33425.fb2
— Я не вам наливаю, — докторша передала стакан лаборанту.
Луцкий насупился, достал с подоконника спрятанную среди груды неразвернутых газет книжку, отвернулся от докторши и решительно послюнил палец.
Докторша перетасовала набухшую, тридцатилетнюю колоду и разложила «Наполеонову могилу». Не вышло. В «Северном сиянии» последняя десятка попала под короля, и пасьянс опять лопнул. Только испытанный друг, старый «Гран-пасьянс» утешил (правда, не обошлось без маленького плутовства). Облегчилась и вспомнила:
— Господа, кто хочет простокваши?
Спросила три раза и ответила сама себе:
— Никто не хочет? Ну, и не надо… Аннушка, отнесите Марсу! Что же все молчат?
Тишина.
— Странное прилежание! Павел Николаевич, что вы там читаете?
— Книжку.
— Миленький ответ!.. Та-та-та, дорогой мой; вы взяли мою «Вторую жену»! Извольте отдать!
— Я сейчас кончу.
— Как «сейчас», когда у вас больше половины осталось? Как вы смели взять? Вчера кричал, что Марлитт могут читать только совершенно неинтеллигентные люди, а сам… Давайте сюда!
— Не отдам!
— А, так… Ну, посмотрим!
Художнику подставляли ноги, стулья, но он, прижимая «Вторую жену» к груди, летал кругом стола, как сумасшедший. За ним — докторша.
Звякали стаканы, дрожал пол, лампа судорожно мигала. Было очень весело, но докторша разгневалась и устала.
— Это насилие! Фу…
— Голубушка, Ольга Львовна, дайте дочитать…
— Да ведь «неинтересно» же?
— Ей-богу интересно, изумительно интересно.
— Ага! Ну, черт с вами, стащили — так кончайте.
Опять тишина.
Лаборант принес восемь толстых книг; тоскливо перелистывая их, пил чай, хотя не хотелось, и упорно не уходил в свою комнату, где бы ему никто не мешал. В записной книжке было подробно размечено по неделям все, что он должен был сделать за лето; но каждый вечер, пугливо пробегая свои заметки, он испытывал ту тоскливо-щемяще-сосущую спазму в сердце, которую простой народ зовет угрызениями совести.
Почистил ногти, посмотрел на остальных, виновато вздохнул и стал набивать папиросы.
Курсистка читала про себя, по-детски шевеля губами:
«In diesem „mir gegeben“ liegt unmittelbar… der Gegensatz zwischen mir, dem etwas gegeben ist und… demjenigen, was mir gegeben ist»[2].
Читала, понимала все слова, но не понимала ни слова и т. д.
Это была только третья страница липпсовой «Воли», которую, в числе трех других «Воль», она должна была одолеть к осени.
С Липпса она начала, и в тетрадке для выписок даже поставлено было:
A) Der Begriff des «Gefühls»[3]. Дальше шли мелкие расходы, адрес зубного врача и стихотворение Бальмонта «Можно жить с закрытыми глазами».
После долгих шатаний по лесу, бесконечного завтрака, обеда, ужина, купанья, прогулок и «дивного заката» в этой большой, милой комнате, когда море шумело даже сквозь запертые двери, а зеленая лампа так лениво и просто горела, — заглавие «Vom Fühlen, Wollen und Denken»[4] смыкало глаза и вызывало убийственно-мягкий и зевотный вопрос: к чему?
Она закрыла книгу; как вчера, пошла к себе, принесла плоский деревянный ящик и из-под руки показала его лаборанту.
— All right!..[5]— Лаборант весело кивнул, грубо отодвинул толстые корешки и очистил место.
В ящике были шашки.
Только у самовара кипела работа. Учительница завязывала шелковинки узлами и с чистейшим харьковским акцентом спрашивала:
— Combien de portes у a-t-il dans cette chambre?[6]
Докторша отвечала с вологодским акцентом:
— Cette chambre a deux portes[7].
Учительница заглядывала в книгу и поправляла:
— II уа deux portes dans cette chambre…[8]
Потом спрашивала докторша.
Пять лет назад они решили побывать в Париже, скопили уже в сберегательной кассе 16 р. 54 к. и вот второе лето подряд усердно изучали французский язык.
В этот вечер им опять помешали. Лаборант и курсистка, радуясь развлечению и немножко завидуя усердию будущих парижанок, смеясь, стали передразнивать их. Парижанки огрызнулись. Поль Луцкий развлекся и захлопнул Марлитт.
— А вот еще анекдот, господа, — так он всегда начинал.
Предвкушая неожиданный смех и дурашливый вечер, на магическое слово повернулись все.
Даже докторша мгновенно остыла к французскому языку:
— Только не очень грязненько, Павел Николаевич!
Но Луцкий не ставил точек над i и умел быть постепенным. Рассказал один, другой и, грубо утрируя армянский и еврейский акцент, пошел спать.
Анекдоты были те самые, которые рассказывают и за Уралом, и в Бессарабии, и в Петербурге. Немножко глупые, немножко грязные. Анонимное творчество ленивых мещан, произведения которых знали лучше стихотворений Пушкина, со всеми вариациями наизусть.