинете Мурашко. Закинув голову, говорит Мурашко, опираясь ладонями о край стола:
— Я возражаю и буду возражать до конца…
— Короче, уважаемый, — прерывает его Полибин.
В чертежной.
Варя, Наташа и Лейбович вскочили, как будто на месте чертежа увидели зашевелившуюся змею.
Наташа закрыла глаза, потом открыла их, лицо ее было смочено слезами…
— Вихрашка, милая… — сказала она и протянула обе руки вперед.
— И все-то дело, — ожесточенно трясла мальчишеской головой Варя. — И вся-то авария!
Вихрашка переводила глаза с Лейбовича на Варю, с Вари на Наташу.
— Лейбович, милый, — сказала Наташа, дернулась, схватила расчет и опрометью убежала.
Из кабинета Мурашко шумной толпой вывалились в коридор заседавшие.
С несвойственной ему положительностью Фридман сказал шедшему рядом с ним Петренко:
— Дирижабль я, конечно, сожгу… Гробокопатели его не увидят!.. Ты меня не знаешь, Петренко…
— Я тебя знаю, — возразил Петренко.
Мимо них прошел Мурашко. Его догнал мелкими шажками Полибин и взял начальника Дирижаблестроя под руку:
— Просился к вам старый Полибин — пренебрегли! А Полибин тут как тут… как будто бы и не стоило ссориться со стариком…
И стучащими, старательными шажками он побежал дальше. Ему навстречу, несомая крыльями счастья, мчалась Наташа. Крылья эти принесли ее к Мурашко.
— Ну-с, так-с, — сказал Мурашко, — слушали, постановили: предложить некоему Мурашко работу, пока суд да дело, свернуть; Жукова отстранить, дирижабль не то выбросить на свалку, не то снести в ломбард!..
— Алексей Кузьмич, — перебила его трясущаяся Наташа.
— Еще не все! Материалы передать прокурору. Теперь все.
— Алексей Кузьмич, — тихо сказала Наташа и взяла начальника за руку. — Я нашла ошибку…
Он почти лег на стол. Магический свет лампы падает на гриву волос, на повязку, сквозь которую проступила кровь. Жуков чертит.
Звонок.
— Войдите, — и он приблизил лицо вплотную к чертежу.
Но это звонок у входной двери. У входной двери Наташа, Фридман, Вихрашка.
Ночь. В машине сквозь стекло мелькнуло лицо Васи. Звонок трещит безостановочно.
— Не слышит, — сказал Фридман и дернул ручку. Дверь открылась. Она не была заперта. Комсомольцы на цыпочках прошли коридор и детскую, где спали четыре маленьких Жукова.
Подняв голову от чертежа, Жуков увидел гостей.
— Петр Николаевич! — голос Вихрашки вздрагивал, он был неумело суров и неумело торжествен. — От имени комитета комсомола, от имени всех комсомольцев мы выражаем вам сочувствие… И потом еще — мы выражаем уверенность…
— Я нашла ошибку, — ласкающим своим голосом сказала Наташа.
— Будет летать, маэстро!.. — закричал Фридман и осекся.
Отсутствующее лицо Жукова. Пятно крови, как звезда, на повязке, глаза, устремленные поверх собеседников.
— Петр Николаевич, — выдвинулась Вихрашка вперед, — мы должны сейчас же сделать…
— Делать надо вот что… — ответил Жуков и развернул перед комсомольцами нарисованное на ватманской бумаге чудовище невиданной формы.
— Делать надо болид будущего… Он дернул себя за повязку.
— Вот осуществленные межпланетные путешествия… Вот полет на Луну. Скорости в тысячи километров в высших слоях атмосферы.
— Луна подождет, — ответил Фридман. — Поехали на верфь, Петр Николаевич…
На лицах комсомольцев смятение, почти отчаяние.
— Вы здесь сидите, — волнуясь, сказала Вихрашка, — Петр Николаевич, и не знаете… На Мурашко нажим отчаяннейший… Завтра другие люди будут всем ведать, не вы…
— Вы не правы, Петр Николаевич, — сказала Наташа. При звуках негромкого, непреклонного голоса Наташи
Жуков сжался, метнулся, замер.
— Сегодня нужно одно: чтобы «СССР-1» прошел испытания…
— Покажите, — протянул к ней руку Жуков. Наташа подала расчет. Вихрашка удалилась на цыпочках в соседнюю комнату.
Быстро набрала на телефоне номер:
— ЦК партии?.. 518… Там у вас Мурашко из Дирижаблестроя… Насилу сдвинули, Алексей Кузьмич…
Голос Мурашко:
— В каком состоянии?
— Да в каком состоянии?.. Болид будущего… Сейчас потащим на верфь…
Жуков молча сидел над расчетом. Потом встал, с тоской огляделся; что-то беспомощное и печальное отразилось на его лице.
— Петр Николаевич, — боязливо сказала Вихрашка, — ждем только вас… Вся сборочная на месте…
Жуков закрыл глаза.
— Новый аэродинамический расчет… — казалось, он говорил сам с собой, — перемены в кольце… Не сделаем… Никогда не сделаем…
Он прошелся по комнате с необычайной для него медленностью и усталостью. Неожиданно улыбнулся Наташе. Закинув голову, вышел в соседнюю комнату и набрал номер телефона. Неумелыми, негородскими словами Жуков медленно говорил в трубку:
— Я телефонирую в квартиру академика Толмазова?.. Если Иван Платонович захочет, пусть подойдет к телефонному аппарату…
Из квартиры Толмазова ответила старая женщина московского профессорского типа в молодящем ее пестром халате.
— Иван Платонович два часа как спит… Кто это говорит?
— Это говорит Жуков, у которого есть дело к Ивану Платоновичу… Дело, которое никто в Союзе, кроме Ивана Платоновича, исполнить не может.
Его прервал голос Анны Николаевны Толмазовой:
— Я попрошу вас в это время Ивана Платоновича не беспокоить…
И повесила трубку.
Жуков потер лоб и обернулся к комсомольцам.
— Она просит… — сказал он запинаясь, — она просит не беспокоить…
Жена академика ошиблась. Академик не спал. На длинном его столе разложены чертежи конструкции Жукова.
Толмазов переходит от одного чертежа к другому. Он взъерошен, руки его дрожат. Дрожащей рукой берет он пепельницу. Пепельница падает.
В дверях пудреное, насурьмленное лицо Анны Николаевны.
— Иван Платонович, ты не спишь?
— Как видишь…
— Иван Платонович, звонил этот Жуков… Я не позвала…
— Сейчас же соединить!
— Тебя не поймешь, Иван Платонович, — обидчиво сказала Анна Николаевна, — то ты кричишь, что он сумасшедший…
Толмазов изучает чертежи…
— Иван Платонович, поскольку ты не спишь, я хотела поговорить с тобой о Тамаре… Тамара просит путевку…
Толмазов поднял голову от чертежа.
— Безумен Жуков, — проговорил он, — нормальна Тамара, нормальна ты… нормален Полибин… С вами вместе стал нормален и я — и перестал быть Толмазовым!..
Анна Николаевна чуть не заплакала:
— Господи… Иван Платонович… что же это такое? Все наперебой говорят, что дирижабль не мог сесть, а ты…
— Дура! — Толмазов задохся. — Почему он поднялся?!
— На этот вопрос вы и должны ответить, — сказал голос в дверях.
Толмазов обернулся. На пороге стоял Мурашко.
— Как вы прошли? — пролепетала Анна Николаевна.
— Домработница открыла… За дверью — полуодетая, смятенная домработница.
— Уйди, — сказал Толмазов жене. Анна Николаевна уползла и заплакала уже за дверью. Толмазов стоял возле чертежей, как бы защищая их.
— Чем я обязан?
— Для того чтобы «СССР-1» прошел испытания, для того чтобы дополнить, видоизменить теорию академика Толмазова, для того чтобы Советский Союз узнал, что у него есть выдающийся конструктор Петр Жуков, — для этого академик Толмазов должен сделать аэродинамический расчет по кольцу Жукова…
— Я не совсем понял. Руки Толмазова дрожали.
— Нет, вы поняли. И еще должны вы понять, что это дело… Вопрос во взгляде Толмазова.
— Ну, чтобы они летали. Мне поручено Коммунистической партией, поручено Советской страной… Это поручение… ну, как бы это сказать попроще… это поручение я выполню. — Мурашко сел. — Я жду ответа, — сказал он.
В очень хорошей машине развалился Полибин. Рядом угрюмый Васильев, угрюмее, чем всегда.
Мимо несутся поля, покрытые поспевшей рожью.
— Мой юный друг, — разглагольствует Полибин, — я бы сказал, что в Главном управлении вы не были на высоте… Новые птицы… новые песни… В заместителе главного конструктора я хотел бы больше уверенности и, не будем бояться слов, апломба… Призаймите у Ивана Платоновича…
— Да нечего занимать… После полета совсем тронулся…
— И очень просто, мой юный друг… Полет-то, скомпрометировав Жукова, весьма ощутительным образом задел вихревую теорию знаменитейшего академика Толмазова… У бильярдистов это называется комбинированный удар, когда одним ударом кия прорывается сукно, разбивается лампа над бильярдом и протыкается глаз партнера… Но, между прочим, в Главном управлении надо было быть энергичнее, а то как бы, мой друг, Жуков и компания не зашевелились…
Машина несется к Дирижаблестрою, мимо неярко блещущих полей…
В монтажной главной верфи сборочная бригада Вихрашки разбирает детали кольца.
— Ребята, гляди, — несется звонкий Вихрашкин голос, — чтобы за комсомольской бригадой дело не стало!..
— А когда оно за нами ставало? — басом отвечает долговязый парень, весь измазанный в машинном масле.
В дверях появилась непременная Аксинья:
— В чертежную зовут… Вихрашка умчалась. Бежать надо было быстро, так как
новый работник в конструкторской ждать не любил. Новый этот работник был Иван Платонович Толмазов.
— Мальцева, мы проверим с вами боковые сечения… Лейбович, четыре часа на расчет… Где бригадир сборки?
— Здесь, — сказала Вихрашка и оробела.
— Фамилия ваша?..
— Аня Иванова…
— Ребята, у Вихрашки есть фамилия!
— Товарищ Иванова, в шесть часов надо закончить демонтаж кольца. Жуков, заснули вы, что ли?
— Я не заснул, — ответил Жуков. Он смотрел на скинувшего пиджак Толмазова застенчиво
и восхищенно и без особенного толка метался от одного чертежного стола к другому.
— Сережа, — Толмазов увидел оцепеневшего на пороге Васильева, — куда вы запропастились? Проверьте монтаж кольца. Завтра летим…
— На чем? — пропел тенорок за спиной Васильева, и появился Полибин.
Двинув ножкой, он склонился в сторону Толмазова и, не в силах удержать откровенной злобы, прошипел:
— Прыть для академика похвальная, но вряд ли не запоздалая…
В дверях появился Мурашко. Полибин двинул ножкой в его сторону.
— Привет товарищу Мурашко! Только что из Главного управления… Образована аварийная комиссия… Председатель оной комиссии перед вами… Для начала запечатайте-ка вы, друг мой, эллинг и распорядитесь о прекращении всяких работ.
— Письменный приказ, — сказал Мурашко.
— Воспоследует незамедлительно, — пропел Полибин и, казалось, стал выше ростом.
В здании рядом с эллингом молча и быстро работали Васильев и Наташа, соединяя какой-то провод.
Вихрашка и Фридман в кустах около газгольдера положили жестяные пакеты и быстро повели от них электрический провод.
В будке, недалеко от здания управления Дирижаблестроя, шофер Вася и чертежница Варя соединяли в пучок тонкие провода и привинчивали к мраморной доске рукоятку.
Вася посмотрел на часы и включил рубильник.
От пакета, лежавшего в кустах, повалил густой дым.
В дежурке Дирижаблестроя Петренко читает книгу.
Завыла сирена. Ей ответили колокола громкого боя. Вспыхнули сигнальные лампочки, затрещал пожарный телеграф, зазвонили многочисленные телефоны на столе дежурного.
Петренко схватил две трубки зараз:
— Пожары на очистительной станции?! Первый и второй эллинги?.. Пожар на складе материалов?!
Петька бросил все трубки и схватился за единственный молчавший телефон.
— Квартиру Мурашко! Начальника строительства!.. Начальника!
Вопль Петренко долго оглашал дежурку. Небо закрыли клубы черного дыма.
На газоочистительную станцию промчалась пожарная команда.
Спокойный голос Елисеева сказал в телефон:
— Дым подходит к эллингу, Алексей Кузьмич…
— Что вы предлагаете? — спросил Мурашко.
— Предлагаю вывести дирижабль в воздух.
— Действуйте согласно пожарной инструкции, — сказал Мурашко, положил трубку на рычаг и улыбнулся в первый раз за все эти дни.
На ходу одевались летчики.
Стартовая команда стремительно выводила дирижабль из эллинга.
С огнетушителями в руках пробежала группа комсомольцев из сборочной бригады Вихрашки.
Дым, жирный и черный, образовал на небе гряду туч, распухавших все больше.
Дирижабль оторвался и пошел в воздух…
Он прошел над шоссе, по которому мчался автомобиль Полибина.
Услышав гул моторов, Полибин выглянул из машины и увидел уходивший в небо дирижабль.
Из своего кабинета вышел Мурашко и обратился к секретарше:
— Агния Константиновна, сообщите отбой пожарной тревоги.
С борта дирижабля по радиотелефону звонила Вихрашка:
— Алексей Кузьмич, управляемость отличная. Скорость двести сорок. Все в порядке.
Дирижабль неожиданно развернулся против ветра.
— Курс сто двадцать! — скомандовал Елисеев.
— Есть, курс сто двадцать! — ответил Петренко и притворно нахмурился.
Дирижабль, послушно проделывая все эволюции, все увеличивал скорость.
И, наконец, очередь труднейшего из маневров.
— Спуск по спирали! — командует Елисеев.
— Есть, спуск по спирали! — ответил Фридман, от напряжения оскалив зубы.
Двухсотметровая серебряная сигара перешла в пике, спиральными кругами пошла к земле, на мгновение замерла и начала круто набирать высоту.
По радиотелефону звонила Наташа:
— Есть, спуск по спирали, Алексей Кузьмич! Все в порядке!
К выходившему из здания управления Мурашко подлетел ошеломленный Полибин с пакетом в руках.
— И за что только этим пожарным деньги платят! Задумали когда тревогу делать!.. — повернулся к нему Мурашко.
И пошел на летное поле.
У эллинга на пустом перевернутом баке сидели рядышком два старика, закрывшись ладонями от солнца, — смотрели на плывший в высоте дирижабль.
Рядом с ними разноголосо шумела толпа рабочих и конструкторов Дирижаблестроя.
К двум старикам подошел такой же старый слесарь из монтажной, сел рядом с Толмазовым и Жуковым и, также закрывшись ладонями от солнца, стал следить за полетом «СССР-1»…
Летное поле заполнялось приехавшими из Москвы летчиками, корреспондентами, работниками авиационных заводов…
Шел третий час полета «СССР-1». Уже были побиты рекорды скорости и высоты.
Тогда к Мурашко подошел простоватого вида пятидесятилетний человек, председательствовавший в комиссии при прохождении сметы Дирижаблестроя.
— Ну, меня, брат, из Совнаркома взяли…
— Куда же это?..
— Да опять в ЦК. Я к тому, что придется, брат, ко мне наведаться… Дирижаблестрой-то уже перестал быть «строем»…
В пламенеющем небе — последнее видение серебристого «СССР-1».
XVII Из здания ЦК ВКП(б) на Старой площади, 4, вышел сухощавый человек. Мгновение постоял, потом направился к длинному ряду автомобилей, ожидавших против подъезда.
Машина двинулась…
— Москва? — спросил Вася.
— Периферия… Пауза.
— А именно сказать, кто мы, Алексей Кузьмич?..
— Высотные бомбовозы… Вот кто мы… Завод номер… За окнами летела Москва.
В наше время (фр.).
Делайте выводы (фр.).
Сверх программы (фр.).
Такая бесконечно русская (фр.).
Первые увлечения обычно возвращаются, князь (фр.).
Мадемуазель Бутурлина — это прошлое (фр.).
Манеж продолжается, нынешним вечером у меня болят зубы (фр.).
Свобода, Равенство, Братство (фр.).
Печенье (фр.).
Все в прошлом (фр.).
От французского глагола s’amuser — приятно проводить время, развлекаться.
Отправление (нем.).
Черт возьми (нем.).
Это Россия (нем.).
Переводите, переводите, пожалуйста (нем.).
Вечный двигатель (лат.).