33425.fb2
А супруга, высокая, книзу расширяющаяся китайской пагодой дама, надела на себя переливающееся цветной чешуей, стиля царя Навуходоносора, платье, напомнила мужу, чтобы он к концу пасхальной заутрени не опаздывал, и уехала к знакомым меховщикам. Обещала вместе с ними к крестному ходу приехать, их новый автомобиль обновить.
Де-Курдюмэн сложил на вздувшемся жилете белые ручки. Залюбовался на лиловеющие под люстрой гиацинты, на томившийся в графинах коньяк и зубровку, на улыбающегося, с кудрявой петрушкой в зубах, поросенка, — и вздремнул.
Вздремнул и диву дался: плавно и бесшумно подкатил пасхальный стол к креслу. Поросенок заморгал насмешливо глазами, индейка уткнула в его халат, словно указательный палец, обрубленную лапу, гиацинты угрожающе и строго вытянулись, бутылки с вином скользнули с подставок, придвинулись к краю стола и повернулись к нему этикетками. — И вдруг все — и поросенок, и индейка, и гиацинты, и бутылки хором прошипели внятно и выразительно:
— Свинья!
— Почему? — спросил изумленный Курдюмов.
— Ты!.. — запищал поросенок. — Ты, так много болтающий о родине, о любви к ней, — что ты сделал для бездомных, брошенных русских детей? Разве мало их в Париже?
— Ты! — зазвенели гиацинты. — Дал ли ты хоть грош несчастным русским инвалидам, ты, разбогатевший на военных поставках и послевоенных одеялах?
— Ты! — зашипела индейка. — Когда к тебе пришли от твоего землячества просить, чтобы ты от своих избытков помог немного твоим несчастным ближним, оставшимся в России… Помнишь, что ты ответил? «Нищих принципиально не поддерживаю!»
— Ты! — задребезжали бутылки. — Твой племянник в Марселе, выбиваясь из сил, грузит уголь. Жена его больна и еле передвигает ноги. Почему ты, чудовище, не ответил на ее письмо?!..
Неизвестно, что еще сказала бы подкатившаяся с другого конца стола пулярка, но в этот момент де-Курдюмэн неловко повернулся. Ручка кресла двинула его под ребро, и он, удивленно вытаращив глаза, проснулся.
— Фу, какая чепуха! — Он посмотрел на часы и заторопился. Опять от жены будет взбучка.
За церковной оградой, в тесной парижской улице, сдержанно гудела выходившая из храма толпа. Де-Курдюмэн разыскал свою закутанную в обезьяний балахон супругу.
— Опоздал? — она блеснула великолепно подведенными пятидесятипятилетними глазами и, склонясь к его уху, тихо прибавила: «Свинья!»
Де-Курдюмэн передернул плечами и съежился. «Свинья!» — опять это слово. Сон словно наступил невзначай на его скрытую от всех душевную мозоль… Он обернулся: у выхода из ворот хилый, с землистыми впалыми щеками полковник, монотонно простуженным голосом выкрикивая название, словно упрашивая, продавал газеты. Переступал с ноги на ногу и все пытался тесней запахнуться в узкое, обношенное пальтишко.
На одну секунду в курдюмовской голове, как светлая ракета, взвилась к небу сумасшедшая мысль: а что, если наплевать на супругу и на мнение всех «фешемебельных» знакомых и, заплатив за все номера нераспроданной газеты, отвезти этого полковника к себе разговляться, пригреть его, усталого милого русского человека, найти ему работу, ну хоть у себя в конторе…
Но ракета, взлетев до предельной высоты, рассыпалась и гаснущими искрами ниспадала к темной, солидной, не знающей жалости земле.
Де-Курдюмэн повернулся к полковнику, взял у него номер эмигрантской газеты, сунул боком пять франков и буркнул: «Сдачи не надо!»…
Подхватил под руку свое законное, шелестящее шелком сокровище и пошел к лиловому автомобилю меховщиков христосоваться.
<1925>
Итальянское, в синьке наслоенное небо, в садах хороводы канареечных мимоз, эвкалипты матовые ланцетные листья, словно зеленые макароны, вниз свесили. Пейзаж… А море — разве про него типографскими знаками расскажешь? Только сладкие местные тенора под тускло-серебряный перебой мандолин могут это море, как любимую девушку, воспеть…
В пансионе средней руки у Сакелари загостилась русская компания: дамы, которым во что бы то ни стало надо было похудеть, покорные мужья, которых, как дорожные чемоданы, за собой жены таскают, да два-три траченных молью холостяка — вялые любезники международного штампа, не то сверхштатные доценты без аудиторий, не то безработные коммивояжеры. Жили тихо, друг в друга не внедрялись. Все события: кого москиты в прошлом году искусали, кто прибавился в весе, кто убавился. К морю пойдут, на изъеденных камнях пофлиртуют без последствий, в Геную на Кампо-Санто съездят на трамвае. Только и развлечений. Да что завтра на обед. Итальянец к русским блюдам приноровился, все их сюрпризами смешил — варениками с рыбой и борщом из вареного шпината.
Тише всех жил верхний одинокий жилец Шишмарев. В Париже по какому-то юрисконсультскому случаю на год жизни заработал и поехал в укромное Нерви поправляться. Кто с женой, а он с застарелым плевритом.
Но жизнь — свинья. Так было, так есть, так будет…
Однажды утром прикатила из Генуи на скелетных дрожках новая жилица с солидным свиным чемоданом, последнюю комнату против Шишмарева захватила, и пошла прахом мирная шишмаревская жизнь.
Когда, неожиданно вынырнувшая из необъятного лона человечества, новоприезжая дама вышла к столу, облизнула перед зеркалом жирные губы и, вильнув хребтом, села рядом с Шиш-маревым, — стол замер. Дамы переглянулись и, обжигаясь супом, судорожно закашлялись, глотая улыбку. Попугай! Да еще самых ядовитых анилиновых красок. На голове крашеная рыжая мерлушка, щеки — дряблые томаты, нос сизым груздем, крохотные глаза цвета перестоявшегося студня фальшивой лаской переливаются. А уж платье, должно быть, разбогатевший свинопас выбирал: лилово-зеленое, — лягушка в обмороке, — с вышитыми золотыми глистами… Голые руки, — ляжки у пожилого немецкого борца, — желто-кирпичной прослойки с жилками.
Мужчины не все сразу разобрались. Черт теперь в дамских нарядах ногу с копытом сломает. Другая на себя абажур нацепит, в гриву летучую мышь воткнет, а может, так и надо…
Характер у приезжей Цецилии Сигизмундовны раскрылся сразу, под стать декорации, во всем попугайском блеске.
— Ах, суп с фрикадельками! Несносно… Во всех пансионах меня этим супом морят. Я еще с детства терпеть не могла фрикаделек… Monsieur Шишмарев, если не ошибаюсь? Передайте мне, пожалуйста, перец. Merci, вы очень милы. Вы мне покажете после обеда Нерви? Правда?.. Я провела зиму на Капри. Упоительно! Жила в лучшем отеле, смешно же себе отказывать… Но стол… Разве эти шарманщики умеют есть?.. Какое вино вы пьете? Мускат? Фи, оно приторно. Я, впрочем, не пью никакого. Знаете, после тридцати лет (дамы переглянулись) вино действует на сердце. Ах, какая чудесная девочка! Это ваша дочка, madame? Вы не замужем? Простите, удивительное сходство… Здесь нет змей, monsieur Шишмарев? Я ужасно, ужасно боюсь змей! В детстве ко мне в постель заполз уж, я чуть с ума не сошла… Но ведь уж — это безвредно. Я когда-то очень интересовалась естественной историей. Передайте мне, прошу вас, горчицу.
О, как она говорила! Вначале это всех развлекало. Даже пожилой лакей с лицом сенатора остановился у дверей с пустым блюдом, покачал головой и улыбнулся: однако, и голосок… точно Пульчинелла на ярмарке…
Но к десерту все изнемогли. И конечно, по освященной культурой и воспитанием привычке вежливо и торопливо отвечали: «совершенно верно», «благодарю вас», «очень приятно». А в головах складывались совершенно иные обороты. Одна пожилая дама такое про себя сказала о новой жиличке, что и напечатать невозможно.
Шишмарев съежился и, не подымая глаз, молча передавал соседке то перец, то горчицу, то соль. Ему было особенно тяжко. Она повела на него открыто при всех бесстыжую лобовую атаку. Закатывала зрачки, гарцевала на стуле, склоняла, поворачиваясь к нему, обсыпанную пудрой шею, встряхивала арбузным бюстом и вообще обращалась с ним как со сдавшейся без боя крепостью.
Ближние вообще безжалостны, а дамы вовсе. Вместо сочувствия — кривые, насмешливые улыбки. Он-то в чем виноват?! Археолог он, что ли? На что ему эта раздраконенная руина?.. Но вежливость смыкала уста, губы, кривясь от злости, покорно говорили «очень приятно» и только рука под столом безжалостно мяла салфетку.
Подали: фрукты. Слава Богу, можно встать! Он ловким маневром поискал в кармане спички, сделал вид, что не нашел их — и вышел в коридор. Оттуда без шляпы через сад, заметая следы, нырнул в заросли кактусов и пустился к морю. Легче серны перемахнул с камня на камень, сел у самой воды с таким расчетом, чтобы его сверху не было видно, и успокоился. Сюда не доберется, желваки на ногах лопнут… Вот сколопендра! Нерви ей показывай!..
Пансион глухо кипел. Поблекло итальянское небо, скисало вино, фрукты за обедом наливались горечью, — некуда было скрыться. Рыжая Цецилия влетала во все двери, присаживалась на все скамьи в саду и у моря, заполняла собой всю столовую и веранду. А за ней тлетворной струей носился запах ее духов «Мечта фараона», сквозь который пробивался ее собственный: невыносимый дух увядшего олеандра.
Ревнивому толстяку, жившему рядом с ее комнатой, она говорила: «Вы отпускаете Анну Петровну одну в Геную? О-го-го! Смо-три-те…»
Больной и некрасивой кроткой учительнице, гревшейся в саду на солнце, она показывала свою слоновью ногу выше подвязки и приставала:
— Нет, вы потрогайте! Один американец говорил мне на Капри, что он таких упругих женщин даже в Мексике не встречал… Да, душечка, я еще могу многим удовольствие доставить! А вы все сохнете? Женщина, мой друг, не должна выпускать оружия из рук! Да, кстати, я хотела вас предупредить: вы так дружны с этой Штерн… Дело не мое, но из участия к вам я вас предупреждаю, — будьте осторожнее… А, простите, идет почтальон. Нигде на земном шаре я не могу укрыться от мужских писем.
Но больше всех, конечно, доставалось Шишмареву. Она разыскивала его верхним чутьем на самой укромной скамье у моря и влипала в скамью.
— Можно? Все читаете?.. Разве жизнь не лучше книг?.. Почему вы опускаете глаза?.. Ах, Бог мой, я и забыла: сегодня вечером я заказала Джованни для нас лодку. Видите, как я о вас забочусь.
И, если кто-либо из пансионских жильцов проходил в это время мимо, она нарочно обрывала свою болтовню и громким шепотом, облизывая глазами Шишмарева, многозначительно говорила:
— Я вам потом скажу…
Начали коситься и на Шишмарева. Хорош, в самом деле, гусь! Тихоня… Не станет же баба без всякого повода вязаться.
А однажды утром его приятельница, девчурка Надя, подсела к нему и ехидно спросила:
— Дядя Миша! Что значит «нет дыма без огня»?
Шишмарев побагровел.
— Почему ты меня об этом спрашиваешь?! Где ты про этот дым слыхала?
— Так. Слыхала.
В этот день он не вышел к обеду и уехал на поезде в Санта-Маргериту. Долго ходил по молу и свирепел. Кроткие люди накаляются медленно, но уж если накалятся…
Переменить пансион? Но — почему?! Из-за какой-то липкой жабы? Жизнь в Нерви у Сакелари так наладилась, — недорого, тихо, — почему он должен бежать? Почему все должны ее выносить и отравляться?.. Старая история: пришла свинья, положила лапы на стол и все вокруг опускают глаза и молчат… Культура? А лапы на стол — тоже культура?!