33716.fb2
Вельский вообще не любил людей, не верил людям и презирал их, но ясно видел, что, если сравнивать, то люди просто, толпа, человеческая пыль, все-таки выигрывают в сравнении с этими (сверху донесся визг, похожий на женский, дверь хлопнула), которые там, в квартире Снеткова, хлопают дверями и визжат. И в то же время... И в то же время между ним, князем Вельским, и этими людьми существовала кровная связь. Кровная, нерасторжимая, неодолимая - и связь эта (Вельский ясно видел) шла гораздо глубже и дальше того обстоятельства, что и ему, как им, встречененный на улице матрос или кавалергардский солдат внушает те же чувства, которые обыкновенному человеку внушает встреча с хорошенькой женщиной. Ах, нет! Гораздо глубже шла эта связь, и там, в глубине, куда она уводила (Вельский твердо знал это), в глубине, где уже не было ни кавалергардских солдат, ни женщин, ни разницы между ними - оставалась, как была, разница между всем миром и этими людьми, между всем миром и князем Вельским, блистатель-ным, щедрым, умным, великодушным, совсем, казалось бы, непохожим на них, и все-таки в чем-то неопределимом словами, но самом важном - единственно важном, - таким же, как они, жалкие и смешные, чувствительные и бессердечные, пустоголовые, скупые, напудренные, сюсюкающие - полулюди или четвертьлюди...
Сверху донесся визг, похожий на женский. Дверь хлопнула, скрипучая музыка заиграла тустеп. Вельский вдруг почувствовал слабость, стыд, неуверенность, счастье - желание убежать и одновременно желание поскорей смешаться с толпой этих людей (пустоголовых, смешных и таких же, как он, таких же, как он), которые там, в квартире Снеткова, танцуют под граммофон, пристают к солдатам, паясничают и визжат. Он стал быстро подыматься по лестнице, испытывая необыкновенное удовольствие от легкости своей походки, своей элегантности, свежести своего шелкового белья и ловкости костюма, от сознания, что он еще не стар и выкупан в душистой ванне, что там, куда он сейчас войдет, его ждут, как желанного, дорогого гостя. "Как Китти на бал, - мельком подумал он. - Как правильно Толстой подметил все, как удивительно верно"!
Дверь сейчас же распахнулась, яркий свет, музыка, толчея - оглушили Вельского. "Князень-ка",- тонко, как комар, запищал Снетков, бросаясь к нему навстречу. Снетков был в расшитом блестками платье, в парике и с подкладным бюстом. Кто-то бросил Вельскому в лицо горсть конфетти, кто-то сунул ему бокал и, наливая шампанское, облил и обшлаг и руку. Дыша на него вином и шепча с налету какую-то чепуху, Снетков поволок Вельского через толпу в угол около рояля, где на тахте, окруженный со всех сторон, сидел уже полупьяный, но не потерявший еще смущенного вида, молодой матрос, "гвоздь вечера", действительно очень красивый, а за роялем известный поэт, подыгрывая сам себе, пел:
Меж женщиной и молодым мужчиной,
Я разницы большой не нахожу
Все только мелочи, все только мелочи...
картавя, пришепетывая и взглядывая после каждой фразы с какой-то наставительной нежностью в голубые, немного чухонские, глаза матроса.
II
Адам Адамович свернул с набережной Екатерининского канала и медленно побрел по темно-му и пустому Демидову переулку.
Ему было холодно. Ноги ныли от долгой ходьбы. Подтаявшая за день грязь (теперь ее некому было убирать) замерзла, и калоши скользили, - несколько раз Адам Адамович спотыкался.
Он ушел из дому еще днем - и вот, теперь который был час? Адам Адамович стянул с руки вязаную перчатку и, оглянувшись, точно делал что-то запретное, достал часы.
Было четверть первого. Значит, уже восемь или девять часов он бродил так по городу? Да, значит... Но хотя это было совершенно ясно, правильно, точно - в то же время эта правильная и простая мысль никак не укладывалась в его голове и, собственно, при всей своей правильности, не значила ровно ничего.
Да - тогда был день, а теперь была ночь. Теперь было четверть первого. Часы Адама Адамо-вича отставали на три минуты. Следовательно, было восемнадцать минут первого... Да, действите-льно, он ходил по городу все это время. Только все - часы, город, день и ночь - стали вдруг какими-то отвлеченными, механическими понятиями, какими-то номерками, по привычке выскакивающими еще в памяти, но не значащими уже ровно ничего.
Восемь или девять часов? В сознании эти слова обозначали кусок времени, равный другому, такому же куску времени, - половине любого дня его жизни. Какая чепуха! Адам Адамович тихо рассмеялся. Половина обыкновенного дня - с перепиской бумаг, докладом князю, обедом, трубкой, которую он, Адам Адамович, курил у окна перед тем, как лечь спать. Какая чепуха. А город? Что же? Или то страшное, ледяное, враждебное, где он пробродил без цели эти несколько часов, то страшное, ледяное, враждебное, что его кружило и несло, как океан кружит и уносит щепку - что же - или это был тот самый Петербург, на сады и крыши которого, куря свою трубку, он смотрел в окно по вечерам?
...Калитка была открыта, никто ее не сторожил. Не рассуждая, еще не веря своей удаче, Адам Адамович быстро пошел в сторону Невского. Бежать было опасно, но все-таки, отойдя от дома шагов пятьдесят - он побежал. Вечернее солнце блеснуло ему в лицо сквозь ветки Летнего сада, и он, на бегу, глотнул этот свет, как воду - ртом. Перебежав мост, он остановился. Все было в порядке, никто его не преследовал. Тогда, поправив шапку, съехавшую на затылок, и стараясь так дышать, чтобы успокоилось мучительное сердцебиение, он свернул под деревья у Инженерного замка.
На Невском слышалась Марсельеза, мелькали флаги, с грузовиков разбрасывались какие-то летучки, и лица людей сияли одинаковой, бессмысленной, делавшей их похожими одно на другое, радостью. Дойдя до Невского и смешавшись с этой густой, возбужденной, поющей Марсельезу толпой, Адам Адамович понял, что здесь никто его не найдет, да и не будет искать, и почувство-вав, что спасся от опасности, которая только что ему угрожала, он тут же понял, что все-таки, все равно, окончательно - он погиб.
Адам Адамович всю ночь работал - разбирал бумаги и жег их, и когда пришли с обыском, спал. Топот солдатских ног в швейцарской и чужие грубые голоса, приказывающие кому-то не выходить и кого-то куда-то вести, разбудили его. Сквозь блаженное желание не просыпаться, не менять удобной позы, не отрывать от валика дивана сладко разогревшейся щеки, вдруг мельк-нуло сознание смертельной опасности - не для себя (о себе он не успел подумать) - для дела, для пачки бумаг, которые он не сжег, которых нельзя было сжечь, бумаг, где было все самое важное, относившееся к переговорам о сепаратном мире, оборвавшимся после убийства Распути-на, и недавно опять, с каторжным трудом, с постоянной опасностью провала, ареста, виселицы, начинавшим понемногу налаживаться - небольшой пачки, которая, наспех завернутая в кусок газеты, лежала сейчас в боковом кармане его пальто. Адам Адамович, снова оглянувшись, пощупал карман.
Надевая пальто и калоши, заворачивая документы и пряча их, взвешивая подробности мгновенно сложившегося плана, как скрыться от пришедших за ним солдат, Адам Адамович еще помнил обрывки чего-то, что только что ему снилось. И, спускаясь осторожно по черной лестнице, пробираясь вдоль стены к калитке и дальше, на бегу, сквозь одышку, сердцебиение и мысль, что вот сейчас, сейчас его схватят, он еще помнил ощущение удивительной новизны, необыкновенно-го второго смысла, заключавшегося в каком-то уже исчезнувшем из памяти слове, и еще безот-четно удивлялся гениальной простоте этого открытия...
В конце улицы блеснул свет, донесся какой-то шум. Адам Адамович прислушался. Сквозь людские глоса слышалась хриплая музыка: граммофон играл "китаяночку". Адам Адамович подошел ближе; над стеклянной дверью висел желтый фонарь, освещая грубо намалеванное блюдо с пирожками и надписью: "Закуски разные". Это была ночная чайная.
Чай отдавал тряпкой, мелко наколотый сахар был серого цвета. Но это было не важно. Даже напротив, скорее это было приятно. И все окружающее скорее было приятно Адаму Адамовичу.
Чайная была полна протонародья, извозчиков, солдат, поденщиков с Сенной. Больше всего было солдат. Дверь на блоке поминутно открывалась, и входили все новые люди. От табаку, дыхания, пара, от начищенной медной кипятилки в воздухе стоял жирный туман, напоминавший баню, и, как в бане, было тепло, очень тепло, размаривающе тепло.
Адам Адамович сидел за длинным столом, в самом углу. Когда он сюда пришел, там уже пили чай два солидных, пожилых, неразговорчивых извозчика. Вскоре к ним подсел третий, помоложе, рябой.
- Со своим, со своим, милый,- тонким голосом пояснил он половому, и Адам Адамович с любопытством стал наблюдать, с чем это, со своим, будет извозчик пить чай. Оказалось, гость пришел со своим хлебом. Тогда внимание Адама Адамовича занял портрет царицы, вынутый из рамы (рама с короной осталась висеть на стене) и прислоненный к стене, должно быть, для потехи. Сквозь наполнявший чайную мутный пар лицо царицы рисовалось не ясно, и только огромные черные глаза глядели в упор, как живые. Адам Адамович долго, с недоумением всматривался в портрет, не понимая, почему так огромны эти глаза и почему же они черные? Кто-то, проходя мимо, качнул искусственную пальму, стоявшую рядом: яркий свет упал на лицо, и тогда Адам Адамович понял, что это не глаза, а две круглые штыковые дыры. Какой-то мучительный холодок пробежал по телу Адама Адамовича, какое-то воспоминание или предчувствие, и он быстро отвернулся от этих глаз-дыр. Но сейчас же, едва он отвернулся, смутное мучительное ощущение растворилось без остатка в чувстве покоя и тепла. Тут Адам Адамович заметил золотой цветочек.
В первое мгновение он показался Адаму Адамовичу простой завитушкой на дне чашки, грубой завитушкой, уже наполовину смытой бесчисленными порциями крутого кипятку. Но сейчас же он понял, что это первое впечатление было ошибкой.
Золотой цветочек был чудом. Он был живой, он дышал. То распускаясь, то свертываясь, он сиял таинственным, прекрасным и жалобным светом. Разумеется, он был чудом. И то, что он был тут, перед глазами, было невероятно и в то же время ошеломляюще, гениально просто. "Я уже знаю это... Откуда? Ну, да, во сне, когда они пришли" - смутно и радостно вспомнилось Адаму Адамовичу. Вместе с обрывками сна, переплетаясь с ними, промелькнули голоса в швейцарской, топот сапог и разогретый шелк дивана, от которого так не хотелось отрывать щеки. - Значит, правда, все правда, - так же радостно и смутно отозвалось где-то далеко, на самом дне.
Золотой цветочек, сияя прекрасным и жалобным светом, плыл над тихим морем и островами. Над самым большим островом он остановился. Очертания острова напоминали "Аппенинский сапог", только он был уже, и на каблуке вилась тонкая, вычурная шпора. "Боеспособность италья-нской армии, вообще невысокая, к концу истекшего года..." Это было из докладной записки Фрея, которую он ночью жег; все сгорело, кроме этого обрывка, и Адам Адамович подтолкнул его кочергой...
А остров был розового цвета, отличаясь этим от остальных - пепельных и желтоватых. Это от борща - догадался Адам Адамович, еще ниже наклонясь над скатертью. Ему вдруг очень захоте-лось сейчас же спросить себе борща горячего, жирного, розового... Но золотой цветочек неожиданно рванулся с места, и Адам Адамович за ним. "Это тебе не вакса" - донеслось им в догонку откуда-то с самого дна.
- Это тебе не вакса! - сказал Егоров и окинул соседей веселыми, немного выкаченными глазами, ища поддержки разговору.
Егоров, молодой солдат из подмастерьев, всего неделю назад пригнанный из Липецка на Фонтанку, в проходные казармы, целый день шлялся по улицам, был возбужден, весел и радостно озабочен. Он сильно промерз на холоду, сильно проголодался и, придя в чайную, первое время только отогревался и ел, но теперь, закусив и согревшись, испытывал сильное желание поговорить с кем-нибудь по душам, завести дружбу, обсудить происходящие необыкновенные дела и еще - этого ему хотелось больше всего, хотя этого он стыдился, узнать, где тут имеются хорошие девочки.
Егоров был не прочь и угостить хорошего человека, если такой подвернется. Он был при деньгах. Нерушимая двадцатипятирублевка, хранившаяся до сегодняшнего дня в ладанке на груди, - сегодня была разменена. Двадцатипятирублевку эту Егоров берег, чтобы иметь деньги, когда попадет в плен. Но теперь было и дураку ясно, что ни воевать, ни сдаваться в плен не придется: царю дали по шапке, и война была кончена.
Попасть в плен Егоров твердо решил с той самой минуты, как его забрили. Серьезные люди в Липецке уже давно поговаривали, что хотя в плену, конечно, тоже не сладко, но все-таки лучше сидеть в плену, чем кормить вшей на позициях, ожидая, пока тебя убьют.
- Тебе, малый, особенный расчет,- объяснял Иван Иванович, хозяин сапожной мастерской, где Егоров работал.- Только объявись, что сапожник моментально тебе облегчение выйдет. И немцы тоже люди,- пояснял он, вертя, как фокусник, шилом.- И у немцев подметки снашива-ются. - Это тебе не вакса,- повторил Егоров, вызывая соседей на разговор. Но соседи в разговор не вступали. Извозчики пили чай. Адам Адамович сидел, не шевелясь, закрыв глаза и втянув голову в узкие плечи. "Чухна,- решил Егоров, осмотрев его с головы до ног.- Финн или еще карел, по штиблетам видать,- штиблеты, не иначе, выборгские".
Егоров зевнул. Ни с чухной, ни с извозчиками разговору было не завести; так сидеть было скучно. Зевнув еще раз и прищелкнув пальцами катыш хлеба, так, что тот, пролетев всю чайную, как пуля ударил в зеркало и распластался на нем, Егоров собрался уже встать и перейти в другой угол, где какой-то флотский громко рассуждал о политике, когда к столу подошла и села как раз напротив какая-то интересная барышня. Полушалок на ней был весь в снегу, - барышня сняла полушалок, стряхнула снег и оказалась рыженькой - рыженькие Егорову всегда нравились. Потом рыженькая барышня вынула из сумки платок и, посмотрев в зеркальце, вытерла лицо. Лицо было чистое, городское, именно такие лица Егоров любил. Вытерев лицо, она подняла глаза от зеркальца, поглядела на Егорова внимательно и слегка усмехнулась. И глаза были именно такие, как надо, - спокойные, серые, чуть-чуть с празеленью, как стоячая вода. Половой принес заказан-ный барышней чай. Отпив, она снова подняла глаза на Егорова и усмехнулась снова. Егоров тоже усмехнулся, сам не зная чему, и с досадой почувствовал, что, как дурак, краснеет. "Беда с этими спичками - опять забыла",вполголоса, ни к кому не обращаясь, сказала барышня, вынимая шикарные, пажеские папиросы и надламывая длинный мундштук как раз посередине.
Это Рейн, - понял Адам Адамович и засмеялся от счастья. Собрав все силы, он ударил руками, как крыльями, по воздуху, плотному, сияющему и голубому. Чашка опрокинулась, блюдце со звоном покатилось на пол.
- Бей мельче, собирать легче,- весело, скороговоркой крикнул в его сторону Егоров. Адам Адамович огляделся с недоумением. В чайной все было по-прежнему. Только портрет царицы был теперь совсем близко, рядом, за тем же столом. Две круглых штыковых дыры на его бледном лице светились теперь серо-зеленым светом и совсем не казались страшными. Молодой солдат, крикну-вший только что "бей мельче", перегнувшись через стол, любезничал с ним.
- Так-с. Так и запишем,- говорил Егоров, улыбаясь и блестя зубами.Ваша воля - наша доля. Но в котором случае, позвольте спросить - а тюльпан чем же не хорош?
И портрет отвечал:
- Не пахнет.
Совсем очнувшись, Адам Адамович подозвал полового и спросил, есть ли у них что-нибудь горячее. Горячее было: рубец и яичница из обрезков. Заказав яичницу, Адам Адамович вниматель-но оглядел женщину, которая со сна показалась ему портретом царицы. Женщина была совсем молода, миловидна, рот у нее был очень красный и слегка припухший. Заметив, что Адам Адамо-вич смотрит на нее, женщина тоже на него поглядела - сперва мельком, потом, скользнув по его каракулевому воротнику и часовой цепочке, - пристально и внимательно. Неожиданно Адам Адамович представил, какое должно быть у этой женщины твердое тело и какая белая, горячая кожа. Разумеется, она была проституткой, разумеется, не было ничего легче, если бы он захотел, пойти сейчас с ней. Да, это было просто и легко. Да, наверное, у нее была белая, горячая кожа, и тело твердое и гладкое. Сам удивляясь своему спокойствию, Адам Адамович слегка улыбнулся женщине и показал глазами на дверь. Она поняла и встала. Любезничавший с ней солдат хотел удержать ее за рукав, но она выдернула руку и, покачав головой, пошла к двери. Адам Адамович расплатился. Прежде одна мысль об "этом" заливала ему душу сладким, тягучим, непреодолимым ужасом, и вот он расплачивался, повязывал шарф, надевал шубу и был совершенно спокоен. Прежде... Впрочем, то, что было прежде, теперь и не касалось его: жалкие, мертвые остатки прежнего плыли теперь где-то далеко, по волнам тихого моря, мимо сияющих островов...
Женщина ждала на улице. Адам Адамович нерешительно подошел к ней, не зная, с чего начать разговор. Но разговора и не пришлось начинать. Она сама тронула его за рукав и просто сказала: "За угол, вот сюда. Я с подругой живу".
Они пошли молча. Потеплело, ветер дул в лицо, подряд два раза стукнули где-то выстрелы. Женщина, держа под руку Адама Адамовича, шла, тесно, должно быть по привычке, прижимаясь к нему, и это Адаму Адамовичу было очень приятно. На ходу она немного переваливалась и бедром толкала Адама Адамовича - это тоже было приятно. Заметив, что идет не в ногу, он ногу переменил, слегка подпрыгнув на ходу, и женщина, откинув на бок голову, посмотрела на него и улыбнулась. Как раз они проходили мимо фонаря - свет упал ей прямо в лицо - и лицо ее показалось Адаму Адамовичу белым, как бумага, печальным и детским. Не останавливаясь и не замедляя шага, он притянул к себе это детское печальное лицо и быстро, жадно поцеловал.
Губы пахли снегом и ванилью. Голова Адама Адамовича вдруг блаженно помутнела. Ветер, налетев сильнее, закрутил сухими снежинками вокруг его помутневшей головы.
- Тебе не холодно, чертенок? - не отнимая губ, сказала женщина нежно.
Сквозь штору просвечивало утро. Женщина рядом сонно дышала, отвернувшись к стене. Комната, должно быть, выходила на двор - кругом было удивительно тихо.
Наступало утро - возвращалась реальная жизнь. Она оборвалась вчера, когда пришли с обыском, и вот - с синеватым утренним светом - она возращалась. Хотелось курить; натертая нога немного ныла; бумаги, которых нельзя было сжечь и которые некому было передать, лежали вот тут, в кармане пиджака, на стуле, вместе с деньгами. Денег было около ста рублей, - десять надо было оставить Маше.
То, что женщину, лежавшую рядом, зовут Маша, - было еще "оттуда", из вчерашнего - и за этим именем "Маша" тянулось еще в синеватом свете наступающего дня что-то страшное, жалоб-ное, сладкое... Но это было вчера, - теперь с этим было кончено. И о женщине, лежавшей рядом, Адам Адамович думал именно так, как теперь следовало думать: лучше уйти, пока проститутка не проснулась; десять рублей за проведенную с ней ночь можно положить на видное место - ну, на ночной столик.
Надо было вставать и уходить. Адам Адамович осторожно взялся за платье. Половица скрип-нула, когда он ступил на ковер, и он обернулся испуганно, но женщина спала по-прежнему, тихо, сонно дыша. Лицо ее на серой наволочке казалось по-прежнему бледным и детским, и что-то шевельнулось в душе Адама Адамовича, что-то жалобное и нежное, при взгляде на это сонное, бледное лицо. "Маша",- произнес он беззвучно, одними губами, стоя босыми ногами на коврике и глядя на нее. "Маша",- повторил он беззвучно еще раз, и ему вдруг почудилось, что если сказать громко, разбудить ее, то, может быть, может быть...
Вчерашнее - страшное, жалобное, сладкое, вырвавшись откуда-то, залило на мгновение всё - комнату, кровать, душу. Носки, которые Адам Адамович держал, упали на пол из его разжав-шихся пальцев. "Маша". Что же, может быть, сказать Маше? Может быть, сказать громко, так, чтобы проснулась?..
Это длилось только одну минуту, может быть, одну секунду. Это была последняя тень вчераш-него, сейчас же растаявшая без следа. Реальная жизнь вернулась. Адам Адамович поднял с пола носки и осторожно, стараясь не шуметь, стал одеваться.