33403.fb2
Он помнил, пропятяся носом, — что именно?
— Каппу, звезду? — нос, как муха, выюркивал.
— Математическую, — чорт, механику?
Нос уронил в земной пуп: вырастает из центра на точке поверхности!
— Сколько же было открытий?
— Одно?
— Или — два?
Он с отшибленной памятью, паветром схваченный, жил.
— Или ж, — нос закатил он в зенит, — наша память не оттиск сознания, а — результат, познавательный-с!
Нос говорил, как конец с бесконечностью, жары выпыхивая.
В бесконечности планиметрических стен саламандрою пестрой на фоне каемочки синей выблещивал.
Вдруг:
— Поздравляю вас!
Кто?
Пертопаткин.
— А что?
— Уезжаете?
— Это еще — в корне взять…
— Ах, оставьте, пожалуйста: следует, знаете ли, павианам иным показать, извините, пожалуйста, нечто под нос, и вы — мужественно показали; от всех — вам спасибо!
Кондратий Петрович вспотевшими пальцами руку горячую тискал; но кто-то взорал в отдалении:
— Не скальпируйте меня!
— Полюбуйтесь же, что происходит под игом тирана.
И — нет Пертопаткина: блеск электрических лампочек: шаг — громко щелкает.
Помнишь не то, что случалось, а то, что — случилось бы, носом, как цветик невидимый, нюхал.
Ресницы прищурил на блеск электрической лампочки; луч золотой, встав в ресницы его, распустил ясный хвост, как павлин; глаз открыл; и — павлин улетел из ресниц.
— Дело ясное, — он показал себе точечку в воздухе, — памятно то, чего не было
Целился носом на точечку.
— Воспоминание-с воспламененное в совесть сознания, — повесть!
И точечку взял двумя пальцами; точно пылинку, разглядывал.
— В корне взять: вспомнить — во всем измениться, чтоб косную память утратить!
| И точечку бросил, закинувши нос; точки — не было: перекрещение воображаемых линий она!
На скрещении двух коридоров стоял с разрезалкою, точно с зажженною свечкой, плеснувши полой, на которой малиновые, темно-карие, синие и терракотовые перетеры, серея износом, всплеснулись, когда перед воображаемой точкою, ставшей профессором, в точке, такой же, всплеснув желто-серым халатом, Хампауэр Иван, с костылей своих свесился:
— Очень жалею я вас, потому что меня, — и тут руку с гнилою картошкой, которую грыз, с костыля в потолок, — вы лишаетесь!
Желтую спину подставил; вскомчил седину, костыли гулко тукали за поворотом.
Профессор же носом, которым кончалось лицо, показал с сожаленьем, добрело лицо, утопающее в бороде, успокоен-но доброй, серебряной, мягко спадающей в кубовые, в желто-красные пятна; казался седой саламандрою; крупный, стенающий воздухом, нос защищался усами.
И вдруг, точно барсы, усы полетели прыжками, почуя добычу.
«Открытие», — вспыхнули щеки огнем, отчего борода побледневшая бросилась в бледную зелень.
«Открытие — сделано», — барсы-усы залетали.
Открытие —
— «сделано» —
— «мной!»
«Не одно-с, — убеждал он себя же скачками своей бороды, — два открытия сделаны мной: Серафима открылась! И — „Каппа“, звезда!»
И пошел, торопясь коридором, искать Серафиму — в отбытую дверь своей комнаты; из глубины коридора затыкались в пеструю спину — два пальца; слова раздавались о том, что губою губернии пишет и что — стоголовой башкою мозгует.
Мелькнули халаты пяти ассистентов: за пузом Пэпэша.
Вошел.
И увидел — предметы стояли сплошной перебранкою: стол проливался потоками слез, а не скатертью; кресло закормило рожу; мурмолка сидела под столиком красною жабой. Профессор боялся восстанья предметов и стен, из которых застенныи сумбур нападал; Серафима ему укрощала предметы; казалось, вокруг нее воздух зыбеет улыбками; а без нее стол слезился; и кресло гримасничало.
Серафима — открытие, вышедшее из удара оглоблей, над ним разразившегося, потому что события жизни, которые бьют, как оглоблею, — благодения.
И — залетал разрезалкою: жало вонзил в свое прошлое, — в то, от которого он выздоравливает.
Залетал его нос за концом разрезалки: