33532.fb2
Прилагаемый цикл стихов, который я хотел бы увидать в «Мусагете», посылаю Тебе после долгих колебаний. Напиши мне свое откровенное мнение. Если Тебе очень не нравится, я мог бы заменить отдельными стихами (не циклом).
Прошу Тебя, ответь мне поскорее. Во-первых, Твой ответ для меня существенно важен, во-вторых, я скоро уеду (куда, еще не знаю пока, — почти наверно в Петербург).
Любящий тебя глубоко Александр Блок.
Мама, два твои письма пришли с прошлой почтой. У нас был два дня сильный ветер, дом дрожал. Сегодня ночью дошел почти до урагана, потом налетела метель, и к утру мы ходили уже по тихому глубокому снегу. До сих пор было нехорошо и нервно, снег все украсил. Сейчас, к вечеру, уже оттепель. Капает с крыш и с веток; мы слепили у пруда болвана из снега, он стоит на коленях и молится, завтра от него, пожалуй, не останется уже ничего.
Однако прожить здесь зиму нельзя — мертвая тоска. Даже мужики с этим согласны. Мы рано ложимся спать. Я за это время переписал наполовину сборник стихов, написал массу писем и читал Ницше, который мне очень близок.
В колодце нет перемен, но это ничего, потому что идет только четвертая сажень. Пруд кончен, с Федором мы рассчитались. В начале ноября, вероятно, уедем. Теперь, говорят, пойдет дождь на неделю, а к ноябрю уже встанет настоящая зима.
Господь с тобой.
Саша.
Мы ходим в валенках. Сильных морозов еще не было.
Мама, я эти дни читаю все газеты. Ты говоришь оскорбительно. Конечно, все известия и мнения оскорбительны, но я не знаю, чьи более — правые или левые. Пожалуй, левые: они лежат на животе и пищат. «Новое время» — холодно и малословно, а это для меня — всего важнее.
Относительно семьи я тоже не совсем с тобой согласен. Иначе говоря, эта пошлость не так вредна, как другие некоторые (например, Милюков и Родичев, едущие на автомобиле на похороны). Кроме того, никто из семьи не соврал, что у Толстого было намеренье раскаяться. Все-таки это много.
Да, Боря женится, вероятно, через год, а теперь, через месяц, уезжает отдыхать на год на какой-нибудь южный остров. Пожалуйста, не говори никому об этом и о том, что я тебе пишу. Я видел двух барышень, но, по обыкновению, не уверен, которая. Если одна — то мне нравится, а другая — очень не нравится. Впрочем, может быть, не могу судить.
В Москве все близкие люди (т. е. «Мусагет») производят трогательное и сильное впечатление (Боря, Эллис, Метнер, Рачинский, Петровский, Сизов и — другие некоторые). Сережу не видал — он с ними далек.
Об издании моих книг лучше тебе рассказать. Вообще писать обо всем этом почти невозможно. Приеду в Ревель, только не знаю еще когда.
Сегодня я иду к барону Дризену. Очень хороший портсигар, спасибо. — Квартира молодая и хорошая, мы почти устроились. На углу Большой и Малой Монетной — новый дом, деревянный этаж (верхний). Мебель красивая.
Мне грустно. Господь с тобой. Целую крепко.
Саша.
Мама, я решил отвечать Мережковскому на его гадости. Лучше хоть поздно. Написал письмо и буду опровергать печатно. Когда сделаю это, пришлю тебе его фельетон. Занимаюсь очень много составлением I тома стихов. Живем мы очень тихо и скромно. Были раз в цирке около нас. Вчера вечером приходил Верховский. Сейчас Люба с визитом у Аничковых. «Тристан» тебе выписан. Я вообще чувствую себя уравновешенно, о сегодня изнервлен этими отписками Мережковскому. Это просто противно.
Восьмидесятники, не родившиеся символистами, но получившие по наследству символизм с Запада (Мережковский, Минский), растратили его, а теперь пинают ногами то, чему обязаны своим бытием. К тому же они мелкие люди — слишком любят слова, жертвуют им людьми живыми, погружены в настоящее, смешивают все в одну кучу (религию, искусство, политику и т. д. и т. д.) и предаются истерике. Мережковскому мне просто пришлось прочесть нотацию. Они уже больше, кажется, ничего не чувствуют и не понимают.
Я рад тому, что ты пишешь о моей детскости. Господь с тобой.
Саша.
Еще мы были у Ангелины и Марии Тимофеевны. Последняя — не мешает и, кроме того, довольно несчастна, больна. Они подарили мне очень хорошую книгу — «Niebelungen-lied»[25] привезли из Берлина.
Многоуважаемый Борис Александрович.
На днях получил я Ваше письмо, а сейчас окончил чтение «Русской Камены». Хочу написать Вам свое мнение: по-моему, эта книга настраивает душу лучше многих прекрасных стихов тем именно, что возвращает чистейшие юношеские переживания любящим поэзию, в частности — русскую. Вы как бы нашли фарватер среди мелей истории литературы и литературной истории. Для этого мало любви к истории только или любви к архивам и библиографии, но необходима живая любовь. Потому я думаю, что Ваша книга, при всей своей целомудренной сдержанности (или, скорее, именно потому, что она этим целомудрием исполнена), — входит прямо в жизнь; оценки Ваши в большинстве случаев должны стать «классическими». Меня эта книга и научила, и вдохновила, и многое мне напомнила. Ее свойство — напоминать не страшные песни «про древний хаос, про родимый», но шевелить те струны, которые поют: «О нет, нам должно жить! Лучом и светлой пылью…» (следующую строку опускаю намеренно); за это последнее хочу поблагодарить Вас специально.
Очень запоминаются отдельные афоризмы и замечания (аналитически-острые), например: о творцах эпохи, эпиграфом жизни которых служит: «береги честь смолоду»; о добродушии второстепенных талантов; замечание о поэте на стр. 145.
При всем этом для меня стоят под знаком вопроса: решительное предпочтение Державина Ломоносову; гениальность задатков Веневитинова; резкое вычеркиванье гражданственности Полонского (защищать ее хоть одним цельным стихотворением я не возьмусь, но — она связана у него даже с «Царь-Девицей», не говоря об «Улеглася метелица». Это — трудный вопрос, может быть, Вы здесь на минуту уступили свою живую любовь — любви к отчетливости книжной); — наконец, злой пафос статьи о Фете; эту злобу я люблю и понимаю, но она опасна: по ее пути легко дойти до абсурда; это — абсурд священный, но он выбрасывает за пределы жизни. А «должно жить». «Человеческое самолюбие» — говорите Вы о Фете. Эпитет легко может отпасть и замениться другим. Впрочем, и это последнее замечание — для меня под вопросом: может быть, хорошо, что Вы так заострили именно заключительные слова книги — так ей легче врезаться в жизнь.
Сердечно преданный Вам Александр Блок.
Милый Боря.
Я не знаю, куда писать Тебе; думал, что Ты уедешь скоро из Палермо. Получил и Твое московское письмо и итальянскую открытку.
В Петербурге трудно и туманно. Живу тихо и жду лучшего.
Приезжал Э. К. Метнер. Соловьевский вечер здесь не удался — лучше было бы совсем не устраивать. В Москве, надеюсь, будет лучше и строже.
Пиши мне иногда. Часто думаю о Тебе. Я перечитывал «Кубок мятелей» — совсем по-новому; но когда-нибудь буду перечитывать его еще иначе и еще лучше.
Я написал Д. С. Мережковскому несколько резких писем. Он отвечал так, что лучше бы и совсем не отвечать. Больше не буду делать попыток к сближению; для меня неприемлем Мережковский, как его сверстники — Розанов и Минский. Бог с ними.
Завидую Тебе, что Ты в Италии; впрочем, вероятно, и сам там буду.
Хочу списаться об издании с Э. К. Метнером.
Мне окончательно ясно, что не надо издавать «Собрания сочинений», а только — «Собрание стихотворений» (3 тома); «Стихи о Прекрасной Даме» разрослись. Да, прибавляются и «Эллины», о которых Ты говорил на вокзале. Люблю Тебя, пиши.
Твой Ал. Блок.
Дорогой Алексей Михайлович.
Получил Ваше письмо, очень взволновался им, понимаю и люблю Вас. Да, Вам пока не надо видеть Городецкого, я этого не рассчитал — по остатку прежнего легкомыслия или — не знал подробностей Вашей болезни. Просто я сейчас здоровее Вас, хотя понимаю очень хорошо, как от раздражения делается физическая боль, и о «неправильных положениях», и все это.
Городецкому написал, не передавая точно, а по поводу Вашего письма к нему — навстречу Вашему письму. Мне и передать ему было бы нетрудно, я давно и много неприятного говорил ему и письменно и устно. Конечно, еще буду говорить с ним. Но и он будет другим и сам идет навстречу. Я его знаю ведь гораздо прежде и лучше, чем Вы. Он был тихим и задумчивым мальчиком. Ему еще нужны всякие встряски, но и он уже много пережил. И хорошо, что вы ему написали, все-таки надо. А я Вас за Ваше письмо очень благодарю и целую и люблю.
Ал. Блок.
Вы сказали несколько хороших слов о Мережковском. Потом я читал повесть Зинаиды Николаевны в «Русской мысли». Потом увидел ее во сне — очень хорошо. Из всего этого понял ясно, что напишу и Дмитрию Сергеевичу и Зинаиде Николаевне опять и по-другому. Верно, у Серафимы Павловны есть их теперешний адрес. Напишите мне его просто, на открытке, пожалуйста.
Благодарю Вас за Ваши письма. Хочу ответить Вам то, что Вы, вероятно, слышите от своих близких: Вы молоды и мало пережили. «Хаос в душе», беспредметная тоска и «любовь к безликому» должны пройти. Все это — только цветы, цветение юности, и рядом с ее радостями, которых Вы, может быть, не замечаете и не цените, — неизбежно. Если с этой тоской Вы справитесь, — то вспомните ее с благодарностью. Тогда — слава богу, что Вы тоскуете. Все это очень просто для тех, кто пережил что-нибудь в жизни (простое и трудное). Вы, может быть, пока этого не поймете, пишу Вам это только потому, что почувствовал в Вашем письме возможность это понять, хотя бы позже. — Вспоминайте Толстого. Возвращайтесь иногда к его книгам, даже если это будет Вам иногда скучно и трудно. Толстой всем нам теперь помогает я светит. «Декадентство» любите поменьше. Если любите мои стихи, хочу Вам сказать, что я прошел через декадентство давно, прошел только потому, что человек, и ничто человеческое мне не чуждо. Это я Вам пишу потому, что Вы адресуете письма в «Аполлон» и, вероятно, читаете его; там рядом с хорошим — слишком много мертвого, вырожденного декадентства. — Берегите себя, Вы самой себе будете нужны.
Александр Блок.
Дорогой Алексей Михайлович. Городецкий прислал Ваше письмо и свое, с просьбой переслать Вам. Не пишите Вы ему больше, он все скоро поймет, и все будет хорошо. На моих глазах тает его хулиганство и упрямство с быстротой сверхъестественной. Вы, милый, озлобились наполовину от боли. Еще мы с Вами поговорим об этом — приду к Вам. Городецкому еще пишу и подтверждаю, чтобы он больше с Вами не объяснялся.
Ваш Ал. Блок.
Я сегодня думаю: все, что так выходит, очень хорошо. Когда люди в первый раз показывают друг другу лица, — конечно, прежде всего злые; скалят зубы и огрызаются. До сих пор ведь мы все по отношению друг к другу были более или менее цветами. Когда встречались, все между нами было сдобрено розовым маслом — стилями, масками, шутками и стишками. Но самые плоды — впереди. Многим из нас воистину суждено быть вместе и называться: «мы».
Ваш А. Б.
Милый Боря.