33716.fb2 Третий Рим - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Третий Рим - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

В хитрых глазах Снеткова мелькнуло странное выражение:

- Не сердись,- вдруг быстро зашепелявил он, точно испугавшись чего-то.- Я пошутил, не сердись... Что ты... камер-юнкером... так я читал списки. Вольф тоже представлен - удивительная пролаза этот Вольф. Кстати, ты будешь поражен: его сестра...

"Он ничего не знает... какая была бы гаффа - князь бы мне не простил" - прочел бы Юрьев, если бы он умел читать мысли, то, что беспокойно проносилось в голове Снеткова, пока он, меняя разговор, болтал что-то наспех сочиненное о сестре Вольфа. Но мыслей Юрьев читать не умел. Он только почувствовал разочарование: глупая устрица оказалась еще глупее, чем он предполагал. Ничего она не знала, ничего рассказать не могла...

Разочарование ждало Юрьева и в парадных комнатах, когда он туда вернулся: Вельского по-прежнему нигде не было.

ХVIII

Присутствие на вечере какого-то Фрея, голландского поданного, никого из посетителей пят-ниц не могло удивить. Иностранцы (разные мистики, пацифисты, проповедники слияния церквей и т. п.) бывали здесь часто. Фрея же вообще мало кто заметил. Приехал он поздно, когда собралось уже много народу, скромно посидел около хозяйки, скромно выпил чаю, скромно побродил по комнатам. Даже вынув сигару, он повертел ее в пальцах и, спрятав, закурил папиросу: сигар кругом никто не курил, сигара все-таки привлекала к себе внимание...

Вельский предупредил Фрея, что придется подождать, и Фрей ждал. С тех пор, как он сделался Фреем и голландским подданным, ожиданье стало для него чем-то вроде профессии. Ждать прихо-дилось всюду: в Стокгольме, на границе, в номере Северной гостиницы, здесь у Палицыной. Здесь ждать было даже не особенно скучно.

Побродив по комнатам, выпив чаю, выкурив папиросу, он так же скромно, не привлекая к себе ничьего внимания, сидел теперь в стороне, со спокойным любопытством заезжего туриста наблю-дая за кружком, от которого недавно со скукой и недоумением отошел Юрьев. Несколько дам и пожилых господ сановного вида слушали немолодого коренастого человека, который что-то им говорил, подпевая и временами даже приплясывая. То, что он говорил, очевидно, очень нравилось окружающим, судя по их внимательному виду, одобрительным кивкам и словам "сhаrmаnt" и "dеliciеuх", которые слышались, когда он на время читать и приплясывать переставал. Судя по внешности, человек, которого так внимательно слушали эти важные дамы и господа, был простым русским мужиком.

И поддевка, и косоворотка, и гребешок у пояса - все это было хорошо, еще с детства знакомо Фрею по таблицам в этнографических атласах, изображавших "великоросса". Сходство с картин-кой из атласа усиливалось тем, что мужик этот - Фрей ясно видел - был подрумянен и напуд-рен, глаза его были подведены, волосы напомажены. "Значит есть такие именно мужики, как в атласах,- думал Фрей с некоторым удивлением: другие русские мужики, которых ему приходи-лось встречать, выглядели совсем иначе. - Или это артист, оттого он и нарумянен?.."

-...Скоро, скоро, детушки, забьют фонтаны огненные, застрекочут птицы райские, вскроется купель слезная и правда Божья обнаружится,- читал нараспев мужик или артист, и Фрей, вслу-шиваясь в непонятную варварскую музыку витиеватой скороговорки, думал о том, какие странные глаза у чтеца. Они были маленькие, серые, почти бесцветные - выраженье их было одновременно хитрое и наивное и равнодушное. Человек с такими глазами, конечно, мог быть негодяем, но мог быть и подвижником, святым. Кто он на самом деле, нельзя было догадаться, и впечатление было такое (это и было удивительно), что и сам он об этом не догадывался.

"...Русское, лживое, иррациональное..." - вдруг вспомнился Фрею предостерегающий, тоскли-вый шепот Адама Адамовича и ему почудилось, что не у одного нарумяненного мужика такой взгляд. Вот седоватый господин вынул портсигар и закурил. Вот немолодая, еще красивая дама в черном платье и жемчугах подняла лорнетку. Кто-то кашлянул; кто-то, наклонившись к соседу, что-то шепнул и сосед в ответ улыбнулся. Все в этих людях было совершенно таким, как бывает всюду: в Берлине, в Лондоне, где угодно. Все в них, в их платье, манерах, улыбках, выраженья лиц было изящно-обыкновенно, европейски-нейтрально. И в то же время... Из-под седоватых бровей сановника, из-за стекол лорнета, который грациозно подняла дама, плыло (Фрею вдруг почуди-лось) то же самое, томительное, беспокойно-равнодушное, наивно-хитрое, русское, то самое, что светилось в глазах паясничающего, нарумяненного мужика, то самое, о чем со злобою и отвраще-нием говорил Штейер...

Фрей вздрогнул.

- Слушаете? - улыбаясь спрашивал Вельский, наклоняясь над ним. - Это наш известный поэт, большой талант, притом, как видите, самородок - un vrai рауsаn.6 А я пришел показать вам здешние медали, ведь вы нумизмат?

В рабочем кабинете Марьи Львовны, где полчаса назад Вельский спал, было уже все готово. Горел камин, удобные кресла были подвинуты к огню, столик с вином, фруктами и сластями (очень много сластей и вино, тоже все сладкое и крепкое: мадера, малага, крымский айданиль) был тут же под рукой. Под рукой была и развернутая карта Европы. Перед образом, в углу, ярко светилась малиновая "архиерейская" лампадка - ее только что нарочно зажгли.

Когда князь с Фреем вошли - Марья Львовна молча кивнула им, не отходя от окна. Вельский потушил верхний свет и, усадив Фрея, тихо и наставительно что-то ему говорил. Марья Львовна, стоя у окна, всматривалась в черную точку в конце мутно освещенной улицы. Улица была совсем пуста, черная точка медленно приближалась. Она была еще очень далеко - ни извозчика, ни седока еще нельзя было рассмотреть, но Марья Львовна уже наверное знала, что это тот самый извозчик, тот самый седок... Она всматривалась и ждала. Вот, наконец, в свете фонаря мелькнула лысая морда лошади, вот сани, миновав главный подъезд, завернули к садовой калитке. Марья Львовна смотрела, немного скосив глаза, как из саней, не торопясь, выходил человек в шубе и боярской шапке, как навстречу ему бежал поджидавший его лакей, как лакей поспешно открывал калитку и низко, несколько раз поклонился. Марья Львовна смотрела на лакея, на лошадь, на боярскую шапку приехавшего, с необыкновенной ясностью понимая, что все они значут. И как это раньше не пришло ей в голову, раз все было так необыкновенно, так потрясающе ясно!

И лакей, и шапка, и лысая морда лошади значили одно - гибель России. И она, Палицына, должна в этой гибели участвовать из слепой, огромной и вполне безнадежной любви к человеку, тихий и отрывистый голос которого слышится сейчас за спиной...

- Приехал,- почти крикнула Марья Львовна и торопливо вышла.

Вельский, замолчав, встал. Лицо его сделалось каким-то торжественным. Встал и Фрей. Дверь отворилась. Придерживая ее, Марья Львовна почтительно пропустила перед собой приехавшего.

Фрей глядел с удивлением. В комнату входил мужик из атласа, в поддевке и сапогах, совсем как тот, которого он только что слушал. Этот был выше ростом; рубашка на нем была ярко-голубая....

Мужик вошел не спеша. Не здороваясь, он долго, истово крестился на образ, потом, охнув, медленно, словно нехотя, обернулся. Медленно, словно нехотя, по бородатому лицу расплылась улыбочка - грешная и детская. И Фрей с отвращением и холодком в сердце опять подумал: Россия!

ОТРЫВКИ ИЗ ВТОРОЙ ЧАСТИ РОМАНА

I

Вельский проснулся ровно в девять, как всегда. Как всегда, камердинер принес чай. Душистая вода так же дымилась в ванне, и на низком столике по-прежнему стояли розы. Вельский отдернул занавеску над ванной на уровне своей головы: за окном было обыкновенное небо, обыкновенная Фонтанка, обыкновенное петербургское утро. Но все это было только тенью. Тенью знакомых вещей, тенью когда-то сложившихся привычек, тенью прежней жизни. Просыпаясь, Вельский прежде всего вспомнил (равнодушно - за несколько недель он уже привык к этому) - что все, или почти все, в его жизни зачеркнуто, кончено и никогда не повторится.

От этого сознания все окружающее теперь казалось ему удивительным, удивительным именно в своей обыкновенности. Все было как всегда. Лакей, услышав звонок, нес чай, и звонок звонил оттого, конечно, что пуговка, нажатая пальцем (тем же, что всегда, холеным, слегка подагрическим, с розоватым подпиленным ногтем, указательным пальцем правой руки светлей-шего князя Ипполита Степановича Вельского), - кнопка эта что-то там замыкала, соединяла, и по проволоке бежала искра... Но все - и палец, и чай, и звонок, как во сне, были лишены реальной основы - звонок звонил, и лакей нес чай, но совершенно так же от прикосновения к звонку могла заиграть музыка или произойти взрыв, или вместо осторожно ступающего, старого, глупого, преданного камердинера мог въехать в комнату паровоз или вбежать та самая черная гончая, которая, удрав с привязи, унесла со стола приготовленное к завтраку масло вместе с масленкой.

Это, то есть случай с маслом, был давно, очень давно - лет сорок тому назад, в Тверской губернии, летом.

В сущности, из всего окружающего это ощущение нереальности было достовернее всего - достовернее, во всяком случае, чем чай, палец или Фонтанка, там, за окном. В сущности, недосто-верно было все и всегда. Только раньше он не понимал этого, а теперь, вот, понял. Вот и все. Да, так было всегда: и сорок лет назад, и день, и год. Стеклянная масленка блестела в траве, начисто вылизанная жадным собачьим языком, Фрей приехал из Германии, Распутина убили, светлейший князь Вельский, свесив кривоватые ноги, держал простыню и думал о том, что все недостоверно, даже эти ноги, его ноги, голые, покрытые жидкой шерстью и капельками душистой воды, и все это вместе взятое было только видимостью, чепухой, тонкой пленкой, сквозь которую все явственней с каждым днем просвечивала бездушная, холодная пустота.

Пустота эта была нестрашной - напротив, она, скорее, успокаивала. Сознание, что все неважно и все одинаково не имеет цены - смягчало остроту других мыслей, например, мысли о том, что Адам Адамович ушел из дому неизвестно зачем и куда, ушел и больше не возвращался.

То, что Адам Адамович исчез, было чрезвычайно странно, обстановка его ухода была еще странней. Из опроса слуг выяснилось, что он очень долго, должно быть до утра, сидел наверху, в кабинете, - свет там все время горел. В камине осталась груда пепла - Адам Адамыч жег какие-то бумаги. Какие, впрочем, Вельскому было совершенно ясно: тайник, где хранилось всё, касаю-щееся переговоров с Фреем, был пуст. Что же - сжечь было самое правильное, бумаги эти не годились больше ни на что, разве только, чтобы послать светлейшего князя Вельского в крепость, попадись он в руки кому надо. Да, конечно, так и следовало - сжечь. Но как решился на это Адам Адамович сам, по собственной воле - было непостижимо. И почему решился? Почему, уничто-жив бумаги, он на другой день, с такой поспешностью, никого не предупредив, убежал из дому? Дворник из соседнего дома видел Адама Адамовича бежавшим в сторону Инженерного Замка. Шапка у него была на боку, весь вид растерзанный и необыкновенный. Очень удивленный, он пошел узнать, что такое случилось в особняке князя - налет? пожар? Но не было ни налета, ни пожара, все было спокойно, даже по телефону никто не звонил. И вышел Адам Адамович, должно быть, черным ходом - никто не видел, как он выходил.

Как всегда, Вельский, растираясь неторопливо мохнатой простыней, намыливая щеки или поливая голову золотистым, сильно пахнущим ромом лосьеном - обдумывал, взвешивал и припоминал разное, касающееся войны, политики, происшедших и происходящих в России событий: бунта или революции? (Вельский до сих пор затруднялся в выборе одного из этих определений. Переворот сделала Дума; во главе стояли цензовые либералы, профессора, общест-венные деятели, люди с крупными, известными даже в Европе именами; о революционной законности повторялось повсюду и на все лады, - все это было так; с другой стороны, от всего вместе взятого неуловимо попахивало Пугачевым), но, думая о положении на фронте или с усмешкой перебирая в памяти странные и противоречащие одно другому распоряжения нового демократического министра, он делал это почти механически, скорее, следуя старой привычке обдумывать вот так, в одиночестве, со свежей головой, все, о чем не будет времени подумать в течение занятого дня, - чем потому, что война, Дума или революция действительно его интере-совали. Да, на фронте положение было грозное. Да, скорее, все-таки бунт... И нам ли толковать о престиже в такой обстановке, с такими людьми!.. Все это, одно за другим, проносилось в голове князя Вельского, пока он расчесывал пробор или тщательно, как всегда, повязывал галстук - и все это было одинаково неинтересно. Одинаково холодная пустота, одинаковая скучная недостоверность просачивала и сквозь это.

Зато к этим утренним мыслям теперь начало примешиваться что-то новое, и на это новое окружающее безразличие и пустота не распространялись. Сегодня князь Вельский с особенной ясностью чувствовал присутствие этого нового "чего-то". Ощущение было по-прежнему безотчетным, по-прежнему нельзя было даже приблизительно сказать, в чем оно заключается, только одно было ясно - оно есть, оно существует, оно растет и именно в нем, смутном, новом, никак не определимом, заключается самое важное в жизни, самая суть ее.

Самое важное в жизни, самая суть ее (сегодня он с особенной остротой чувствовал это) было где-то тут, совсем близко, рядом. Надо было сделать только одно последнее усилие, может быть совсем легкое, пустяшное, - чтобы поймать его. Оно было тут. Вельский закрыл глаза и чувство-вал - как тепло или свет - его присутствие. Он ходил по комнатам, считая свои шаги, и ему казалось, что, досчитав до какого-то числа, он вдруг поймет все. Он всматривался в рисунок ковра, и где-то там, среди бесчисленных завитушек, ему мерещился сияющий волосок, тонкая шелковин-ка, запутанная в тысяче других, которая все объяснит, стоит только ее найти. И ночью ему снилось, что он смотрит на часы или открывает стол и вдруг сразу понимает все.

Это началось недавно - Вельский знал, когда это началось. Сельтерская вода неожиданно, с размаху, плеснула ему в лицо колючим холодком, и Вельский закрыл глаза от неожиданности и позора. Вода еще стекала по его лицу за рубашку и на костюм, пузырьки газа, покалывая кожу и чуть уловимо потрескивая, еще лопались на его лице и шее, - когда он снова открыл их. Все было по-прежнему. Красные кресла отдельного кабинета стояли на своих местах, люстра под потолком сияла, из-за стены слышалась все та же глухая развеселая музыка. И рука, плеснувшая ему в лицо водой, еще держала пустой, нестерпимо сияющий стакан. Стакан, кисть руки и рукав пиджака, до локтя, выделялись поразительно ясно - остальное было как в тумане. - "Прощайте, князь", -сказал из тумана голос Юрьева, обыкновенный, нисколько не взволнованный голос. - "Прощай-те!" - повторил за ним Вельский.

Да, "это" началось именно тогда. Было очень холодно, сани со свистом летели по пустым улицам, и Вельскому казалось, что это не мороз щиплет ему лицо, а проклятые пузырьки сельтер-ской все еще лопаются и трещат. Он вынимал платок и вытирал старательно лоб, щеки, шею и за воротником. Сани мчались по льду через Неву - Вельский велел кучеру ехать, куда знает берега казались черными и высокими, небо было все в звездах. Куранты с крепости жалобно заиграли вслед - сани выехали на Каменноостровский. Вельский опять вытер лицо, но ничего стереть было нельзя... Сани летели уже через какой-то новый мост, совсем черный, в сугробах. - "Вот тут, Ваша Светлость, как раз нашли Григория Ефимовича",- сказал кучер и снял шапку.

......................................................................

Вечер был тихий и теплый, прохожих было немного. С первых же дней переворота центр Невского переместился. Чем ближе к Литейному, тем было оживленнее, уже у городской Думы толпа заметно редела, здесь же, на еще недавно людном перекрестке, было совсем пустынно.

"У Снеткова, должно быть, уже все в сборе - одиннадцатый час. Может быть, все-таки не ходить,- пронеслась (который раз за сегодняшний день) в голове Вельского все та же беспокой-ная мысль.- Может быть, все-таки?.." Он замедлил шаги и остановился в нерешительности у витрины издательства Главного штаба. Витрина была не освещена, только на край ее падал свет с улицы, и была видна выставленная там учебная картинка. - "Топор большой, возимый", - прочел Вельский надпись. - "Топор малый, носимый". Тут же были изображены и самые топоры: возимый везла лошадь с такими глазами, как у черкешенок на иллюстрациях к Лермонтову; носимый, как ему и полагалось, нес молодцеватый сапер.

"Возимый, носимый... - чепуха какая, канцелярщина,- подумал Вельский.Может быть, все-таки не идти к Снеткову?.. То-пор", - перечел он по складам, рассеянно-внимательно, как бы пробуя на вес каждую букву. Вдруг, на секунду, эти "т", "о", "п" и "р", предназначенные от века вызывать своим сочетанием привычное представление о топоре, точно переключившись куда-то, дрогнули каким-то подспудным, глухим и угрожающим смыслом. Справа налево из тех же букв неожиданно составилось "ропот", и Вольскому вдруг почудились фигуры каких-то бородатых людей, блеск железа и гул голосов. - "Идут мужики и несут топоры... - вспомнил он. - Кто это там пророчествовал? - вот, сбывается...".

"Да, не ходить было бы благоразумнее... И чего я, в сущности, там не видел? Неудобно, Снетков ждет, да и развлечение все-таки. Посмотрим - так ли он действительно хорош - Снетков без ума, ну да ему одной формы достаточно. И в самом деле, какая удивительная форма - всякий в ней красив. Марья Львовна, и та была бы ничего". Вельский улыбнулся, представив себе Палицыну в матросской куртке и бескозырке с ленточками.

Он свернул на площадь. Автомобиль с красным флажком, обогнав его, на сумасшедшем ходу промчался на Миллионную, хрипло протрубив какой-то метнувшейся в его огнях фигуре. Черная громада дворца, почти нигде не освещенная, казалась торжественной и выше, чем днем. "В пыш-ности русского двора есть что-то бутафорское", - вспомнил Вельский слова одного иностранца, знавшего толк и в пышности, и в дворах. - "Что ж, пожалуй, потому так и поползло, все, сразу... Бутафорская мощь, бутафорская власть... Государь подписал отречение, точно ресторанный счет, и просится в Крым - разводить розы. Несчастный государь!.. - Вельский вздохнул. - Да, бута-фория. Этот матрос, который будет у Снеткова, мне важней и интересней, чем судьба России, - вдруг подумал он. - Ведь так? Важнее России матрос?"

Мысль об этом мелькнула отчетливо, мгновенно и неожиданно, и Вельскому показалось, что яркий мертвый свет мгновенно и неожиданно осветил все кругом. Ему стало отвратительно и страшно.

Свет, как магний, вспыхнул и погас, и все так же мгновенно смешалось. Сердце быстро и тревожно стучало, голова кружилась, и уже ничего нельзя было понять: слева направо читалось "топор", справа налево читалось "ропот", слева направо была Россия, справа налево был матрос. Леденящий страх смерти покрывал все.

Потом, как на экране, проступило бледное желанное лицо с серыми, немного наглыми глаза-ми, и все: матрос, Россия, государь, разводящий розы - побледнело, отошло на задний план, растворилось в чувстве полной безнадежности, прохладной, похожей на лунный свет, скорее приятной. Бледное желанное лицо с серыми глазами глядело на Вельского, улыбалось ему и, как фон у портрета - прохладный лунный фон - вырисовывалась за ним тщетность всего: жизни и желаний, разочарований и надежд. И тут же, совсем близко, физически ощутимо, веяло главное, самое важное в жизни, самая суть ее... Вельский стоял на мосту, глядя на черную воду - сейчас он все поймет, все поймет! Собственно, он уже понял, только ему страшно признаться в этом, сладко и страшно, как перед тем, как броситься в воду с высоты - вот в такую воду, с такой высоты. Может быть, в самом деле, броситься сейчас, зажмурившись, в эту черную воду - может быть, это и есть то последнее движение, которое надо сделать?

"Если действительно я..." - начало складываться в уме что-то такое, чего Вельский, сделав над собой усилие, не додумал. - "Тра ла ла ла, забарабанил он пальцами по перилам моста, повторяя вслух первое попавшееся, чтобы прогнать, не дать сложиться какому-то невероятному, немыслимому слову. - Тра ла ла ла,- барабанил он,- Ла донна мобиле. Тигр и Евфрат. Тигр и Евфрат. Среди зеленых волн, лобзающих Тавриду, на утренней заре я видел Нереиду"...

Нереида улыбнулась ему и плеснула чешуйчатым хвостом - по воде пошли крути. Вельский внимательно глядел, как они ширились, поблескивали, исчезали. Это было приятно и успокоительно.

- Леший, держи концы! - успокоительно крикнул из темноты ленивый голос. Под мостом прошел буксир, зеленый фонарь успокоительно качнулся на его корме.

Бросив потухшую папиросу, Вельский пошел дальше. Неврастения,- думал он.

Квартира Снеткова была в третьем этаже. Раздевшись по петербургскому обычаю в швейцарс-кой, гости поднимались по устланной красным ковром лестнице - лифта не было, дом был очень старый. Снимая с Вельского пальто, беря его палку и котелок, швейцар, признавший в нем по вещам и виду "настоящего" барина (в лицо Вельского он не знал), сказал как-то таинственно: "Без номерка будет, я к себе уберу - как бы не обменили", и Вельский, уже начав подниматься наверх, вдруг покраснел, поняв смысл сказанного швейцаром. Очевидно, общество, куда он шел, было такое, где могли обменять пальто или вытащить бумажник; очевидно, такие случаи уже бывали, и швейцар говорил по опыту. Знал он, вероятно, и то, зачем в такое общество ходят солидные, хорошо одетые люди, вроде него, Вельского, и, зная это, должно быть, теперь смотрел ему вслед с равнодушным мужицким осуждением. Конечно, что бы ни думал швейцар, никакого значения не имело, и все-таки Вольскому стало немного не по себе: так или иначе, во всем этом была грязь, так или иначе, подымаясь сейчас к Снеткову, к этой грязи становился причастен и он.

Вельский впервые шел к Снеткову, на вот такую вечеринку. Вечеринки эти начались давно, еще до войны, и, разумеется, Вельский знал во всех подробностях то, что на них происходит, как знал и многих завсегдатаев их. Он с интересом выслушивал на другой день отчет об этих собрани-ях, улыбаясь забавным или циническим подробностям, давая советы устроить то-то, пригласить того-то, - болтая обо всем этом в интимном кругу людей одинаковых с ним вкусов. Но идти самому? Правда, Снетков показал себя отличным организатором - ни разу за время существова-ния вечеринок не было ни серьезного скандала, ни шантажа или чего-нибудь подобного; правда, иные люди того же круга и возраста, что Вельский, на вечеринках этих бывали, и это им вполне благополучно сходило с рук, но Вельский всегда был слишком осторожен, слишком дорожил своим покоем и репутацией, чтобы до революции позволить себе риск, пусть не особенно вероятный, но все-таки возможный, огласки того обстоятельства, что он, светлейший князь Вельский, посещает запросто сборища петербургских педерастов.

Кроме этих соображений осторожности, Вельского останавливало и другое. Он, например, не был уверен в том, найдет ли он, оказавшись в большом разношерстном обществе (у Снеткова собиралось человек по пятьдесят, по шестьдесят), обществе людей, объединенных только по одному специфическому признаку, - правильную манеру держаться. И он несколько терялся при мысли, что вот он окажется вдруг в разношерстной незнакомой ему толпе, отличающейся при этом от всякой другой толпы тем, что каждый в этой толпе, благодаря одному его, Вельского, присутствию в ней, заранее знает о его самом интимном, самом тщательно оберегаемом и, зная это, имеет на него, на его душу, на самое интимное, самое тщательно оберегаемое в ней, какие-то права, похожие на права родства или дружбы.

В последнем была (в теории) большая доля приятного. Было волнующее представление о простоте, братской близости людей, считающих, так же, как он, прекрасным и естественным то, что другим - огромному враждебному большинству - кажется отталкивающим и позорным; волнующее представление о свободе, хоть на несколько часов, быть тем, что он есть, не притво-ряться и не играть роль, наконец, надежда на встречу, та надежда на ослепительную блаженную встречу, которая заложена Богом в душу каждого и которая одинаково несбыточная для всех - в представлении слепого, или каторжника, или педераста, возрастает во столько раз в своей невоз-можности, во сколько их одиночество в мире страшней и шире одиночества обыкновенных людей.