33685.fb2
— Я знаю.
— Нет, я серьёзно.
— Я знаю. Потому-то и живу ещё… и жива…
— Я серьёзно так думал. Думал, не дай Бог — и точка… И мне жить незачем… Но сначала, я решил, я им тоже что-нибудь натворю… Наберу булыжников полную корзину, приду к обкому и поразбиваю в нём все окна, потом подожгу.
— Обком?
— Да. Причём не тайно, не тихой тёмной ночью, а открыто, шумно, среди бела дня… Мне было всё равно… Страшно признаться, но были минуты, когда мне даже хотелось этого… Я ходил по улицам, как последний безумец… Ходил и думал только об одном… Только об одном. Как отомстить? На ком сорвать злобу?..
— Не говори так. Не надо. Ты не злой…
— Не злой?.. Ах Машуня-Машуня, ничего-то ты не знаешь…
— Ничего-то ты не понимаешь, — пародийно продолжила за отца мать, решив, очевидно, что его тяжёлой серьёзности на сегодня хватит.
И отец понял это и принял.
— Да, — виновато согласился он и с притворной галантностью добавил: — и да будет вам, сударыня, известно, что во мне больше злости, чем во всех злодеях мира вместе взятых.
— Ах, как страшно!
— Забодаю, забодаю, забодаю!..
— Па!..
Это подал голос Костя.
— Папа! — повторил он настойчивее и громче, вдавливаясь голыми лопатками в щербатую стенку дома.
Напротив, через дорогу, полыхал обком. Пламя широкими лентами рвалось во все стороны, вздымалось в небо, угрожающе шипело и трещало. В несколько мгновений всё это старинное здание со всеми его колоннами и портиками занялось сплошной оранжево-синей завесой огня. Из высоких, перекрытых огнём окон одна за другой выпрыгивали белые козы и, объятые страхом, мчались на Костю. Он всё глубже вдавливался в щербатую колючую стену дома на противоположной стороне улицы, пробуя пяткой узкий выступ камня, а вывернутой назад рукой пытаясь дотянуться до ближайшего подоконника.
Между тем козы окружили его уже плотным полукольцом и всем стадом всё ближе и ближе подступали. Передние то и дело вскакивали на дыбы, перебирая копытами воздух, грозясь, бычась, наставляя на него свои острые, наполовину срезанные рога, блея и лая по-собачьи.
Охваченный ужасом, Костя смотрел на пожарище, на белые спины коз, запрудивших всю улицу, и не видел ни одного человеческого лица. Людей не было. Бушующая завеса пламени и козы, и осатанелое блеяние, собачий лай, и его, Костин, застревающий в горле крик.
— Па-па! Па!..
Тяжёлая волосатая рука подхватила его и втянула в окно. Он очутился в большой пустой комнате. Очкастый полковник, тот самый очкарик в полковничьих погонах, который въелся в них взглядом тогда в трамвае, стоял перед ним, и из-под его подстриженной ёжиком шевелюры торчали два маленьких не то рога, не то клыка.
— Ты знаешь, кто поджег обком?
— Д-да…
— Отец?
— Па…
— Твой отец — враг народа.
— Па-а…
— Он диверсант и предатель.
— Па-ап!..
Полковник угрожающе приближался. Костя, отступая, зацепился за что-то, упал на задницу, подпёрся руками. Полковник наклонился, полез на него. Мятое старческое лицо со впалыми, до посинения выбритыми щеками, толстые стёкла очков, ёжик и два маленьких не то рога, не то клыка.
— Па-паааааа!..
— Проснись… проснись…
Костя открыл, наконец, глаза. Над ним склонился отец и тряс за плечи.
— Проснись! Что с тобой?..
— Я есть хочу, — сказал Костя, почти не раздумывая, вскочил на ноги и, минуя отца, шмыгнул к матери.
Было яркое, солнечное, воскресное утро.
Хрена вам, господа! Не было этого!
Круговая порука сиротства — была. Круговой поруки фискальства — не было.
Брат — на брата? Жена — на мужа? Сын — на отца?!
Чёрта с два!
Сосед на соседа — ещё куда ни шло, сослуживец на сослуживца — пожалуй. Тут шла борьба на выживание, за карьеру, за жилплощадь, тут вступали в силу обычные законы земного притяжения, законы брюха и страха, зависти и тщеславия. Не я его, так он меня. Своя рубашка ближе к телу. Тут было не до идей. Идейные доносчики жили, по преимуществу, на страницах газет, выполнявших свои ударные пятилетки по клепанию врагов народа.
Что касается семьи, то в ней, попросту говоря, делить было нечего. Если и была рубашка, то одна на всех. В особенности у нас, в нашем дворе, в нашем переулке.
Не власть, а грязь нас объединяла, засранные туалеты, помойные вёдра, мат, ссоры и драки, голод.
Павликов Морозовых среди нас не было.
Я сомневаюсь, были ли они вообще, по крайней мере в наше послевоенное времечко. Кто из нас может назвать ещё одно такое имя? Боюсь, что никто. Тогда стоит ли вообще говорить об этом как о массовом зле?
Загадка. Для меня загадка. Кому взбрело на ум взвинчивать цену на этот залежалый стёршийся пятак, столь полюбившийся и советчикам, и анти? Я лично не знал об этом Павлике чуть ли не до самого университета. То есть имя-то знал, конечно, — мало ли героических имён втыкалось в те годы в наши непутёвые головы? — но числил его в одном ряду с Матросовым и Кошевым, думал — такой же герой, как и они все. И всё.
И всё, и всё, и всё
И то, что наша жизнь делилась на дом и школу, на мат и лозунг, на дяди Митино подземелье и пионерский сбор, — отнюдь не означает, что мы жили двойной жизнью. Мы так жили. Мы не носили в себе парадный подъезд, когда дрались или раскуривали бычки в подворотне. Не носили… не носили… не носи…
— И увидел Господь, что велико зло человека на земле и что вся склонность мыслей, сердца его — только зло во всякое время. И пожалел Господь, что создал человека…