33425.fb2 Том 4. Рассказы для больших - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Том 4. Рассказы для больших - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

— До свидания, господа. Я тоже хочу думать, — и пошла к соседней будке.

Лаборант занял следующую, учительница и художник не захотели одни уходить и тоже забрались в деревянные мокрые клетки.

Море напилось… Ветер, тяжелый от сырости и соли, где-то далеко, на море, раскачал волны, столкнул их, бросил назад и вдруг погнал к берегу.

Идем! Идем! Берегись! По всему заливу заплясали белые кудри, а под ними, кругло переливаясь в тусклом блеске, понеслись длинные, крепкие валы, и там, где кончался один, начиналась новая цепь. Точно взявшись за руки, опьянев от воздуха, глубокие подводные воды пробовали дикие силы. Лизнули берег; но плоский, вялый песок не давал отпора. Бешеные валы расплескались, как вода из лохани, зазмеились ручьями и, шипя, сбежали назад. Шли вторые, третьи — и далеко-далеко, все меньше и меньше, насколько хватало глаз, белели новые волны, с веселым гулом бежали на берег и вершок за вершком подступали к будкам. В облаках разорвалось окно с ползучими, висячими клочьями по краям, а в нем темно лиловела безнадежно густая, важная, старая туча.

В пяти будках думало пять голов. Перед пятью будками было пять морей, каждому свое, к своей скорби, к своей радости…

Лаборант смотрел:

«Вода и ветер! Однако, пейзажик! К вечеру затопит до забора, как на прошлой неделе. Эх, как несутся! Вали, вали, ух ты! А лодку-то оторвет! Оторвет или нет? Однако, ноги насквозь. Опять придется салицил глотать. Ух, как дует! Не-ет. Дверь мы прикроем, дорогой мой. Нечего, нечего, не рвись. Так. А теперь покурим. Боже мой, как хорошо!»

Художник напряженно вспоминал, где он видал такое море? «На прошлогодней выставке в Москве? Нет, на Лидо. Точно такое. Был дождь, последний парус с коричневой заплатой спешил к лагунам. На берегу пристал бедный итальянец. Пришлось купить рамку из раковин и запонки с мозаикой. Подарил швейцару… Какой великолепный серый тон сверху, и вода вся серая, но сто оттенков: от бутылочно-серого до пепельно-лилового и только у маяка чистый графит. Трудная гамма!»

Одобрительно посмотрел на свежую даль, повернулся к стене, стал перечитывать дачные надписи: «27 июня 1901 года здесь купался… А кто — угадайте?», «Приходите сюда в семь, на старое место. А. П.». В трех местах неизвестный поэт написал: «Поэма». А под ней: «Однажды испустил я дух…» Что было дальше, так и осталось тайной. Художник бессознательно вынул карандаш, нарисовал фонарь, написал под ним «Тарарабумбия» и пошел на дачу.

Учительница побежала за ним:

— Павел Николаевич, подождите…

Она не могла больше: море «стонало», дождь «плакал», ветер «рыдал», волны хоронили лето, хорошую погоду, ее маленькие надежды… Стало так больно, больно, что захотелось поскорее успокоиться. А дома ждали недочитанные «Разорванные цепи» и пирожные.

Докторшу море «ласкало», «убаюкивало», примиряло. В плаще и в старой ватной кофте стало жарко. Через четверть часа, под ликующий грохот, она заснула и во сне почему-то увидела, что Максим Горький, во фраке и в цилиндре, просит ее руки. Она обещала «подумать», проснулась и плюнула. Встала и, смеясь, пошла к курсистке.

— Уснули?

— Ау! Нет… А что?

— Пойдемте домой…

— Есть.

Девушка вышла из будки, словно из лазоревого грота. Долго не могла прийти в себя, блаженно улыбаясь и все оборачивалась на море. Ей одной оно было радостно, ей одной наобещало удивительно много хороших вещей… Докторша взяла ее под руку, заглянула в глаза и, ежась от холода, завидуя и любя, повела к калитке.

На даче было тихо. Лидочка забралась с ногами на диван, положила возле себя, под шаль, «свои» пирожные, жадно переворачивала страницы. Художник снова сидел на веранде над «дворником у забора», лаборант пошел наверх спать. Курсистка и докторша равнодушно посмотрели и пошли каждая к себе. Надоели все друг другу достаточно.

Если бы за столом любой из них — кроме Лидочки — решился сказать вслух, что он думает о других, вся дача, судорожно запихивая в корзины белье, башмаки, посуду и книги, разъехалась бы через полчаса, и близкие, милые друг другу люди не встречались бы до самой смерти, веря, что каждый из них «мерзавец» или «мерзавка».

К счастью, все были хорошо дрессированы — никто ничего не выдал.

В хорошую погоду, по утрам, в саду за домом дамы рвали для варенья черную и красную смородину. Бессознательно любили ходить в одиночку и тогда обрывали самые крупные и густые кисти. Для себя.

Перечинили все белье. Обшивали при мужчинах русскими кружевами свои «интимности», ставили метки, большие, лишь бы подольше вышивать, на кухонных полотенцах, наволочках, носовых платках. Лаборант и художник воспользовались их рвением — и притащили свое белье. Пометили и им, а художник за это рисовал буквы. Рисовал со вкусом и непонятно-долго.

Бесконечно-часто катались на велосипеде докторши — грузном, старом велосипеде, похожем на пулемет.

Мужчины катались только по вечерам, когда не стыдно было ехать на дамском. Колени распирало в стороны, локти разлезались, спина торчала гвоздем, вся фигура держалась как в зубоврачебном кресле. Седло скрежетало и корчилось.

Самое ужасное было то, что ноги вертелись со скоростью спиц «собственного» экипажа, а проклятая машина едва обгоняла темных пешеходов и в темноте упорно лезла в море. И все-таки дай Бог каждому!

Лаборант, как летучая мышь, проплывал вперед, рубашка надувалась, какая-то хлипкая спица чиркала о педаль, море шуршало и чуть слышно возилось в темноте. Иногда красным фонарем поднималась над лесом наивная луна. Иногда сумасшедшая ракета с визгом взвивалась над тьмой, и с соседней дачи прилетал с ветром оглушительный хохот…

Художник бежал сзади и выжидал. Когда лаборант наконец влезал в море или натыкался на будку и падал, он весело кричал:

— Ну, довольно с вас! Давайте сюда швейную машину…

Влезал на нее и, скрипя, исчезал в трех шагах. И уже лаборант, вприпрыжку, отдуваясь, бежал вдогонку.

Это были лучшие часы их жизни. Оба были довольны, страшно довольны, хотя в городе они нередко даже из Мариинского театра возвращались желчные, критикующие, неудовлетворенные.

Когда, наконец, уставали, потные и радостные, болтая, как дети, тащили трясущуюся машину на дачу, с хохотом вваливались в столовую, любовно поглядывали на трех девиц, тормошили их, острили и подымали настроение до дикой суматохи и возни.

Докторша в такие часы благословляла ту минуту, когда она решила взять с собой на дачу свою железную рухлядь.

Однажды в полдень, когда солнце высушило мокрый гамак, скамейки и ступени террасы, на которых расселась вся компания и лениво грелась, художник сказал:

— У меня осталась дюжина пленок. Давайте сниматься! В последний раз.

— Только не здесь.

Докторша очень не любила верандные снимки, где в тесноте на ступеньках она казалась Голиафом рядом с другими.

— Пойдем к морю.

— К морю так к морю.

Собрались в одну минуту. Никому не хотелось стоять у гуттаперчевой груши, чтобы не пропустить снимка; поэтому, как всегда, все предлагали свои услуги, но маленькая дочка дворника, прибежавшая посмотреть, выручила.

Ей объяснили, когда нажимать, а она косилась на грушу, почему-то краснела и фыркала.

Размер аппарата был 6x9. Но художник, распределявший места, и дамы увлеклись и забыли. Курсистка хотела даже, чтобы вышли ее новые бронзовые туфли, и оттянула юбку назад, насколько могла. Учительница заботилась больше о глазах: она хотела, чтобы этот снимок был вечной мукой для лаборанта, замечавшего ее только тогда, когда она наступала ему на ногу. В глазах ее горела святая томность, скорбная гордость и трепетный вызов — все в одно и то же время, как могут только женщины.

Докторша сделала выражение, еще когда устанавливали треножник: спокойный ум, маленькое презрение к миру и бюст в три четверти, что, по ее мнению, шло к ее фигуре.

Художник принял дурашливо-небрежную позу человека, который доставляет удовольствие ближним, а лаборант хотел выйти таким, какой он есть, — поэтому, не мигая, вылупил глаза на объектив и засунул руки глубоко в карманы брюк…

— Теперь можно, Катюша…

Катюша с некоторой опаской надавила на грушу. Все вздохнули и сразу заговорили.

Снимались на скамейке, спиной к морю, боком к морю, у самого моря, там, где начинается вода, и пр., и пр., и пр. Не догадались только снять одно море, без самих себя. Впрочем, размер был 6 х 9, а море — как вечность.

Снимали и Марса: на коленях у докторши, которая хотела подчеркнуть свое одиночество, и в профиль у собственной чашки, за которой послали девочку. Марс так часто видел, как они снимались, что сумел выдержать позу: в первой роли задумчиво улыбался, хотя в жизни был всегда серьезен и груб, а во второй — застыл у чашки с ясно выраженным чувством благодарности и глубокого огорчения перед близкой разлукой.

— А теперь что?

— А теперь за грибами.