33532.fb2 Том 8. Письма 1898-1921 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Том 8. Письма 1898-1921 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

P. S. Адрес Ты пишешь совершенно точно: Николаевская ж. д. Ст. Подсолнечная, имение Шахматово.

56. Е. П. Иванову. 10 июня 1904. Шахматово

Милый, дорогой Евгений Павлович.

Во-первых, простите меня, что я без конца не отвечаю на Ваше милое и замечательное письмо. Причина тому — бездельничанье в умственном отношении, сажание цветов, постройка заборов, прогулки и все подобное, останавливающее головные процессы. Впрочем, Вы простите меня за это, как и я и мама моя Вас за все, в чем Вы перед нами извиняетесь. Не будем извиняться; мне хорошо бывает теперь от милого забвенья, временного и отдохновительного, которое пройдет, когда его «сладостно и больно» возмутят. Мне хочется отвечать Вам на все, что Вы пишете, но не по порядку.

Мне редко что в современном так близко по способу выражения и восприятия, как Ваши слова, особенно в этом письме. Устно Вы говорили как-то более гордо. Впрочем, эта гордость была прекрасна, а иногда даже выводила на острую гористую формулу, откуда открывался сжатый разноцветный вид. Например, там, где «колосился» Христос (ВАШЕ), я мог видеть васильки, и ромашки, и даже маленьких желтогрудых овсянок. Или Солнце всходило над рекой. Но это была гордость не из Вас, а идущая рядом спутница. И вдруг Вы сбегаете с горы (намеками это было и прежде), и мы — два РЕБЕНКА встречаемся, потеряв игрушки (игрушки — в лучшем смысле) (симфоническом?).

Вам в вашем гораздо больнее меня. Но и мне в своем больно. Мы оба жалуемся на оскудение души. Но я ни за что, говорю вам теперь окончательно, не пойду врачеваться к Христу. Я Его не знаю и не знал никогда. В этом отречении нет огня, одно голое отрицание, то желчное, то равнодушное. Пустое слово для меня, термин, отпадающий, «как прах могильный». Намек на определенность — болезнь для меня, но ужас в том, что в разговоре (с позитивистами), когда он коснется «этого», я чувствую необходимость быть определенным. Все это Вам, конечно, знакомо, и многое подобное, к тому же относящееся.

Потому именно я еще только и имею силу передавать Вам бессвязно то, что уже передавалось связно другими. Я могу говорить Вам намеками, небрежно и не обо всем, не в системе, зная совершенно твердо, что Вы поймете. Если бы все это не носилось в воздухе, мы бы были настоящими «декадентами» с этой бесконечно усталой перекличкой, грозящей с минуты на минуту обратиться в общее место, благодаря оскудению огня. Но я именно оттого говорю вам сейчас свободно, что знаю, что все, что говорю, — у нас — общее место.

Отрицаясь, я чувствую себя здоровым и бодрым, скинувшим с себя тяжелый груз, отдалившим расплату. Именно так говорил, например, с Анн. Никол. Шмидт, которая, допускаю, все, о чем говорит, — знает. Но я не хочу знать этого, кое-что нравится, но просто нехорошо, когда только нравится или нет — без страдания. Больно говорить «петербургским», но Вам не больно (потому что поймете без преувеличений точно), что я в этом месяце силился одолеть «Оправдание добра» Вл. Соловьева и не нашел там ничего, кроме некоторых остроумных формул средней глубины и непостижимой скуки. Хочется все делать напротив, назло. Есть Вл. Соловьев и его стихи — единственное в своем роде откровение, а есть «Собр. сочин. В. С. Соловьева» — скука и проза.

Милый Евгений Павлович! Не навязывая и не затрудняя Вас, прошу от меня, жены и мамы приехать в Шахматово. Хотите так: А. Белого и С. Соловьева можно не встретить, Белый приедет в конце июня или начале июля. Мы спишемся, когда я буду наверно знать, что в Шахматово никого не будет из них. Тогда приезжайте, а потом мы можем ехать в Москву вдвоем и смотреть просто Москву, город и окрест его — без встреч. Или, если хотите, Вы один поедете в Москву из Шахматова. Все это равно возможно. Вы знаете, я ни о чем не спрошу и буду уважать по-прежнему (тоже не из «бахвальства» пишу), знаю, впрочем, что оба они (Белый и Сережа Соловьев) — «страшные и знающие» — не будут презирать. Но, если хотите, повторяю, можно не встретиться с ними. Да ведь я не знаю, «знают» ли они, особенно Белый. Наконец, Ваше «знание» рядом с моим — громадно. Ведь я ничего не знаю.

Принимаю к сведению поездку в морской канал, воспользуюсь указанием. Также — на Исаакия. Ведь мы не встретимся на свадьбе Лидии Семеновны, уж очень не хочется ехать, Вам-то два шага, а нам — две железные дороги, жар, пыль, бивуак, и обратно. Да и деньги. Все это, может быть, прескверно, но я перестал это понимать. От Чулкова получил письмо, июньской книжки «Нового пути» еще не видал. Вы поймете лучше, почему мы не едем к Цулукидзе, когда увидите Шахматово. Уверяю Вас, что прекрасное место. Впрочем, как хотите, приезжайте или нет, как можете. Нам бы хотелось очень Вас увидеть, и мне в частности. Напишите еще об этом, милый, но без стеснений и, если хотите, без объяснений. Я понимаю. За растрепанность письма не взыщите — и за бессвязность. Моя жена очень желает Вам еще больше отдохнуть. Мама просит передать Вам самые приятные и хорошие пожелания. Я Вас крепко целую. Пожалуйста, кланяйтесь от меня всем Вашим близким; как здоровье сестры и брата?

Будьте здоровы и бодры, милый. Напишите.

От станции до Шахматова — 17 верст, которые можно проехать туда и назад в нашем экипаже.

Ваш любящий Алекс. Блок.

57. Е. П. Иванову. 28 июня 1904. Шахматово

Милый, бесценный Евгений Павлович.

Получил Ваше письмо. Позвольте обнять Вас крепко. Всем нам скверно теперь — отчаянное время. Мы растем в тени, и стебли, налившись, остались белыми. Наверное, пробьется когда-нибудь в нашу тень Солнце — и позеленеем. Будем крепче всех остальных. А пока — даже мало знаем друг друга (самое глубокое) — не различаем в сплетении посторонних веток.

Вы — один из пронзительных. Мы любим сторожа, стучащего в доску, когда спят… все — и близкие. Но, чтобы полюбить совсем, нужно увидеть, как он копошится у темных строений с собакой у ног. И на лице его ходит ночная тень. И на Вашем лице она же — самая милая, часто очень страшная. Я люблю Ваше лицо — оно прекрасно и пронзительно. Оно, как Ваша душа, — на волоске от объятий — последних, самых цепких, неразмыкаемых, кристальной чистоты.

Если бы я встретил Вас на несколько лет раньше, я прочел бы сквозь Ваше лицо то, что угадывал в своих лицах Леонардо да Винчи. Может быть, я выпил бы Чашу с теплотой из Ваших рук. Но я — слепой, пьяный, примечающий только резкие углы безумий. Примелькались белые процессии, и я почти не снимаю шапки. Крутится моя нить, все мерно качаясь, иногда встряхиваясь. Безумная, упоительная скачка — на привязи! Но привязь — длинна, посмотрим еще. Так хочется закусить удила и пьянствовать. Говорите, что на каком-нибудь повороте мне предстанет Галилеянин — пусть! Но, ради бога, не теперь!

Вы «обижаете» меня (в кавычках, разумеется), говоря, что нарушите мою «душевную тишину». Не дай мне бог ее теперь! Все мы крутимся, и я — вечно.

Смерч московский разорил именье сестры моей бабушки, где жил С. Соловьев. Вековой сад вырван с корнями, крыши носились по воздуху. Все люди и скоты спаслись. На днях приезжает Андрей Белый и, вероятно, С. Соловьев.

Не Вы причина моего бегства от Него. Время такое. Вы знаете Его, я верю этому. А. Белый уверяет меня, что я — с Ним.

Позвольте мне забыть побольше:

И долу клонит грех великий,И тяжесть мне не по плечам.И кто-то Жадный, ТемноликийКо мне приходит по ночам.(З. Гиппиус)

Только в тишине увидим Зарю. Мы — в бунте, мы много пачкались в крови. Я испачкан кровью. Раздвоение, особенно. Ведь я «иногда» и Христом мучаюсь. Но все это — завтра. Позвольте мне кончить двумя стихотворениями — для характеристики пережитого прежде и теперь. Александру Павловичу и всем кланяюсь. Вам пожелания от жены и мамы. От меня любовь и удовольствие, что Вы существуете.

Любящий Вас Ал. Блок.

58. Андрею Белому. 29 сентября 1904. Петербург

Милый друг.

Я потому не писал Тебе давно, что мало имел слов в запасе. И теперь их не много (хотя на деле все еще слишком много) — но я помню Тебя и люблю. Осень проходила хорошо, я мог радоваться. У меня поглощала время и «жар души» физическая усталость каждого дня, очень занятою учебным делом. И теперь то же дело — и пусть оно будет так зимой — до лета, пусть многое тонет в том, в чем есть своя тишина. Изредка я начинаю понимать Твое возвращение в университет. Ты написал мне о конкретно-жизненном, у меня было его много теперь, и я хочу сохранять это дольше и больше. За сеткой тихой суеты проходят, как в калейдоскопе, многие люди — и там же меняется нрав души — то буйно-золотой, свободный, захлебывающийся жизнью, то бездумно-тихий. Иногда поднимается глухое беспокойство — что это: слишком мало или слишком много изживается в каждом моменте. Но и это тонет. Мне все хочется теперь меньше «декадентства» в смысле трафаретности и безвдохновенности. Я пробовал искать в душах людей, живущих на другом берегу, — и много находил.

Иногда останавливается передо мной прошлое: «Я изменил, но ты не изменила». Но я живу в маленькой избушке на рыбачьем берегу, и сети мои наполняются уж другими рыбами.

Приезжай в наш город зимой. Это — город хороший, дремучий. Крепко целую Тебя, до свиданья. Вот и стихи. Пришли своих.

Твой Алекс. Блок.

P. S. Пожалуйста, когда будешь писать, припиши адрес Сережи, у нас никто не знает.

59. С. М. Соловьеву. 21 октября 1904. Петербург

Милый друг!

Почему ты придаешь такое значение Брюсову? — Я знаю, что тебя несколько удивит этот вопрос, особенно от меня, который еле выкарабкивается из-под тяжести его стихов. Но ведь «что прошло, то прошло». Год минул как раз с тех пор, как «Urbi et orbi» начало нас всех раздирать пополам. Но половинки понемногу склеиваются, раны залечиваются, хочешь другого. «Маг» ужасен не вечно, а лишь тогда, когда внезапно в «разрыве туч» появится его очертание. В следующий раз в очертании уже заметишь частности («острую бородку»), а потом и пуговицы сюртука, а потом наконец начнешь говорить: «А что, этот черноватый господин все еще там стоит?»

Конечно, это жестокий цинизм. Но мне и не хотелось бы, чтобы было иначе. Если бы было вечно так, то мы бы представляли из себя вечно и стойко сражающихся с упрямым, круторогим и постоянно разозленным быком. Вследствие привычки бык стал бы казаться только задорным петухом, и наша стойкость упала бы в собственных наших глазах, стала бы «декадентской».

Мне искренно кажется, что «Орфей» и «Медея» далеко уступают «Urbi et orbi». Почти так же, немного выше — «Конь Блед». И так должно быть всегда — после затраты чудовищных сил (а ведь Брюсов иногда тратил же их «через силу»). После сильного изнурения пища сразу в рот не полезет.

Конечно, при Марии Дмитриевне «Орфей» разросся перед тобой, но… прислушайся к его «субстанции»: много перебоев, словом, то, что пишется «внешним нутром», на «авось»; много перенятого у самого себя. То же — в «Медее», которая, однако, выше.

На днях я закончил большое университетское сочинение, которое лишало меня возможности читать интересное. Стихов почти не нишу, с декадентами очень затрудняюсь говорить, не вижу никакого сколько-нибудь продолжительного выхода из наук до конца сезона.

Конечно, после всех наших споров о Мережковском мне продолжает быть близко и необходимо «Соловьевское заветное», «Теократический принцип». Чтобы чувствовать его теперь так исключительно сильно (хотя и односторонне), как прежде, у меня нет пока огня. Кроме того, я не почувствую в нем, вероятно, никогда того, что есть специально Христос. Но иногда подходит опять близко и напевает.

Недавно читал твои стихи Е. и А. Ивановым, которым они очень понравились (особенно Бернард — первый). Очень досадовал, что не имею «Beato», прошу очень прислать мне его, он — из ряду вон.

Только что мама получила твой адрес от бабушки. В конце концов ждем тебя все сюда в ноябре. Как хороши последние стихи Бориса Николаевича. Я совсем разучился писать длинно. Скоро пришлю тебе наконец собрание своих сочинений, боюсь, что в ультрадекадентской обложке, которую Соколов от меня утаил благоразумно; уж одну я похерил.

Приветствуем тебя все.

Твой Александр Блок.

60. Отцу. 29 октября 1904. Петербург

Милый папа.

Сегодня получил наконец свой первый сборник, который посылаю Вам. Пока не раскаиваюсь в его выходе, тем более что «Гриф» приложил к нему большое старание и, по-моему, вкус. Мне хотелось «благородной скромности», потому я старался избегать посвящений «знаменитостям», если не считать учителя — Вал. Брюсова и нежного близкого друга — Андрея Белого. Что касается Вл. Соловьева, — то он в эпиграфе слишком уместен. Быть может, я стольким обязан его стихам, что лучше было промолчать о «светлой дочери темного хаоса» и не цитировать его… Но — того требует окружающий хаос и «литературная» тупость. Лично же с Вл. Соловьевым мы некогда встретимся — но в просторной и светлой витрине неба скорее, чем в витрине книжных лавок, освещенных всесветными «газами».

Пока пишу Вам только об этом. Занятия мои идут хорошо, большое кандидатское сочинение («Болотов и Новиков») закончено. Моя жена и мама кланяются Вам.

Ваш сын Александр Блок.

61. В. Я. Брюсову. 6 ноября 1904. Петербург

Глубокоуважаемый Валерий Яковлевич.

Ваши слова о моих стихах останутся для меня навсегда очень важным фактом. Позвольте мне просто выразить Вам благодарность и обойти строгим молчанием то, что и для меня самого не совсем досказано.

Посвящение мое в Вашем экземпляре было вызвано совершившимся, а не имеющим свершиться. Если бы я был в состоянии считать Вас «только художником в узком смысле слова», — я бы не написал, конечно, этого самого по себе некрасивого посвящения. В действительности же я был вправе разве умолчать о факте, который для меня ежедневно налицо. Но находящемуся «там, где весло», присуще видеть «кормщика» в том, кто «у кормила». В той неудачной и бледной рецензии о Вашей книге в «Новом пути» я пытался сблизить Вас с Вл. Соловьевым. Но, кажется, это возможно будет лишь для будущего «историка литературы». Пока же я действовал на основании опыта, испытав по крайней мере более чем литературное «водительство» Ваше и Вл. Соловьева на деле. Параллель моя больше чем любопытна, она — о грядущем.

Глубоко преданный Вам Александр Блок.

62. Андрею Белому. 23 декабря 1904. Петербург

Спасибо Тебе, милый друг, что написал обо всем. Скажу Тебе на это прежде всего, что, верно, Ты знаешь, как поймет все это тот, который сидит во мне помимо всех остальных, сидящих там же; многие из них — пренеприятные господа, которых Твое извещение заставило поугомониться, — и вот протянулся ряд хороших дней, более тихих, более глубоких, самообсуждающих. Когда начинаются эти дни, — возвращаются обыкновенно настроения, очень давно покинувшие, совсем забытые, которые, казалось, были похоронены. Может быть, я даже присутствовал на похоронах и ставил свечки, но удивительно, что встретился опять с покойником, нисколько не удивился и принял его в круг самых живых и самых близких. Этот год с осени был особенный в этом смысле. Особенно резко и старательно было забыто осенью, во время обычного после лета укрепления «нервов» и «просияния» по этому поводу, — все из прошлого. Летняя земля помогла, пожалуй, выковать очень хороший замок, который наглухо закрыл двери, и когда створки окончательно сдвинулись, пробудилось стремление писать зачетное сочинение и рефераты. Все это было выполнено успешней, чем когда-нибудь, стало приятно и лестно чувствовать свою «работоспособность» и возможность историко-литературных обобщений. Все это длилось до очень недавнего времени, до рождественских вакаций. Вероятно, это было полезно и укрепительно, потому что позади этого, когда створки приоткрываются (только теперь), оказывается воспоминание о днях, когда «постигал я первую любовь»… Дело в том, что кто-то очень Добрый (слава богу! слава богу!) заставлял придумывать то, что было пережитораньше. Конечно, это шло туго. Говорю о «Прекрасной Даме» (о, обоюдоострое название! надоело…)… Придумыванье шло довольно давно.

Может быть, теперь, когда от многого приходит пора отказаться (говорю о молодости: знаешь?), все меньше и меньше станут затемнять Истинность мгновенные, ребячливые построения. Ведь они были нужны, пока существовали какие-то странные, казавшиеся нужными связи с не совсем реальным. Очень вероятно, что поезд мой сделает еще только последние повороты — и придет потом на станцию, где останется надолго. Пусть станция даже средняя, но с нее можно будет оглядеться на путь пройденный и предстоящий. В нынешние дни, при постепенном замедлении хода поезда, все еще просвистывают в ушах многие тревожные обрывки, но странно: прежде мне хотелось писать Тебе и говорить вообще об этих вечно свистящих обрывках, а теперь хочется «остаться в границах» положительного письма. Такое же впечатление производят на меня и Твои последние письма. Ты пишешь все реальнее и все углубленнее; я принимаю это совсем просто и реально. С прежними письмами могли происходить случайности, — в дороге слова еще шевелились и могли искривиться. Теперь они все закрепленнее изнутри. Все это происходит как-то помимо сознания. Правда приближается странное гремя, я бы сказал, что «носом и глазами впивается» непривычная стихия средней полосы жизни, как когда-то — первая юность. Несмотря на всю эту положительность, — я знаю, кто Брюсов, и что — именно тот, о каком Ты пишешь. Прочтя Твое письмо, я подумал, что он сейчас заглянет и к нам, но почти не боялся. Ничего не случилось. Читал вслух Любе, она сказала, что ей это «близко». Иногда я боюсь за себя. Кое-какая «пронзительность» есть на моей душе. Странно, что я почти не встречал в жизни «этого» лицом к лицу. Предположить могу только одно из двух: или — окончательную бездарность в «переживаниях», — но это не так, потому что переживания «Прекрасной Дамы» были слишком несомненны; или — бессознательное уменье гонять чертей соответствующими средствами — их же оружием. Последнего-то я и боюсь иногда. Слишком мало пугаюсь. Но, может быть, ведь — я исчерпался. «Песне конец». Впрочем, «странно веселые думы мои» — налицо. Если бы Ты знал, как я всегда НЕ ВЕРУЮ! Но иногда, как, «закинув руки в голубое», могу простоять я над бездной — и почти полет! До сих пор есть эта возможность. Пусть не верую даже, потому что иногда еще даже возможность покаяния как будто брезжит. Впрочем, я не могу исповедаться у священника. Я думаю: «верно нужна конституция» — искренно и часто с серьезной злостью на правительство. Тут-то подбегает «ребенок — я» и, протягивая на меня палец, кричит, заливаясь смехом: «Он хочет конституции!» Этого ребенка я беру на руки и целую — и «я и Он — одно…», опять одно. — Туго, гладкими стихами, часто старательно пишу поэму. Дошел наконец до части, где должна явиться Она. Знаю, как надо… но тут идет одна золотая нитка, которую перервать нет ни нужды, ни сил, продолжить — может быть — тоже. Дело в том, что на корабле должна прибыть Она. На корабле — бочка, самая простая, так — среди других тюков и бочонков. В бочке — ребенок. Все это только канва, но на канве появился самый реальный, страшно глупый, Добрый мохнатый щенок с лиловым животом, по которому ходят блохи. Если я останусь правдивым, — то заменю ребенка в бочке именно таким щенком… Впрочем, пишу Тебе все это скорее затем, чтобы бросить поэму и разбить ее на отдельные стихотворения. Я не посылаю Тебе стихов — стоящих нет пока. О твоих очень соскучился, — если есть — пришли, пора опять испить из этого Твоего кубка.

Ведь я нарочно почти не отвечаю на Твое письмо. Слов не найду все равно, но знаю, знаю… Относительно слов все более становлюсь нищим, но иногда головокружительно какое-то богатство. Видишь, и я не умею по-прежнему писать письма. Но пусть хранит Тебя господь. Знаю о Твоем СТРАДАНИИ, страдающий и сильный — «сильнее, чем сам предполагал»'. Крепко обнимаю Тебя, и целую, и нежно люблю. Люба и мама благодарят Тебя и приветствуют. У нас елка стоит и пахнет смолой — чисто и бело. Поздравляю Тебя с Праздником! Поздравь, пожалуйста, Твою маму. До свиданья, милый.