33685.fb2
— И ни капельки стыда?
— Перед кем?
Стыдно. Господи, как стыдно!.. Грязно!.. Вверх-вниз… И вдруг — неожиданная резь на кончике плоти, будто писать хочется. Но нет, это совсем другое, это то, что пацаны называют «спустить». Так надо. Так надо. Освободи нерв, освободи! Ну!.. Ну!.. И в то же мгновение — как оплеуха, как плевок в рожу, как обвал — Бузин вскрик:
— Что же ты делаешь? Ты же всю меня обоссал! Молокосос! Сопляк! Мальчишка!
Только бы дети не проснулись, только бы никто не услышал! А что, если Малый под дверью? Что, если Малый…
Конечно, Малый был под дверью. И не один, а с Толябой, и с ними ещё несколько человек. Я понял это сразу, как только оказался на кухне, куда Бузя меня тут же вытолкнула, выбросив вслед за мной мою одежду. Я торопливо одевался и слышал за дверью возню и шушуканье. А когда вышел в сенцы и заглянул в щель деревянного простенка, увидел, как Малый пинком в зад столкнул Толябу с лестницы, а не то Яковенке, не то Вальку отвесил подзатыльник, требуя, очевидно, убраться. Судя по топоту ног по лестнице и приглушённой перебранке, там было достаточно много народу. Я понял, что они не разойдутся, пока не увидят меня. И ещё я понял, что теперь никогда не смогу с ними встретиться.
Стыд и страх, и трусость, и отвращение к себе смешались в нечто неотчётливое, тяжёлое, давящее. И лишь одно желание было очень ясным и чётким — исчезнуть. Очутиться каким-то образом на море и уплыть.
Голова работала лихорадочно быстро, но тупо. Ощущение тупика было невыносимым. Я уже готов был вернуться в комнату и через окно — не знаю как — высоко же, чёрт возьми, — спуститься на рыночную площадь. Я даже представил себе, как оттолкну Бузю, если попытается помешать. Но в этот момент пришла мысль о чердаке. Я вспомнил, что тут же в сенцах в потолке прорезана дверь на чердак.
Но как отбросить крышку двери?
Нужна была какая-то жердь, палка — что-нибудь, хотя бы в метр или меньше, в полметра. Долго раздумывать было некогда, и, заметив топор, я решил попробовать.
На мешки я взобрался сравнительно легко. Длина топора была недостаточной, но, встав на цыпочки, до крышки я кое-как дотянулся. Стал толкать крышку, она поддалась, но острый край лезвия входил в мякоть дерева, и оттолкнуть крышку так, чтобы она раскрылась, я не мог.
Прошло какое-то время — казалось, вечность! — пока мне удалось её отбросить, но, опять же, не полностью, а наполовину. Возвращаясь в своё положение, она всем весом упала на топор, и на этот раз остриё вошло так глубоко, что мне пришлось сделать усилие, чтобы его вырвать.
Счастливое решение развернуть топор приходит сразу, но для этого уже, кажется, нет времени. И всё же это единственный выход. Железяку вмять в руку, а рукояткой толкать.
Сделать это, оказывается не просто. Одна рука у меня занята. Чтобы не свалиться, я уцепился ею за встроенный в верхнюю часть простенка выступ. Так что разворачивать приходится в одной руке.
Расслабляю кулак — даю возможность топорищу свободно соскользнуть. И вот тут-то я не рассчитал. При соскальзывании край лезвия врезался мне в запястье.
Кровь я заметил, лишь когда откинув, наконец, эту чёртову крышку и уцепившись за края люка, стал подтягиваться. Оказавшись на чердаке, я прикрыл за собой люк и некоторое время лежал не шевелясь.
Что теперь? Что теперь? Что теперь? — стучало в висках, давило, звенело так, что казалось, будто вся чердачная пыль и темень, и духота наполнены этим нестерпимым паническим звоном.
Что теперь?
Каролина-Бугаз… В Каролина-Бугазе у маминого родственника был клочок земли с каким-то фанерным строением, точнее, покосившимся, наспех сколоченным сараем, размером чуть больше, чем собачья будка. Чистый рай! Почти что дача!
На четвереньках я дополз до середины чердака, где можно было встать во весь рост, и, встав, в дальнем конце его увидел звёзды. То был ход на пожарную лестницу, сползающую по стене нашего дома со стороны Александровского сквера. Прежде чем спуститься по ней, я снял рубашку, снял майку, перевязал майкой рану и снова надел рубашку.
Всё что случилось в моё отсутствие, я знаю со слов Жени, так как до Каролина-Бугаза я не добрался, а набрёл по дороге на Павлика, её ухажёра, обитавшего тогда на Десятой станции Большого фонтана.
Женя — вдова, солдатка, тихая деревенская баба. Она жила во флигеле со стороны Чкалова, в маленькой комнате с тусклым оконцем, выходящим на застеклённую веранду, и поэтому всегда тёмной, заставленной к тому же всяким хламом. После дяди Мити и Бузи, это было третье место, где я часто проводил вечера. Я давал уроки её ухажёру Павлику, и даже не ухажёру, а очередному, так сказать, мужу. Он учился в вечерней школе, и я помогал ему по арифметике. Женя платила мне по трёшке, кажется, — уже не помню — за урок.
Всякий раз, когда я думаю о случившемся с Бузей и отцом в сослагательном наклонении, я кляну свой ранний эротизм, первые толчки которого я обнаружил в себе именно здесь, в Жениной комнате, во время занятий с Павликом, этим красавцем-увальнем, которого она, Женя, приютила по бабьей доброте своей, и, как я после понял, по бабьей нужде своей, одинокости и незащищённости. Приютила и приняла его на полное иждивение, как будто калеку. А он, калека, как раз наоборот, то, что называется «кровь с молоком», здоровый, холёный, жил себе у неё на всём готовом и в ус не дул.
Был он у неё недавно. Где-то с год. До этого были другие. Были и уходили. Долго не задерживались. Она их из деревни привозила, когда ездила туда навещать сына, который от довоенного, настоящего мужа ещё остался. Привезёт, приютит, выходит, пропиской городской обеспечит, паспортом, а он поживёт малость, возьмёт своё — и поминай как звали. Она работала швеей на военной фабрике, знала много военных и партийных чинов, так что могла доставать паспорта своим сельским согражданам без особого, видимо, труда. Они ведь тогда на положении крепостных жили, из колхоза — никуда.
Не помню, как там случилось, но однажды зашёл к Павлику, когда они с Женей уже в постели лежали. Стоя на пороге ещё, я смутился, естественно, и повернулся было назад, но Павлик, вскочив с кровати, подбежал ко мне, усадил за стол как ни в чём не бывало, а сам снова юркнул в постель. Я остался сидеть.
Он мне задачки, как обычно, подкинул. Пока решал, пока он нёс разную дребедень о своих «видах на будущее», Женя задремала. Она дремала у него на груди, а я украдкой поглядывал на её оголённые плечи, на белые полотняные кальсоны Павлика с чуть оттопыренной ширинкой. Поглядывал с какой-то тревожной трусливостью, так как моё лицо было освещено, а они — в полумраке, в тени абажура, висящего прямо надо мной.
Так и остались в памяти: большой оранжевый абажур, тесная, жарко натопленная ночная комната, белые кальсоны, плечи, ключицы, коричневое дыхание спёртого воздуха, сковывающая оторопь блуда, наглости, распаха, затаённая сладость стыда.
— Жень, а Жень, покажи-кась Костику, как ты нас любишь! — Павлик взял Женину руку, уткнул себе в пах. — Ну, давай, давай, не стесняйся, покажи хлопцу, как ты нас любишь! — лоснящиеся, туго натянутые в улыбке щеки, два ряда ровно пригнанных, ярко белых зубов.
Рука у Жени узкая, короткопалая и грубая, со вздутой прожилкой. Она едва обхватывает коренастый столбик павликовой плоти и с привычной ленивой бесстыдностью ползёт по нему то вверх, то вниз.
Жарко, тесно, я не знаю, куда бы мне провалиться. Замирание.
Все механизмы мира так или иначе моделируют Богом созданный принцип сцепления живых разнополых существ: болт и гайка, поршень и цилиндр, метчик и плашка, ось и втулка, вал и колесо…
Кому не лень — продолжит.
Костя спустился по пожарной лестнице в Александровский садик, пробежал Чкалова, Пушкинскую и через несколько минут был уже на вокзале…
Ну что Вы, Павел Никанорович, заладили? Вера да вера!
Советская власть тоже, простите, держится на жупелах веры и мифа со всеми вытекающими отсюда последствиями, с выходами к религиозному экстазу, гонению на инакомыслящих, претензией на знание какой-то одной правды, абсолютное владение истиной и так далее. И как раз этой неудержимой её религиозностью, а не атеизмом, как Вам приятно думать, обусловлены и наше безбожие, и наше недоверие к церкви в целом.
Потому-то с таким ревностным ожесточением и обрушиваются служители коммунистического культа на церковь, что притязают на те же в структурном отношении ценности: безусловное следование догмату, запрет на сомнение, соборность (если не употреблять слова «стадность»).
Проще говоря, это сшибка двух церквей, священная война за обладание некоторым верховным существом, панацеей от всех бед. И надо ли удивляться её жестокости? Известны ли вам войны более жестокие, чем священные?
Наш русский ум, воспитанный на «Карамазовых», с каким-то, я бы сказал, захлёбом утверждает, что атеизм, отбросив страх перед Богом, высвободил в человеке зверя.
Мура на киселе.
Не говоря уже о том, что нравственность, покоящаяся на страхе, особого восторга во мне не вызывает, я бы хотел обратить Ваше внимание на очевидную партийность этого утверждения.
Ах, да чего красиво: утрата Бога творит в нас зверя! Да будет Вам, Павел Никанорович. Точка зрения — и ничего больше! И как всякая другая точка зрения, имеет своё место и свою цену на мировом рынке идей. И так же подвержена рыночной конъюнктуре и спросу.
Если же отбросить всю эту торгашескую чехарду, то как же ещё, как не с Богом на устах, творились и творятся в мире самые звериные подвиги? А? И что же ещё, как не религиозное сознание, одержимое идеей спасения так называемого Падшего от якобы вселившегося в него Зверя, освещает эти подвиги высшей моралью? Вы знаете? Я — не знаю.
О, конечно, религия — не «ножичком полосну», но полосну «во имя». Во имя святого дела. Во имя справедливости. Во имя человека. Во имя, во имя, во имя… Без конца «во имя».
Во имя любви! Убить во имя любви! Во имя твоего же собственного блага! Во имя спасения души! — Гениально, не так ли?
Подлинный атеист не станет убивать верующего, исходя из высших побуждений, а верующий именно высшими побуждениями и обуян. Не тут ли проглядывает единый всемирный лик святой веры? Причём веры совершенно безразлично во что. В коммунизм, в великую арийскую расу, в Магомета, Христа, — в кого угодно. Главное, чтоб вера-то была святой, а уж за ценой мы не постоим. И враги найдутся, и подвигам не будет числа.
Костя спустился по пожарной лестнице в Александровский садик и побежал на вокзал. Поезд на Каролина-Бугаз будет только утром. Денег на билет не было. Майка на руке пропиталась кровью.
Он вышел с вокзала и машинально побрёл через Куликовое поле к трамвайным путям, ведущим на Большой фонтан.
Трамвай мой — поле…
На буфере узкоколеечного пульмана он доехал до десятой станции, вернее, чуть дальше десятой, до того поворота между десятой и одиннадцатой, где рельсы наиболее близко подходят к морю. Соскочил на ходу и, сопротивляясь инерции бега, по крутому откосу спустился к воде. Он успел хорошенько продрогнуть, стоя на буфере мчащегося сквозь ночь трамвая, и поэтому здесь, у воды, ему показалось поначалу теплее. Первое, что надо сделать, это промыть рану солёной водой.