Так закончились наши с Сашей две совместные недели. Закончились на какой-то неверной, призрачной ноте, не дающей хотя бы намека на последующее звучание. Однако я так вымотался, что больше не хотел ни думать, ни анализировать, ни принимать каких-то решений.
Говорят, одно из проявлений счастья в жизни — ни о чем не жалеть. Но достигнуть такого взгляда можно, только вляпавшись множество раз в самые зловонные гущи. Ни о чем не жалеют отнюдь не святые и не романтики. Мы же понимаем, Марта, — и я, и ты, и все сознательные люди — что никаких романтиков и, тем более, святых не существует. Если верить христианству, даже дети не святы, являясь носителями первородного греха. Но я, конечно, говорю об опыте, который можно обрести, только прожив на земле и совершив ошибки. Ошибки — это опыт. Научиться просто выводить буквы и то невозможно без помарок и крючков не в ту сторону. Каждый символ, выстраданный на полосках прописи, учит нас по-своему — что-то больше, что-то меньше. И никому не избежать перечеркиваний красной ручкой, чего бы оно не касалось: правописания или отношений с людьми.
Первым на смену признанию ошибки приходит сожаление, раскаяние — наш частый гость в пути по бескрайним просторам жизни. Но только поняв, что буквально все в мире взаимосвязано, мы приходим к выводу, что новое счастье не сложилось бы без прежних ошибок. Это и есть шаг к тому, чтобы ни о чем не жалеть.
И в лучшие свои, спокойные времена я понимал это совершенно неподдельно. Гладя твои локоны, целуя перед сном, перебирая пальцами волоски на твоем лобке, я знал, что не встретил бы тебя, моя дорогая Марта, не потеряв свою первую семью. И даже сейчас, наслаждаясь Сашей, чувствовал неотвратимость ее появления благодаря тому, что ушел от тебя, ушел хладнокровно и безвозвратно.
Так я рассуждал, сиюминутно радовался и ни о чем не жалел.
В такие мгновения мы не задумываемся о том, что любое счастье зыбко по своей природе. До последнего вздоха каждому человеку предстоит чередовать вспышки веселья с падением в отчаяние и грусть. Пешеходный переход, «Зебра» из черных и белых полос от рождения до самой смерти.
Вслед грандиозной ссоре по случаю нашего отъезда в Париж наступила сумасшедшая эйфория.
Мы катились по звучному полотну французской железной дороги, картавящей на один лад с незнакомыми людьми вокруг. Ты улыбалась неимоверно широко. Твои мысли занимала скорая встреча со всеми парижскими достопримечательностями и яствами.
Мы осмотрели квартиру, остались очень довольны. Жан, который вручил нам доступ к своему жилью на неделю, оказался милым, добропорядочным геем. В его доме был электронный рояль, самописные картины на стенах и целый шкаф трусов-стрингов, которые ты обнаружила сразу после того, как он оставил нас одних.
— Как он в этом ходит?!
— Марта, положи на место. Нам выделили секцию в гардеробе. Остальное — не нашего ума дело.
— Да мне просто интересно! — раззадоренная собственным воображением воскликнула ты и все никак не хотела оставить в покое яркое бельишко с дурацкими рисунками.
— Думаю, он приберегает это для особых случаев. Собирайся. Мы еще успеем прогуляться в центр.
Апрельская погода бессовестно баловала теплом. Небо распустилось над головой синью. А ужасы столичной подземки, где закладывало нос от вони и болели глаза от мерзости нищих, отошли на второй план.
Ты ожила словно маковый бутон в дивном рассвете над полем. Мы шли по бульвару, искали башню Эйфеля.
Она выросла перед нами горделивой царицей. Мы почему-то оба предполагали, что она еще выше, еще величественнее, но и того, что мы наблюдали, было вполне достаточно для бурного восторга. Увидеть Париж и умереть, конечно, не аксиома жизни. Однако столица Франции несомненно достойна взглядов.
И ты смотрела во все глаза. Я с упоением следил за тобой, как ты лучилась обожанием ко всему — к видам, к воздуху, ко мне. Ко мне — к тому, который всеми правдами и неправдами все-таки заставил тебя поехать сюда.
План был незамысловат: обойти главные площади и пообедать в каком-нибудь местечке, куда хаживали Гертруда Стайн, супруги Фицджеральд и Пикассо. Поскольку денег было в обрез, ужины намечались исключительно дома.
Мы приценились к билетам на вход в башню и решили, что немного потеряем, если не пойдем, зато сэкономим несколько десятков евро.
Когда мы уже выходили на набережную, к тебе прицепился незнакомый чернокожий парень. Я отогнал его, но, пока разбирался с ним, появился второй. Я бросился на него.
— Он просто предлагает сыграть! — объясняла ты.
— Нет, Марта, никаких игр с бродягами!
А ты улыбалась и кивала, пока этот мигрант тянул тебя в проулок.
— Марта! — я схватил тебя за другую руку, прикрикнул на чернокожего.
— Джей, перестань истерить! Мы в центре Парижа! Что может случиться?! Просто посмотрим!
Как я и думал, играли они в наперстки. Молодой араб ловко орудовал металлическими стаканчиками, а кто-то из толпы постоянно угадывал, где мячик. Дважды угадал, и при нас ему вручили три сотни. Толпа состояла в основном из чернокожих и цыган.
— Пойдем отсюда, — дернул я тебя.
— Я хочу попробовать.
— Не смей.
— Не смей мне указывать, Джей!
Ты выставила полтинник и рассталась с ним уже через тридцать секунд.
— Марта, идем!
— Я хочу отыграться!
В ход полетел второй полтинник.
— Господи боже, Марта! Идем!
— Ты с ума сошел?! Я сейчас выиграю! Не мешай! — ты пихнула меня в грудь, и толпа немедленно поглотила тебя.
Больше полтинников у тебя не было. Было две сотни. Сначала ушла первая. Затем вторая.
Ты стояла с потерянным лицом несколько минут. Казалось, ты не понимала, что произошло. Все случилось в считанные мгновения, но я уже не мешал.
— Дай мне денег! — потребовала ты.
— Нет. Идем.
На этот раз без вопросов я грубо сжал твое запястье и поволок прочь.
— Мне больно! Пусти! Что ты делаешь?! Ты что не понимаешь, что там все мои деньги! У меня больше нет! Я вернусь и все заберу обратно! Я все верну!!! Отпусти немедленно и дай мне денег!!!
Ты орала на всю улицу, пока я тащил тебя к набережной. Ты царапала меня, ударяла в спину, визжала будто тебя насилуют. К счастью, ни одного полицейского нам не попалось. Иначе бы меня арестовали без долгих выяснений, потому что твое зареванное, истошно дерущее глотку лицо было красноречивей любых показаний.
Ты еще долго рыдала. Эти триста евро были последним, что осталось от твоих личных накоплений, которые ты держала на «черный день». Ты их и тратить-то не собиралась. Взяла на случай форс-мажора, если у меня вдруг не хватит. Мы были в Париже меньше часа с момента, как вышли из метро, а форс-мажор уже наступил.
— Почему ты не остановил меня?! Почему?!
— Я пытался.
— Ты что, не видел, что это — ловушка?! Как ты мог такое допустить?!
— Марта, успокойся, пожалуйста!..
— Что ты наделал?! Это же все мои деньги!!! Все!!! Мои!!! Деньги!!!
— Я знаю…
— Ненавижу тебя!!! Ты специально это сделал!!!
— Да, Марта. Специально. Ты хотела ошибиться. Ты ошиблась. Теперь давай подумаем, что нам с этим делать дальше.
Я солгу, если скажу, что легко пережил этот эпизод. Я солгу, если скажу, что он нисколько не омрачил наших следующих дней в Париже. Но я не солгу, если скажу, что и тогда пытался спасти нас, Марта. Пытался изо всех сил. Даже корил себя. За эту поездку. За то, что пустил на самотек твое азартное рвение. Да, я хотел, чтобы ты обожглась. Хотел, чтобы ты сама увидела, что не всякое распутство безобидно. Одно дело дразнить прохожих нашими интимными ужимками, и совсем другое — выбрасывать деньги, когда мы оба в них нуждаемся. Но я так до конца не понял, расценила ли ты мои действия именно так или как-то иначе.
Возможно, ты поняла мое отступление как слабость. Неужели ты видела его таковым, Марта? Ты решила, что я безразличен к тебе? Бросил в ответственный момент? Оставил одну? Убрался подальше, когда почувствовал «жареное»?
Нет, моя милая, дорогая Марта. И в самые печальные наши минуты, на балконе у Жана, где я злобно курил французские дрянные сигареты, над стиральной машинкой, куда ты засунула свою розовую кофточку и мою белую рубашку, включила стирку и вытащила обратно розовой и кофточку, и рубашку, я любил тебя. Любил до той степени, что буквально не мог без тебя дышать. Ты стала моими легкими, сердцем, печенью, моими трясущимися от дистонии руками, моей энигмой без пола и возраста. Даже ненавидя, я любил.
Но не мог больше прикоснуться к тебе.
Запивая едкую горечь табака красным полусухим, я боролся с отвращением и деспотией, которые настигали меня враз, когда я видел твое несчастье.
Я принял тогда всего одно решение: я найду еще способы заработать денег. Чтобы ты не чувствовала окружающей нас бедности, не горевала над выброшенными тремя сотнями евро.
Но я еще не знал, что, даже влюбляясь в богатея, женщину влекут отнюдь не его сбережения как таковые, а та уверенность, какую они дают мужчине. Уверенность во всем. В своей власти, в завтрашнем дне, в востребованности у женщин, в возможности поправить здоровье, в потенциальной способности обеспечить будущих отпрысков.
— О чем ты думаешь? — спросил я, когда мы гуляли по Монмартру.
— Здесь много художников, — ответила ты. — Посмотри, вон тот рисует маленькую девочку, — ты показала куда-то в сторону. — Представь, если бы это была наша дочь?
Дочь…
Почему-то люди в этой части делятся всего на два непримиримых между собой лагеря: тех, кто готов плодиться и размножаться в любых количествах и при любых обстоятельствах, и тех, у кого стойкая аллергия на слово «дети».
Однако как-то так вышло, что я состоял в том малочисленном лагере отщепенцев, у кого мысли вообще никак не желали поворачиваться в сторону продолжения рода (не буду лукавить, что это так же может быть одним из проявлений аллергии). До определенного момента вся околородительская тема обтекала меня свободно и гладко, не оставляя ни лишних вопросов, ни каких-либо терзаний.
Я понятия не имел, что думали об этом мои юношеские подруги, по умолчанию всегда пользовался средствами контрацепции, и в том числе ради защиты от болезней. Всегда находились дела поважнее, чем разглядывать в себе потенциального любящего отца или представлять очередную любовницу в «интересном положении».
Моя бывшая жена была убежденной чайлдфри. Сей факт я принял как есть без травм и пререканий. Нам вполне хватало собаки. Мне даже кажется, смерть Доры в некотором смысле ускорила наш разрыв с женой — в любом случае эти два события взаимосвязаны в моей памяти.
Хотя кого я обманываю? Ее роман на стороне закрутился, когда Дора еще радостно тявкала по утрам, требуя от меня немедленной прогулки. А внезапно собранные вещи в квартире через неделю после ее похорон были, наверное, проявлением своеобразного милосердия: если бы Дора не проглотила какую-то отраву на улице, я оказался бы холост на семь дней раньше.
Так что нет, Дора, ты не виновата. Спи спокойно в своем далеком собачьем раю. Надеюсь, хотя бы для собак он существует, потому что в человеческий рай я не верю.
Может, если бы верил, разрешил бы себе мечтать о потомстве? Говорят, это инстинкт. А я как будто напрочь лишился его, слишком рано узнав, что люди смертны, а рай, если он и есть (что вряд ли, но все же), ничем не делает легче потерю близкого человека. И мне не хотелось терять, а выходило наоборот — я терял, терял, терял…
Во мне всегда была сильна тяга к сохранению, поэтому я редко менял работу, редко менял женщин, редко менял что-то в гардеробе. Но, уж если приходилось, менял насовсем. Я не относил себя к вольным экспериментаторам до тех пор, пока не почувствовал, что в неизведанном тоже есть свои преимущества.
Оттого теперь, находясь в исключительно новой для себя обстановке на тропическом острове в объятьях женщины, о которой едва ли что-то мог рассказать, я ощущал себя счастливчиком.
Саша на утро после техно-вечеринки вела себя как будто тише. Она попросила отвезти ее на холм к Будде. Мы слонялись в тиши, почти не разговаривая, и незаметно очутились на территории недостроенного храма.
У строителей, по всей видимости, был выходной. Поджарые кошки спали в тени золоченых статуй. К нам вышел смотритель в оранжевой кашае. Он долго улыбался, глядя на Сашу, — ее длинные загорелые ноги не могли не приглянуться молодому монаху. Но затем он взял себя в руки и добропорядочно приветствовал, повел в храм.
Монах показывал на фрески, покрывавшие стены, рассказывал о двенадцати подвигах Будды. Рассказывал подробно, обстоятельно, не торопясь, и, кажется, вполне рассчитывал на наш посильный вклад в строительство святыни.
Так же он поведал о себе, что родом из Камбоджи, и лет ему всего-то двадцать два. Саша в ответ рассказала, что ее родной дядя учил камбоджийских детей в восьмидесятые годы, сразу после гражданской войны. Монах так обрадовался, что потащил нас двоих к алтарю, усадил на колени на пол и стал читать мантры. Читал долго и заунывно, а после достал связку тонких бамбуковых палочек, окунул в чашу с водой и окропил наши головы. В конце несколько раз ударил ими по темечку и отпустил с миром. На прощание я дал ему немного денег, и мы ушли.
Саша ступала по гравийной дорожке будто неземная. Она была расслаблена, и на губах ее чуть играла улыбка. Я никогда не видел ее такой и поглядывал осторожно.
— Что же мы теперь, повенчаны? — спросила она погодя.
— Нет, — улыбнулся я, — это всего лишь обряд благословения. На удачу и здоровье. Не переживай.
— А я не переживаю.
— Твой дядя правда преподавал в Камбодже?
— Да.
— Он был учителем?
— Он был доцентом в университете, кандидат медицинских наук.
— Вот как? — честно говоря, я был изумлен. — Это очень почетно. Семья наверняка гордилась им.
Саша повернулась с серьезным лицом, прежняя нега с ее лица бесследно исчезла.
— Не слишком, — ответила она. — Он был чудак, которого никто не понимал. А за ту поездку ругали еще долго. Оставил жену, ребенка и уперся в такую даль обучать чужих детей. Это, по-твоему, подвиг?
— Я не знаю, от чего он спасался.
Саша сплюнула со злостью и достала сигарету.
— Зато я знаю, — выпалила она. — От скуки.
— Это был твой отец?
Она снова посмотрела на меня ненавидящим взглядом, но ничего не ответила по существу вопроса.
Только резко сменила тему:
— Поехали домой. Потрахаемся, раз уж мы такие теперь благословлённые и очищенные, надо хоть немного замарать.
Всегда существует некая тоненькая грань между отсутствием интереса к проблемам другого человека и боязнью сделать больно тому, кто на самом деле тебе небезразличен.
Когда я молчал о своих проблемах, я действительно предпочитал, чтобы в них не копались, не хватались за острые края осколков, торчащих в сердце, с целью выдернуть их и осмотреть рану под микроскопом. Наверное, я предчувствовал, что в этом случае скорее умру от кровопотери, чем получу квалифицированную помощь. Оттого редко предоставлял под прицел беседы свои ранения — так безопаснее.
Ты, Марта, часто пользовалась тем же приемом, но после могла взорваться обвинениями, что всем наплевать на тебя — твоим коллегам, твоим подругам, твоей матери, мне, в конце концов. Что думали на сей счет все остальные, я не знаю. Но мне лично никогда не было все равно — это я могу сказать с уверенностью.
Мне не было все равно и до того, что чувствовала Саша в день, когда в наших ушах еще звучали буддистские мантры, а мы уже подъезжали к моему дому, чтобы пасть во грех прелюбодеяния. Однако я могу поспорить на что угодно: стань я тогда давить на нее и требовать ответов, мы бы поссорились окончательно, а мне не хотелось разбивать вдрызг нашу зыбкую островную идиллию, где за нерассказанным таилось множество черных дыр из прошлого, но в настоящем жили мы — пусть недоговоренные, зато неподдельные.
Саша совсем успокоилась и забыла о неприятном разговоре после встречи с монахом. Она потребовала рому и арбузного фреша. Мы заскочили на рынок.
Она улыбалась и поигрывала бедрами, взбираясь по лестнице, что-то напевала. Мы ввались в комнату. Я целовал ее с жадностью, слизывая арбузно-ромовую горечь с губ и пьянее быстрее, чем Саша успевала ее проглатывать. Так мы и перемешивали вкусы друг в друге, упивались сумасбродством, раем на двоих.
Она вдруг остановила меня:
— Идем в душ.
— Зачем?
— Мы там еще не делали этого.
Я бы и рад сказать, что моя душевая кабина была исполнена в духе романтических представлений о гигиенических процедурах, но на деле он выглядел как весьма скромный коробок метр на метр, где не всегда имелась в наличии горячая вода. Даже чистой она была относительно, но я привык к такому быту, а Сашу это не смутило.
Мы разделись и протиснулись в узкое пространство вместе, слившись в единый организм, потому что нам не хотелось прекращать ласки, да и габариты коробки не позволяли. Мы стояли под лейкой, из которой били тонкие струи. Сашино загорелое тело истекало каплями воды, сочилось ее собственной влагой по внутренней стороне бедер. Я не мог прислонить ее к стене, чтобы придать устойчивости позе, потому что во многих местах стены пожирали грибки. Оттого я вжимал ее в себя, зарывался лицом в мокрые волосы, в исступлении хватал всеми десятью пальцами рук мягкие округлые ягодицы.
— Не тяни… — попросила Саша.
— Сейчас.
Я кинулся за презервативами.
— Джей! — донеслось из душевого угла.
Я метался по комнате в поисках недавно купленной упаковки и никак не мог ее найти.
— Чего ты так долго? — Саша появилась в комнате немного рассерженная. — Там уже холодная пошла.
— Да… наверное… — пролепетал я, а сам пытался сообразить, куда же подевалась покупка. — Черт, кажется, я их потерял.
— Кого?
— Презервативы, — я почесал затылок. — Вроде положил в карман… А теперь их нет.
— Прекрасно! — Саша схватилась за ром и хлебнула, насколько хватило горла. — Ну чего стоишь тогда? Иди в магазин!
Я подошел к ней, обнял за плечи, притянул к себе.
— Сейчас схожу. Но до этого мы можем без проникновения…
— Нет! — Саша только больше взбесилась и отпрянула от меня. — Я хочу нормального траха!
— Ладно, ладно.
Я стал одеваться. Пока шел в ближайший магазин, думал, почему она так взвинчена, но ничего не придумал и решил, что виной тому моя рассеянность.
Вряд ли прошло больше четверти часа, когда я вернулся в комнату, где голая Саша осталась одна наедине с нереализованным желанием заняться сексом и моей нищенской обстановкой, но застал я ее уже одетой в расстёгнутые шорты.
Она сидела на полу, скрестив ноги. Между ними торчала бутылка рома, рядом валялись блокнотные листки и сам блокнот, который я имел обыкновение прятать под книгами, чтобы отдельные листочки не разнес ветер — мне важно было сохранить их в определенном порядке, да и вообще сохранить. Для себя. Подальше от чужих глаз.
Сашины глаза меж тем не выражали ничего. Красные, воспаленные то ли от недавних слез, то ли от алкоголя, они смотрели не на меня, а в грубые доски разбитого жизнью пола. Я присел на корточки рядом.
— Это все ты написал? — спросила Саша, по-прежнему не глядя на меня и бессмысленно шевеля сухими веками.
Я не стал пытать ее ложью:
— Да, я.
— Зачем?
— Это мой дневник. Мои мысли и воспоминания…
— О чем?! — резко прервала меня Саша. — О какой-то бабе, которая бросила тебя к херам, а ты не знаешь, как теперь жить?!
Она подскочила одним махом, не забыв прихватить с собой бутыль. Ее обнаженные груди нервно тряслись над ребрами как забитые лысые кролики, которых теперь не хотелось гладить. Саша выглядела дикой, но не сексуальной. Она и сама это понимала, потому хлебала ром прямо из горла и через слово вставляла мат. Я следил за тем, как ее корчит, и не мог заставить себя приструнить ее.
— Ты не должна была лезть, — только и сказал я.
— Почему?! — Саша заводилась больше, больше. — Чтоб я не знала, как ты страдаешь по своей женушке? Думаешь, я не догадывалась, что она тебя послала?!
— Она не жена мне. И я ушел сам.
— Да ну?! А что ж ты тогда такую любимую, такую хорошую слил?!
— Саша! — я встал с ней рядом.
— Что?! Что?! Ну?! Что ты мне хочешь сказать?! Да мне срать, ясно?! Срать! Ты что, еще не понял, мальчик?! Мне срать на тебя! И на твоих баб мне тоже срать! На всю твою гребаную житейку! Срать! Ты слышишь меня, мальчик?! Срать! И дамочке этой твоей срать еще больше, Джей! Он ей письма пишет, а ей срать! Он тут страдает, а ей срать!
У меня чесались кулаки. Чесались жесточайше. Чесались изнутри, снаружи. Словно у серийного убийцы, мучимого манией смерти, который соскучился по виду теплой крови, размазанной по костяшкам и в лунках между пальцами. Клянусь, я бы ударил ее. Ударил без сожаления. Но зачем-то до сих пор помнил, что никогда не поднимал руки на женщин. Отец говорил, что только слабые бьют женщин. Но слабее, чем сейчас, я был лишь в тот день, когда ушел от тебя, моя дорогая Марта. В то утро, когда не было истерик, ты отпустила молча и без слез. И тебя я тоже не ударил, хоть ты и заслужила. Саша, без сомнений, заслужила тоже.
А чего заслужил я? Стоять и слушать, как моя полуголая малолетняя любовница, которую я не прогнул на оральный секс и оставил в опасной близости к своему имуществу, теперь унижает меня моими же сокровенными вещами?
— Какой же ты дурак, Джей! Какой же ты дурак!!!
Саша расставила руки, будто изображая самолет. Она завертелась, потом подпрыгнула, потом прислонила бутылку ко лбу и засмеялась громко.
— Дурак! Дурак!!! — хохоча и морщась, ее целиком поглотила бешенная истерика.
Я навалился на стену, больше не смотрел в ее сторону, но затем ноги сами подкосились и вновь потянуло к полу. Я уперся затылком в выступающий сучок на доске позади.
Ухающие, бессвязные звуки Сашиного голоса резали по живому, резали беспощадно как нож мясника, заточенный рассекать еще недавно живую плоть на мягкие, пригодные к употреблению куски. Еще немного, и мясник бросит их в кипящий бульон, на раскаленную сковороду с огненным маслом.
Кушать подано…
— Ты так ничего не понял, — Саша внезапно остановилась посреди комнаты. — Никому до тебя нет дела, мальчик. Никому ни до кого нет дела. Ты даже обо мне ничего не знаешь. Ты даже не знаешь, как меня зовут. Что, если я выдумала свое имя? Ты об этом подумал? О чем ты вообще думаешь, детка? О своем романтическом дерьме? Пишешь письма, которые нахуй никому не сдались? Думаешь писателем стать, дружочек? Думаешь, твои слюни повеселят домохозяек? Думаешь, твоя ненаглядная прочтет однажды и пожалеет, что потеряла тебя, такого красавца?
— Я ничего не думаю, — глухо ответил я. — Чем я занимаюсь в свободное время, это мое дело.
Саша опустилась на колени и на четвереньках подползла ко мне, мерзко улыбаясь.
— Бедный, бедный мальчик, — прошептала она возле моего уха. — Всем срать на твою глубокую душу. Если тебя сожрут акулы, никто не станет читать твоих писем. Все буду перекидывать друг другу фотографии твоих объедков. Никто не будет горевать о тебе. Даже твоя Марта не помчится оплакивать то, что от тебя осталось, — она придвинулась вплотную и произнесла: — Потому что всем срать.
Саша заново приняла позу, в которой я ее застал несколько минут назад. Но мой дневник ее больше не интересовал. Все внимание теперь досталось рому, который она живо истребляла. Она закурила, потерла глаза. Смотрела на меня будто бы довольная тем, что сделала со мной. А я, как прежде, не шевелился.
Она протянула мне сигарету. Я взял.
— Джет… — процедила Саша точно услышала мое имя впервые. — Джет Ривер… Глупый, влюбленный мазохист… Ты еще не планировал повеситься?
Я стряхнул пепел.
— Замолчи.
Она прикурила новую сигарету.
— Значит, планировал, — Саша ухмыльнулась.
И эта ухмылка окончательно испортила ее лицо. Теперь я совсем не желал заглядывать в него.
Саша поднялась на ноги.
— Пойдем. Не хочу тут торчать. Тут все провоняло твоей романтической дрочкой. Лучше у меня потрахаемся в последний раз.
Я обернулся.
— Что ты уставился, а? Я завтра уезжаю. Октябрь на носу. Мне пора двигать домой. Новый учебный год. Да какая тебе разница, да, мальчик? Вставай, — она подпихнула меня мыском стопы. — Пошли.
— Нет.
— Что это значит?
— Я не пойду.
— У тебя совсем крыша поехала? Вставай, говорю!
— Нет, — я не сдвинулся с места.
Саша в бешенстве кое-как нацепила футболку, схватила сигареты, ром и требовательно выставила передо мной раскрытую ладонь:
— Хрен с тобой. Отдай мне резинки. Я найду им лучшее применение.
С полным безразличием я вручил ей пачку презервативов. Она повертела ее в руках, затем пихнула в карман.
— Идиот, — бросила на прощание Саша и ушла, традиционно громко хлопнув дверью.