Итак, Марта, я все-таки сделал это — я завел собаку. Не декоративную и отнюдь не самую тихую. Я завел себе настоящую проблему и обузу, и бог весь сколько раз поначалу причитал об этом решении.
Как было мною же предсказано, Чак растерзал мои единственные приличные кеды и каждое утро на рассвете вопил, чтобы мы пошли гулять. Было дело, я чуть не повысил на него голос, но вовремя вспомнил о твоих детских годах, когда ор на ребенка был совершенно обыденным явлением, и заткнулся — Чакки такой же ребенок, очень несимпатичный, но очень смышленый ребенок.
Например, если сравнивать с той же Дорой, Чак оказался в разы сообразительнее: я не учил его толком командам, но многое он как-то запомнил сам — «Ко мне!», «Рядом!», «Домой!» — все это они понимал легко, правда не всегда стремился выполнить. Дору я дрессировал долго и настойчиво, но ее интеллекта хватало только на то, чтобы забавно вилять коротким хвостом, и я в конечном счете прекратил измываться над животным. Ведь, как ни крути, я любил свою умилительную собачонку вне зависимости от того, обучена она цирковым финтам или нет. И теперь, глядя на Чака, я наконец вспомнил, почему смерть Доры оплакивал тяжелее и печальнее, чем развод с женой.
В ее глазах, в глазах моей умершей собаки, и в глазах живого, развеселого Чакки было то, что я никогда не нашел ни в одной женщине.
Преданность. Собачья, фатальная, граничащая с безумием. Преданность, у которой нет синонимов и более доступных аналогов. Такая преданность намного сильнее любви, потому что никогда ее не теряет, а только включает в себя безоговорочно. Она почти недоступна людским существам, по причине высокого развития нашей нервной системы. Мы, люди, умеем эволюционировать в течение жизни, расширять кругозор и постоянно учиться новому вплоть до глубокой старости. Собаки же достигают пика развития уже через год и дальше почти невозможно что-то исправить в ее поведении и привычках. А если и возможно, то только с подачи и под руководством терпеливого человека.
Мы же, Марта, способны расти сами. Сами задаем себе вектор обучения и сами движемся в эту сторону, потому что мы — homo sapiens, разумные люди. Благодаря разуму, его гибкости, подвижности и, по сути, безграничным возможностям наше эго так же способно расти.
Именно эго запрещает нам прикипать друг к другу по-собачьи. Эго тяготеет к собственной индивидуальности. Оно одновременно портит нас и делает невероятно притягательными. Песьи глаза, заглядывая внутрь наших зрачков, будто обращаясь к нашему эго, постоянно спрашивают, кто или что скрывается под жирными наслоениями нашего опыта? Что останется, если убрать все знания о себе? Не это ли в самом деле величают душой?
Собака глядит преданно и не видит перед собой мужчину, женщину, ребенка или старика. Собака не знает, сколько стоит твоя одежда и почему подорожал бензин. Собака глядит к тебе в душу и радуется, когда ты кормишь ее или ласкаешь. Но даже если ты не в настроении, собака не перестает тебя любить. Потому что она преданна тебе.
В какой-то из наших прошлых дней мне случайно показалось, Марта, что и в твоих глазах мелькнуло нечто отдаленно похожее. Это было в те дни, когда ты и я существовали друг в друге больше, чем в себе самих. Наши личности максимально слились, увязли в однородном ощущении. Это был апогей наших отношений, еще до Парижа, до потери работы, еще до того, как стали активно насаждаться идеи о том, что нашему союзу нужны новые участники, новые статусы, новые ступени развития. Покуда мы были статичны и целостны, мы умели верить в преданность и не искать утешения в других глазах. И внутри себя я еще долго ощущал былой отклик, хотя отношения с тобой стали изменяться. Наверное, об этом ты и твердила из раза в раз, говоря, что мне «ничего не нужно».
Но, как любое живое существо, я нуждался во многом, и потребности мои так же могли претерпевать изменения.
Неизменным было лишь то, что я хотел быть с тобой.
Будто преданный пес.
— Чакки! Ко мне! Куда ты полез, дуралей?!
Я вытащил Чака из воды, куда он сбежал поиграть с детьми. Будь это местные дети, я бы слова не сказал. Но дети европейцев тут же испугались и с визгом бросились на берег.
— Извините. Он не кусается.
— Держите свою собаку на поводке, — сказала мне тучная дама, которая расселась на песке с голыми ногами и руками.
На голове у нее трепыхалась дурацкая панама с тремя пальмами, а вот солнцезащитного средства рядом я не увидел. Дама скосилась не меня, не понимая, почему я не ухожу.
— Солнце сейчас опасное, — сказал я. — Берегите кожу.
— Каждые полчаса начинается дождь.
— Я знаю. Но и под дождем можно сгореть.
— Вы городите ерунду! Я сама знаю, как позаботиться о себе!
— Хотя бы детей намажьте.
Я посмотрел на двух девочек, лет трех и шести — обе беленькие и светлокожие. Теперь они стояли в сторонке и игриво перешептывались, глядя на Чака и меня, беседовавшего с их матерью.
— Лучше уберите свою псину и не трогайте моих детей!
Чак обошел меня по кругу, опутывая поводком, и вдруг резко тряхнул всем телом, избавляясь таким образом от влаги. Соленые капли с шерсти полетели во все стороны.
— Фу! Фу! — взвизгнула дама.
Я понял, что в самом деле пора проваливать. Не дожидаясь новых «комплиментов» со стороны обиженной женщины, я подхватил Чакки и направился к дому. Пожалуй, на сегодня наша утренняя прогулка была окончена.
Стоял полдень, и, хотя солнца не было видно уже несколько дней, духота и влажность чувствовались даже острее, чем всегда. Лучше всего это время провести в комнате под вентилятором. Пока Чак будет долго и нудно вылизывать свою шкуру, я могу спокойно поработать.
Через час в атмосфере будто бы стал заканчиваться кислород. Удушье расселось в каждом закутке, и спасение возможно было бы найти разве что в морозильной камере, оборудованной подачей свежего антарктического воздуха. Таковой у меня, конечно же, не имелось в доступе, и я придумывал, что мог: развесил по комнате смоченные в холодной воде полотенца и направил на них вентилятор. Сам же я помылся и ходил неодетый — любая одежка моментально натирала кожу, вызывая зуд. Я перестелил кровать чистой простыней и прилег немного отдохнуть.
Я лежал почти в трансе, чувствуя, как обмякают все конечности, пустеет голова, а внизу живота нарастет мелкая, навязчивая пульсация. Я попробовал ее прогнать мантрой, вызывая в воображении четкие геометрические образы, помогающие в концентрации. Но пульсация переходила в жжение, а грудная клетка поднималась все выше и все ниже проваливалась, учащая амплитуду вдоха и выдоха.
Я уже знал, что возбужден и что никто не может мне помешать. Потому смело потянулся ладонями к паху, чтобы помочь себе восстановить баланс…
— Джей!
Пенни влетела в комнату, и я чуть не схватил Чака вместо подушки, чтобы прикрыть свою наготу.
— Ай!.. Ай!.. Прости… — Пенни уткнулась глазами в пол и покорно замерла возле двери.
— Ох, черт… Пенни, я не ждал тебя… — я сидел совершенно голый и совершенно растерянный с подушкой на коленях.
Зато Чакки не растерялся: подбежал к Пенни и приступил к обычным для него верчению и скачкам. Но Пенни даже собаку не трогала. Она безвольно опустила руки, и Чак облизывал ей пальцы, а Пенни никак не реагировала, только покусывала нижнюю губу.
— Пенни… — я спешно надел шорты. — Я думал, ты на смене.
— Выходной. Сэм сказал идти, а он сам, один. Сегодня мало гостей.
— Мало, да, — согласился я, все еще ужасно сконфуженный. Я подошел к Пенни и осторожно заглянул к ней в глаза: — Пенни, ну, брось. Ты что, не видела этого раньше? У тебя же куча братьев. Это обычное дело для мужчин…
Она помотала головой, вроде того, как это делает Чак, но, в отличие от него, Пенни выглядела не очень забавно.
— Джей, я знаю, как делать, — решительно предъявила она мне всю свою истовую готовность. — Ты можешь мне сказать. Я сделаю.
— Что сделаешь?
Она подумала несколько секунд и сказала:
— Всё.
И в этот момент в ее хрупеньком тельце уместилось столько отваги, что не хватало только боевого марша, чтобы создать подобающий фон этим сверкающим глазам и выправке.
— Мы уже обсуждали это с тобой, — строго сказал я и ушел готовить кофе.
Я мыл турку, когда Пенни вдруг обхватила меня за талию и прижалась сзади. Я чувствовал ее отрывистое дыхание на своей спине, ее губы приросли к моей коже, а ладони очутились на шортах, отчего я на минуту прекратил двигаться и застопорился над раковиной, абсолютно ничего не понимая.
Впрочем, понимать было нечего.
Пенни просила, практически умоляла о близости со мной. Близости настоящей и долгожданной для нее. Ни одна женщина никогда прежде не просила меня взять ее. Если не считать наших с тобой игр, Марта, когда непристойные просьбы и требования были частью секса, я не помню случаев подобного горячего желания. И, пожалуй, одно лишь осознание уникальности ситуации будоражило меня сильнее, чем физическая разрядка.
Пенни стала целовать мой позвоночник.
Странное ощущение, приятное, колкое, шелковистое. Будто по спине у меня трепыхалась раненная бабочка, цеплялась крылышками за человеческую кожу, ища опоры, но падала от бессилия вниз, затем снова поднималась чуть выше.
Ты так делала, Марта… Дотрагивалась подушечками пальцев легонько. Не давила, а именно касалась едва-едва…
— Пенни…
Я развернулся на месте, а Пенни внезапно уменьшилась высотой в два раза и встала на колени передо мной.
Я с дурацкой туркой в руках, эрекцией между ног и ошалелыми глазами смотрел на нее сверху вниз. Пенни меж тем уткнулась лицом мне в живот и взялась за шорты с двух боков, намереваясь их стянуть.
— Пенни… — сорвавшимся голосом лепетал я как школьник младших классов.
Это могло бы вылиться в мой самый необычный на данный момент сексуальный опыт, но, к счастью, тут подскочил Чак и стал тыкать своим мокрым носом прямо в руки и глаза Пенни. Он громко лаял, веселился и пытался всячески быть сопричастным, наверное, подумав, что мы без него затеяли что-то задорное для его собачьего ума.
Его вмешательство позволило мне прийти в себя и осознать, что я не должен идти на поводу у соблазна.
— Чак, фу! Да прекрати же ты! — я отогнал пса, а Пенни осталась по-прежнему сидеть на полу.
Она сама чем-то напоминала собаку и с готовностью вверяла мне свою жизнь — духовную и телесную. Она не хотела подниматься с колен, как я не просил. Ей проще и приятнее было бы стать моей тряпкой для натирки пола или ковриком у дверей, лишь бы я не гнал, лишь бы оставался с ней.
— Пенни, вставай, пожалуйста.
Она свернулась клубком вокруг моих стоп и плакала.
— Пенни, Пенни, прошу тебя…
Она плакала, плакала, плакала и ни за что не хотела подыматься, будто уже определила себе свое место в жизни, которое более чем устраивало. Но проблема была в том, что это не устраивало меня.
В конце концов, я сдался и отошел. Дал ей выплакаться вволю. Чаку я не мешал слизывать ей слезы. Пенни выглядела жалко и удручающе. Она пролежала в таком состоянии не менее получаса. Поняв, что сама она не решиться сменить положение, я приподнял ее на руки и отнес на кровать, но не с тем, чтобы заняться там сексом. К тому моменту возбуждение окончательно покинуло меня, чему я был очень рад. И только все думал, гладя Пенни по вялой худой руке: изменил бы я свое решение, будь она биологической женщиной?
Могу поклясться, что в последний момент я прорвал полог наваждения, вспомнив вовсе не о том, что Пенни — мужчина, а о том, что мы — друзья. Скажу даже больше, я видел в Пенни кого-то вроде сестрёнки. Знаю, что это звучит странно. Я и сам прежде мог бы заявить, что никакой дружбы между парнем и девушкой быть не может. Но теперь я все же повстречал ту, к которой относился трепетно, даже, может, отчасти ревностно, но при этом отнюдь не желал затащить ее в постель.
Как так получилось, я и сам не знал. Знал лишь, что разбиваю ей сердце. Знал, что мои убеждения в том, что она обязательно повстречает хорошего мужчину, слабо утешали ее. Если я исчезну, я сделаю ей больно. Если останусь рядом как друг, буду и дальше принимать ее заботу и всячески заботиться сам, я сделаю ей больно. Если я позволю себе овладеть ею, разрешу нежности Пенни выйти за грань сестринской добродетели, я сделаю ей больно.
Потому мне оставалось только выбирать, какая боль — наименьшая.
— Пенни, — сказал я, — я люблю одну женщину. Давно люблю. Она живет в моей стране.
Пенни кивнула, давая понять, что слышит меня. Она свернулась в позу эмбриона на постели, и ее голова утыкалась мне в бедро. Пенни обнимала себя за плечи, а я гладил ее ладонь с бронзовыми выпуклыми венами. Я водил по ним пальцем.
— Пенни, — сказал я, — думаю, какой-нибудь классный парень из здешних мечтает о такой, как ты. Чистой, преданной, заботливой.
Чак запрыгнул на кровать и улегся прямо под нос к Пенни. Они обнялись сиротливо будто двое бездомных. Глядя на них, я никак не мог удержаться от мысли, что, возможно, сделаю благо, если оставлю Пенни у себя. Пусть она, как Чакки, находится рядом — согревает меня, согревается мной, почему нет? Я же сам сказал, что ни разу не встречал в женщинах собачьей преданности. Но Пенни — уникальный в моей жизни случай. Она словно готова была отказаться от своей человеческой сути, от эго, стереть свою личность.
Но тогда вопрос следовало бы задать иначе: а нужна ли мне такая женщина? Или еще точнее: нужна ли мне вторая собака?
— Пенни, — сказал я, — однажды ты будешь счастлива с другим парнем.
— Я не хочу другого парня, Джей, — улыбнулась она.
Я проглотил комок в горле.
— Давай будем друзьями, Пенни?
Она опять закивала и опять заплакала.
Где-то на подкорке я слышал ехидный, зудящий голосок: «Ты поступаешь как свинья!», и почему-то говорил он в точности как Крис, в его стиле. Но, прислушавшись, я понял, что мятежный дух Криса тут совершенно ни при чем, а в голове у меня крутит затертую пластинку давнее воспоминание.
В нем я и ты, Марта, сидим в кафе. Я сосредоточен на твоих пальцах, листающих меню. Пальцах, что какой-то час назад похищали меня прочь из разумного мира и разыгрывали партии на моих потайных клавишах, о которых я не подозревал.
— Бедняжка, — сказала ты.
— Кто?
— Она.
Твой палец символично описал дугу в воздухе, и я понял, что мне стоит увидеть то, куда он указывает.
Через два столика от нас, сгорбившись над сложенными будто в молитве дрожащими ладошками, сидела девчонка лет девятнадцати. С пунцовыми от едва сдерживаемых слез щеками и мертвенно-бледным от душевной муки подбородком. На стуле напротив — парень ее возраста. Вид у него был скучающий и вялый.
— Она его любит, — сказала ты, — а этот негодяй привел ее сюда специально, чтобы расстаться.
— По-твоему, он негодяй просто потому, что хочет расстаться? — спросил я.
— Погляди сам, — занервничала ты, будто дело касалось тебя напрямую, и сейчас страдала твоя гордость, твои личные чувства жестоко попраны малолетним красавчиком. Ты почти ударила кулаком: — Он не пускает ее. Говорит, смотри! Говорит ей — читай по губам: «Дело не в тебе… Ты хорошая девушка…» И разрешает ей плакать при нем, унижаться. Он кайфует с этого!
— Он просто хочет расстаться по-человечески.
— Черта с два, Джет! Я сейчас подойду и врежу ему по его самоуверенной морде!
— Марта! — я схватил тебя за запястья.
Я не был уверен, что ты способна на такое, но в тот момент уверенность моя пошатнулась.
— Бога ради, — упрашивал я горячо, — что на тебя нашло? Ты все могла неправильно понять.
— Это как же — неправильно?
— Так, что и придумать сложно. Ты даже не знаешь их. Они могут общаться, о чем угодно, что угодно может их связывать. Может, все совсем не так.
— О, Джет! — зло рассмеялась ты. — Старо как мир! Один влюблен, а второй просто позволяет себя любить до поры до времени. Затем ему это надоедает, но… — ты подняла палец вверх как учительница младших классов, преподавая урок мудрости вчерашним детсадовцам.
— Видишь ли, — продолжала ты сгущать краски и понижать голос, — влюбленная женщина пойдет на все. Это очень выгодное подспорье. Начиная с легкодоступного секса, заканчивая любыми материальными благами. Она отдаст все, — произнесла ты с какой-то торжественностью, трагической, но достойной восхищения.
Я скрестил руки на груди и снова посмотрел на тех юношу и девушку. То, что ты рассказала о них за глаза, Марта, очень было похоже на правду, но, скептик по природе, я не мог быть уверен стопроцентно. Меня волновало немного другое.
— Вот ты говоришь — «влюбленная женщина», — хорошенько обдумав твои слова, заметил я, — а что если не женщина, а мужчина влюблен безответно? Так ведь тоже может быть?
— Наверное, может, — ты не придала должного значения моим словам. — В любом случае это выглядит не настолько пошло.
— Сомневаюсь…
— Ты всегда сомневаешься, — обрубила ты и глянула туда же, куда я. — Конечно, эта девочка и все подобные ей — ужасные дуры. Но этот «супчик» куда хуже. Он как собака на сене: и с ней не будет, и от себя не отпускает — вдруг пригодится?
Я покачал головой, не зная, согласиться мне с тобой ради собственной безопасности или продолжить этот пространный и беспредметный спор. Честно сказать, я предполагал для нас более нежную беседу, но вместе с тем я находил отчасти трогательным твой пристальный взгляд к незнакомым людям. Быть может, как раз за ним скрывалось доброе сердце.
— Хорошо, — наконец, решил я с самым участливым видом и напустил на себя такую важность, чтобы ты ни минуты не сомневалась в моих словах. — Скажи как нужно правильно расставаться, Марта?
— А тебе зачем? — ты и тут нашла подвох, причем, судя по твоему лицу, наиподлейший.
— Для общего развития, — выкрутился я.
— Для общего?
— Для общего.
Ты усмехнулась, намекая на то, что одурачить тебя не так уж просто.
— Мой милый Джет, если тебе однажды предстоит с кем-нибудь, — тут ты сделала настолько выразительный акцент, что не осталось сомнений, кого именно ты имеешь ввиду, — придется расставаться, делай это одним рывком. Жестоко. Безжалостно. Никаких отступлений. Никаких путей назад. Никаких «может быть» и «а если вдруг». Уходя уходи. Забирай все — чувства, вещи, память. Неси на помойку и даже в мыслях не имей возвращаться. И тут неважно, любишь ты или нет. Любят тебя или проклинают. Нет ничего хуже новых бывших любовников. Разве что новые друзья из старых бывших любовников. И то, и то — издевательство, придуманное, чтобы иметь в жизни «запасной план». Эдакий «тревожный чемоданчик» на случай тотального невезения со знакомствами.
— Считаешь, люди не могут окончательно расстаться только потому, что не могут устроить отношений с действительно новыми людьми?
— Конечно.
Ты повернулась к парочке, которая за прошедшие полчаса стала нам чуть ли не родной — так откровенно и глубоко засела их трагедия в нашем споре.
Ты, Марта, взяла бокал вина, отпила и немного расслабилась, а потом сказала:
— Посмотри на нее. Он будет звонить ей раз в неделю, грустный и пьяный, и говорить всего одну фразу: «Я скучаю», а она будет тут же срываться и лететь к нему через весь город, тратить последние деньги на такси, чтобы раздвинуть перед ним ноги и пережить вместе всего одну ночь.
— А что если она будет счастлива этой ночью?
— А ты веришь в такое счастье? — тихонько рассмеялась ты, будто видела перед собой наивного мальчонку, чьи слова никак нельзя воспринимать всерьез.
— Я верю, что счастье у всех разное.
— Нет никакого счастья в унижении.
— Она не унижается, пока любит.
Ты долго и пристально смотрела мне в лицо. Твои глаза подрагивали нервно и увлажнялись все больше и больше, но ты как-то сдержала слезы. Должно быть, твои собственные воспоминания были причиной этих слез, и они же заставили тебя сдержаться.
После продолжительного и морально тяжелого молчания ты сказала:
— Ты просто не знаешь, что такое унижение. Так вот, не дай и мне никогда узнать с тобой, что это такое.
Я должен покаяться перед тобой, моя дорогая Марта, что не выполнил в точности твое наставление. Может, забыл, а может, просто не хотел помнить твои требования. Я не считал их серьезными условиями нашего союза. И потому в тот злополучный вечер, когда ты собрала мои вещи, я не ушел, а остался стоять как истукан и обтекать подробностями случившегося кошмара. Наверное, тогда для меня в мире еще существовали ужасы пострашнее боли надломленного доверия, но утром я все-таки ушел. Но уже по другой причине. А потом еще не раз звонил тебе и молчал в трубку.
Это был я, Марта. Я. Тот, кто не умеет любить свое прошлое, не умеет хранить тепло забытых объятий, но я, который не сумел уничтожить из себя мысли о тебе в одночасье. Я и тогда понимал, и теперь прекрасно вижу, что ты была далека от книжно-лирических описаний настоящей женщины, но это не помешало мне желать тебя и месяцы спустя, когда я перестал доставать тебя бесплодными звонками.
Кто я после этого? Слабак, трус или эгоистичное чудовище, которых ты порицала всеми силами?
Впрочем, я был знаком с историей расставания с твоим бывшим. Он выжал тебя насухо, а ты ругала себя за безволие. Да и его тоже ругала, но себя — больше, потому что любое недовольство всегда происходит от недовольства внутреннего. Когда мы ругаем кого-то, зачастую мы ругаем себя — за слабости или доверчивость, за большие и маленькие промахи. Вина других отражается в нас, а мы с удовольствием перенимаем ее как самый ценный подарок.
Но мне не хотелось винить себя за судьбу Пенни. За чудовищную боль, которую она испытывает, отстраняясь от меня. Потому, когда она немного оклемалась, я сопроводил ее к выходу. Я знал, что прошу ее не просто уйти за дверь, я прошу ее не возвращаться. И, нет, Марта, я не надеялся на то, что она полетит ко мне в те одинокие моменты, когда мне будет необходим хоть кто-то. А они обязательно наступят, эти моменты, как у любого живого человека. Наступят, и я буду вспоминать ее, тебя, даже Сашу, буду ломать ребра криком о помощи, но не стану ее звать. А она сама придет, позову или нет, как приходила всегда. И я не в праве буду лишить ее и себя этой радости.