33610.fb2 Торжество похорон - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 27

Торжество похорон - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 27

Он стал тем, кто может задержаться и кого к тому же не могут задержать, поскольку арестовывающий — он сам. И наконец, эта стальная игрушка была добычей, отнятой у врага, военным трофеем. Оставив руку, сжимающую наручники, в кармане штанов, он зашагал, очень тяжко ступая, чтобы помешать радости проступить на его физиономии. А сила, которую ему сообщили эти наручники, придавала ту уверенность, какая свойственна вооруженным или богатым людям и обычно проявляется в тяжелой походке. Шпана о таких говорит: «Этот тип в авторитете» или «Этот имеет вес».

За одним из поворотов коридора его приятель вынул свои наручники:

— Эх, ты только погляди, что за игрушечка. А представь, как они посверкивают ночью при луне!

Ритон вынул свои:

— Надо же! Все еще не верится.

И задумался, не слушая, как дружок продолжал:

— А для кого они? Как думаешь? Ну же, размечтался!

Ритон поглядел на них, примерил к своему запястью:

— Вот так однажды и мне могли бы навесить такие браслетики. Каждому свой черед. Наверное, они для какой-то важной пташки…

— Наверняка это будет какой-никакой жиденок.

На самом деле разыскивались два патриота, на время выбравшиеся из маки, чтобы получить в Париже новые инструкции, но об этом Ритон и его дружок узнают только на следующее утро, после ареста двух парней, одного двадцати трех, а другого двадцати четырех лет. Свирепой и вдохновенной ярости погони, какой Ритон ожидал от этого приключения, партизаны его лишили, и он отвел душу в ожесточенном удовлетворении от их поимки: взяли их очень буднично, в гостиничном номере, и тут наши мальцы, очень гордые тем, что пойманные оказались старше их, демонстрируя грубые ухватки, позаимствованные у подлинных полицейских, сковали наручниками четыре крепких запястья, загорелых, волосатых, играющих живой силой, свойственной тем, кто должен выживать в лесу; напитанные соками вечного апреля (что так бросалось в глаза в том бледноватом закутке, где их схватили), вобравшие в себя зеленеющую крепость и мощь леса, пленники с таким презрением глядели на эти железки, что трое охотников на живую дичь тотчас испытали известный стыд, каковой не замедлил вылиться в пинки и тычки. Капитан демонстративно вернул в кобуру свой ствол, чтобы с большей выразительностью противопоставить им собственную пренебрежительную человечность и победить их своей вызверившейся плотью, освободившейся от ненужной механической обузы. Он гневно взглянул на арестованных и холодно произнес:

— Ну что, подонки, думаю, вы уже не надеетесь сделать ноги? Я вас поджидал. Было известно, что вы явитесь. Вас выдали. Суки есть и среди ваших…

Старший только улыбнулся, но тот, что помоложе, осмелился напомнить:

— Господин офицер, напрасно вы оскорбляете нас и вообще патриотов. К тому же приговор выносить вовсе не вам: у вас ведь только полицейские функции…

Капитан заколебался. Какое-то мгновение и ополченцы, и патриоты видели тревогу, не столько написанную, сколько выгравированную на его лице: он торопливо искал, бесясь, что не может обнаружить, наскрести в памяти и в самом укромном уголке собственной глотки тот надлежащий тон голоса, который бы поразил всех неслыханной силой и агрессией, такой, какого никто ранее не слыхивал, голос, для которого понадобилась бы подпора всех мышц его тела, голос, взявший бы себе всю эту силу без остатка, чтобы превратиться в голый напор, изрыгнутый вместе с жилами и костями, нагруженный ненавистью в самом своем рыке, так, чтобы обоих этих наглецов сбило бы с ног. Где ненависть? Сходя с ума от бешенства, капитан вгрызался в самого себя. Он исследовал все свои полости, все закоулки тела, но голос не хотел опускаться достаточно низко. Капитан поднес руку к горлу. Его паника была очевидна, он вращал обезумевшими глазами. Отдавая тайные почести поэзии Слова, он, блуждая в потемках, чувствовал, что только голос может совладать с человеком, но, не ведая изысков речевых игрищ, искал только тон, способный разить, как гром с ясного неба. Секунд десять спустя, выжатый, как лимон, этими поисками в голосовых пещерах, с пересохшим ртом, он нежно пообещал:

— Вы у меня этими словами блевать будете.

Партизан грустно улыбнулся, а потом его лицо стало бесстрастным. Не будучи в силах вышвырнуть врагов вон и захлопнуть за ними дверь, он затворил свое лицо. Оба ополченца познали сходный стыд и схожую ярость, что тотчас объединило их глубокой дружбой. Только общая ненависть способна придать дружбе такую прочность. В этом состоит роль врагов. Они связывают нас друг с другом любовью. Вот так же и французы на несколько дней возлюбили друг друга в своей ненависти (действенной притом) к немцам. Оба мальца не попадали в поле зрения арестованных. И все же Ритон поднял свой револьвер, а у второго, более нервного, задрожали коленки. Сделай кто-нибудь из пленников хоть жест в сторону одного из ополченцев, и другой, став любовным дополнением к первому, готов был рискнуть жизнью ради друга. Капитан подал им знак, и Ритон, грубо ткнув револьвером в спину старшего, толкнул его и просипел:

— Ну же, идите!

Помимо воли он обратился к нему во втором лице множественного числа. Оба арестованных с руками в наручниках спустились по гостиничной лестнице и сели в машину. Ритона удивило, как они красивы. Партизаны обладали большим апломбом, чем их ровесники-ополченцы. Несомненно, они были сделаны из более благородного металла. А это под моим пером отнюдь не комплимент. Под благородством я разумею некое всеми признаваемое сочетание очень красивых линий. Особую физическую и моральную стать. Благородный металл — тот, что чаще проходит через огонь, — это сталь. Оставалось только пожалеть, что они оказались не на стороне немцев, которые все равно прекраснее именно потому, что имели самых прекрасных врагов. Мне бы ради какого-то садистического изыска хотелось, чтобы партизаны сражались во имя зла. Те, которых я видел, были красивыми и даже слишком храбрыми парнями. В сравнении с ними ни Ритон, ни его кореш ничего не теряли в своей злобной красоте, но они думали о других ополченцах, хилых очкариках, сутулых, грязных, жирных или тощих, как жерди, и их обуревала печаль, как меня в Санте, когда я наблюдал тамошних подонков, не наделенных ни красотой, ни хитринкой, в то время как я имел дерзость и силу воображать тюрьмы этакими благотворительными центрами, истово почитающими благородство и полными восхитительных парней, где при всем том самые прелестные мальчики принадлежали бы к категории «outlaw» — к изгоям, людям вне закона. Ополченцы подражали молодежи рейха, а партизаны имели над ними преимущество оригинальности, свежести. В то время, когда все опасались эрзацев, ложных подобий прекраснейшей неволи, блистательная молодежь, опьяненная свободой, жила в лесах. Этим удивительным открытием мы обязаны отчаянию. Сопротивление вздымалось из зарослей, словно нервно колотящийся хвост — из шерсти зверя. И вся Франция поднималась, как этот хвост. Сидящий в своем кресле или лежащий на диване буржуа, заслышав «Марсельезу», поднялся бы, но что бы он делал перед окном? Обнажил бы голову? Но он стоял с непокрытой головой. И вот, чтобы почтить Францию, широким жестом правой руки он убирал с носа — как вынимают оружие из кобуры — очки в костяной оправе с широкими толстыми дужками и держал их у груди до окончания гимна, исполнявшегося где-то на холмах, в опускающихся сумерках. «Марсельеза» выходила из лесов.

— Свою пушку-то ты с собой в рай не захватишь! — так молодой партизан ответил на пинок Ритона, оскорбленного столь явным превосходством.

— Ща как двину сапогом по крестцу, так спесь-то, дружок, маленько собью!

Арест произошел утром, и весь день у Ритона был изгажен стыдом; не то чтобы он об этом так уж помнил или, страшно подумать, старательно анализировал причины собственной грусти, но он чувствовал, что душа не на месте. И только вечером, встретившись с Эриком в поезде метро, он слегка успокоился. Хотя полицейское ополчение было ошеломляющим сборищем отбросов, почти всегда трусливых подонков, склонных к грабежу (их месячное жалованье в восемь тысяч франков могло лишь в шутку называться долей каждого в добыче), оно все же было еще и полицией, поскольку арестовывало и всегда действовало в рамках определенного социального порядка, никогда не было полностью свободным. Свою полицейскую функцию оно выполняло с избытком, именно это избыточное злоупотребление прославляло ополченцев в их собственных глазах. Опьяненные сознанием, что они, наконец, сами полиция, парни бесились, точно и впрямь пьяные. Прикрываясь личиной легальности и честности, ополчение сначала старалось как-то маскировать собственные грабежи и убийства, но ликование от возможности безнаказанно воровать породило цинизм. При всем том ополченцы сторонились шпаны, оставшейся чистенькой, анархичной до мозга костей. Все ополчение полагало, что готово предать тех, кому служит. Мы увидим, что оно в известном смысле оказалось на это неспособным.

В канализационных стоках организуется, хотя никто не обращает на это внимания, чудесная жизнь, которая просуществует не один день. Туда укрылись несколько тысяч немецких солдат, и вскоре в Париже появился странный невидимый город, роившийся в тени города освобожденного: его ад, его постыдный двойник, в точном смысле его дно. В этом городе возникли свои законы, правила, обычаи. Группы устраивались, готовясь к долгому выжиданию, в нишах каменной кладки. Они почти все время там спали, лежа на одеялах или шинелях. Солдаты грезили о том, что к ним придет помощь, и худели. Лица обросли бородами. Они были грязны, от них воняло стылым жиром, дерьмом и страданием, в котором они продолжали любить друг друга. Оставшиеся на свободе ополченцы, секретные сотрудники гестапо и прочие так или иначе сочувствующие немцам переправляли им харчи и одежду, позволявшую некоторым выползать на свет в лунные ночи. Каждая группа давала нескольким своим членам увольнительную на часок, который они проводили, затаившись в кустах Тюильри или Люксембургского сада, где французы оставляли им припасы и снедь. Мне бы хотелось особо отметить красоту побежденных немцев, беглецов. Их суровые глаза, застывшие морщины и бесконечную тоску в улыбке. У них больше не осталось надежд. Они никогда не победят, но еще готовы сражаться. У них не было ни домашнего очага, ни семьи, они воевали с крысами, с вонью, с голодом, и еще их хватало на то, чтобы заниматься в клоаке любовью. Закамуфлированные ополченцы помогали им и в этом. Каждый ополченец не отрекался от своего бывшего состояния только ради того, чтобы снова почувствовать себя членом братства, да и лучше обделывать свои делишки, и парни, работавшие в одиночку, свободные, отказывавшиеся связывать себя с кем-либо и с чем бы то ни было, служили им живым упреком. А кроме того, становились соперниками. С точки зрения ополченцев, глядящих теперь на все глазами полицейских ищеек, какими они сделались, каждый вольный вор, работавший в одиночку, — враг. Другой случай: если он когда-то хотел завербоваться, а его не взяли, теперь, в клоачном бункере, — какие нежности при нашей бедности?

Для расстрела тех двадцати восьми приговоренных выделили взвод. Тридцать пять человек. Я уже упоминал о радости Ритона, узнавшего, что на него тоже пал выбор. Он лежал на койке в казарме, когда его и еще двоих парней вызвал сержант:

— Вы направляетесь в расстрельный взвод.

Он слегка побледнел. Но тотчас догадался, что сейчас все глаза устремлены на него. Гордость заставила его набычиться, подтянуться. Все тело завибрировало от пят до упавшего на глаз кудрявого вихра. Скорее сухо, нежели твердо от ответил: «Слушаюсь, шеф!» — и застыл, глядя в одну точку.

— Очистите карабин от смазки. Капрал разбудит вас завтра в три.

Указание на точное время нагнало на него ужас, но он не подал виду и повторил:

— Слушаюсь, шеф!

Сержант вышел, чтобы предупредить других парней; еще два его соседа по комнате, тоже отобранные во взвод, подошли к Ритону. Они не были приятелями, но с этой минуты между ними возникло что-то вроде сообщничества. Одинаковая небрежность появилась в их жестах, но глаза всех троих горели. Один из них заметил:

— В три часа утра — вот невезуха! Пропало завтрашнее воскресенье.

Ритон только пожал плечами, как бы говоря: «Что делать, значит, судьба».

Только один среди всех, кто там был, прошептал было:

— Да, паскудное дельце…

Но его быстро перекрыли другие голоса:

— Что тут говорить, такая у нас работа.

— Да, это входит в наши обязанности.

— Нам за это платят.

Какой-то голос подбодрил нашу тройку:

— Дело — пустяк, ведь это всего лишь шпана.

— Да и потом, нам-то ведь на это класть-положить!

Тот, кто высказался последним, не осмелился продолжить: «И тем лучше», но все молчаливо сошлись на том, что эту повинность следует рассматривать как действие в чрезвычайных обстоятельствах, одно из тех, ради которых они и завербовались. Наступил кульминационный момент в их ополченческой карьере, момент завершающий, ибо он разом и безо всякого риска для жизни делал их убийцами, предателями, шпиками. Конечно, убивать буржуев было бы им куда милее, потому что убивать нужно, иначе не получишь необходимой закалки. С буржуями они бы познали наслаждение мстительное, но, быть может, несколько смешанное с отвращением перед лицом массовой и лично для них бесполезной бойни. При всем том они чувствовали потребность в чьей-то помощи. И пока вытирали ружейную смазку, в два счета смекнули, что крайняя черная жестокость способна пересилить все угрызения совести и самый отчаянный упадок духа.

Попутное соображение:

— Эти наши вояки небось засандалят им все в живот или в зад. — Смешки, последовавшие за этими словами, дали выход нарождающейся жестокости. Тычок в бок, подмигивание, еще смешок — и тем, кто был в комнате, стало понятно, что можно из всего этого извлечь.

Кто-то, хихикая, отозвался:

— А тебе, подонок, хотелось бы всадить им все промеж булочек, а?

— Я бы целился в сердяшку, — вставил другой, имея в виду сердце.

— А я бы промеж очков: от ребра пуля и отскочить может.

Все смеялись, соревнуясь, кто тут свирепее. Все хотели вываляться в убийстве, чтобы не только ступни, но и ляжки, и руки были в кровище. Разглядывая свой карабин с блестящими стальными деталями, Ритон произнес:

— Что говорить, ежели разъяримся, все тут пойдут до конца, — и, обернувшись к приятелям, улыбаясь, но с серьезными глазами, вопросил: — А что, нет? Эй, вы там, тертые волчины!