33403.fb2
— Иван, Никанор: много всяких «Иванычей», как под березой поганычей.
— Супа не сваришь из них.
Тут рабочий вступился:
— По-моему, кура быка родила; тоже, — слушай: такого наслушаешься, что от чаду счихнешь.
— А по-моему, — кура, корова ли, — были б быки; а говядина красная — будет, — кулак умертвительный в воздух зажал Гнидоедов.
— В говядину, братцы, мы пустим щуров этих красных.
— Какой черный дрозд!
И машисто вошел серодранец; с ним дергал седой архалук.
Встали ворохи — мороком, рокотом; и из пустого простора шарахнул, заухавши страх, как косматый монах: на оранжевый домик; пригорбился брат Никанор, чтобы стужей стальной не зашибло.
А в паветре слышалось:
— Морозовой!
— Пропустить бы мерзавчик!
И — выступили за забором сугробища да серебрень;
никого; только на леднике, дерном крытом, на целый аршин — снеговина, как белая митра, надета.
И кто-то —
— встает от нее и рукой снеговою и строгою в
снег — подымит!
Жались голуби; слышался звук ударяемых дров; жестяная флюгарка, вертяся, визжала с соседнего домика; пусто глядел Неперепрев в свои пустоглазые окна.
Сугроб за сугробом с соседних пустующих двориков встал за забором, — нетоптаный, непроходимый; нигде — ни души; покопайся, — неведомки всюду: —
— как белые вши, вездесущие, ползают.
Вьюга пустилась по кольям забора, как стая несытых смертей.
И из снежного дыма расслышалось еле:
— Живое мясцо, когда режут, мычит, — говорю я Шамшэ Лужердинзе.
— Геннадий Жебевич Цецосу рассказывал…
Белые массы бросались сквозь белые массы.
— То — правильно: карта России — пятно кровяное; Москва — на кровях.
— Петербург — на костях.
— И пора ликвидировать это.
Охлопковый снег повалился за шею Терентия Титыча; он же, в сугроб проваляся, едва выволакивал валенок; в шапке рысине, в тулупчике с траченым мехом, шажисто шарчил из сугроба и слизывал сырости с белых усов.
Глядя вбок, Каракаллов, Корнилий Корнеич, мотался кудрями и не поспевал; загораживал рот он рукою; метался очками; и пар пускал: папечками:
— Скоро партию новых листовок, — а в рот хлестал ветер, — на дровнях доставит Пров Обов-Рагах, но и ловко и из моря ловили их.
— Кто?
— Бронислав Бретуканский, Артем Уртукуев, Мамай-Алмамед, Мовша Жмойда… Тюки им бросали за борт: буря, ночь; лодки старые, — жался в серявом пальтишке, с которого шарф голубой, закрывающий рот, завивался змеей в Гартагалов, мелькающий еле; счихнул.
— Чох на правду!
Тащили за три с половиною верст из Батума; Цецос при разборе листовок присутствовать должен, а он точно в воду упал.
И скользнувши, рукой — за очки он; а Титилев, даже не слушая, выставил бороду, — белый ком пуха; походка — со стоечкой; задержь в посадке спины:
— Ветерец!
О Цсцосе — ни звука.
Под сниженным боком заборика, собственного, в снег — коленями, а бородой — под забор; снег слетел с бороды; разъерошилась, — желтая, шерсткая:
— Сорвана.
— Что?
— Да доска, чорт дери!
А в отверстие — психа.
— Ну, гавочка… — валенкой он отпихнулся. — Кукушка полезла в чужое гнездо!
Сдунул иней, под ним обнаружив следок собачиный; под руку ему Каракаллов заглядывал, точно собака в кувшин.
— Ну, чего надо мной заплясали, как чорт над душой?
И шарчил из сугроба; опять Каракаллов:
— Цецос, — точно в прорубь.
Терентий же Титович снова — ни звука.