33720.fb2
Ранним утром в двери подвала застучали чем-то металлическим. Сквозь сон Листравому почудился барабанный бой.
— В баню! Выходи строиться!
Помыться, попариться машинист любил с детства, но сейчас, когда так хотелось спать, затея с баней казалась неуместной шуткой Краснова, дежурившего по части.
Листравой закряхтел, засопел, в темноте наткнулся на стол, опрокинул табуретку.
— Язви вас, с вашей баней!
— Все дружок твой! — проскрипел в темноте Пацко, нашаривая сапоги.
— Дружо-ок! — Листравой смачно выругался и первым вышел за дверь.
Чуть брезжило. Бурый кирпич проглядывал на развалинах в серой пыли, дыбились гнутые балки, щерились ямы с рваными краями. Тополь, раздробленный шальным снарядом, топырил куцые культяпки. В сероватой дымке утра он был похож на человека с поднятыми вверх руками, кричащего от нестерпимой боли.
Листравому стало жутко, по телу прошла дрожь, будто он увидел все это впервые. Не глядя больше по сторонам, машинист пристроился в ряды молчаливых заспанных людей.
Скоро тронулись куда-то, спотыкаясь, не попадая в ногу. Оказалось, на Единицу прибыл поезд-баня. Фролов приказал всем вымыться пораньше. И Краснов постарался.
— Запевала, песню!
Колышущуюся массу, топавшую невпопад, обогнал верткий Пилипенко.
— Раз, два, три… Раз!
И вот уже где-то впереди зазвучал чистый голос Ильи: По долинам и по взгорьям Шла дивизия вперед…
Все басисто, нестройно, словно стесняясь своих грубых, непоставленных голосов, подхватили песню. Зашагали быстрее.
По сторонам корчились развалины каких-то строений, зияли черными проемами каменные коробки, в безобразной наготе торчали необычно высокие печные голые трубы.
Краснов тем временем собирал в отдельную группу женщин. Он торопил их, дежурство его кончалось. «Санитарное мероприятие. Таков приказ командования», — разъяснял Краснов.
Никому не хотелось надевать холодную, отсыревшую одежду, выходить в серую полутьму, окутавшую станцию.
В подвале Наташа простудилась. Болели руки, знобило тело, сохло во рту. Подруга заботливо укутывала ее шинелью. Они притихли в темном углу, надеясь спрятаться от дежурного.
— Почему не в строю? — строго спросил Краснов, заглядывая в угол. — Нежиться изволите? Марш на санитарное мероприятие!
Ему давно хотелось спать, скорее освободиться от нудных обязанностей дежурного по части.
— Больная? Этого еще недоставало!
Ему почему-то припомнился тот случай с вагонами, ядовитые упреки Мошкова. И именно эта девчонка выскочила тогда со своим предложением… «Заявить о ее болезни — значит добавить одно чрезвычайное происшествие по дежурству, — думал он. — Пиши рапорт, объясняйся. Ничего с ней не случится».
— Санчасть знает? Ага, нет! Симуляция, стало быть? Немедленно в баню. Кончать разговорчики!
Девушки стали вяло собираться.
— Финтифлюшка вредная! — негромко сказала толстушка в коротком ватнике, помогая Наташе натянуть непросохшую шинель.
Краснов обернулся на ее голос.
— Что?
— Финтифлюшку потеряла. Вот что! — вступилась Наташа.
— Потом найдете. Не задерживайте строй!
На широкой площади людей остановили.
Фролов хрипловатым со сна голосом, но громко и внятно прочитал сводку Совинформбюро. Вести были нерадостные: немцы отбили наши атаки, взяли Харьков, продолжали наступление на юге. Шли жестокие бои за Севастополь…
Люди зашагали дальше. Толпа незаметно выросла в колонну. Шли молча, хмурые, без команды подбирая ногу. И вдруг откуда-то из глубины строя, словно от самого сердца, плеснулась, грохнула торжественным маршем грозная мелодия:
…Идет война народная, священная войн….
Листравой вымылся последним. Все ушли строем, а он отстал. Во дворе его поджидал Фролов. Они вместе парились, но начальник политотдела не выдержал жары, сдался, ушел раньше.
На воздухе было легко и приятно. Листравому все больше нравился Фролов: пошел со всем народом в баню, не гнушается попариться с простым человеком.
Начальник политотдела был чисто выбрит, в ладно пригнанной солдатской шинели. Только под глазами, наверное от бессонницы, темнели синие круги. Листравому было приятно идти рядом с этим человеком, беседовать с ним. Припомнился «банный денек» в годы гражданской.
— Зимой было дело, — раздумчиво вспоминал Александр Федорович. — Ну, баню по-черному вы знаете? Хибарка без полу. Куча диких камней в середине. Накаливают их докрасна, плещут воду. Готов пар… Приехали мы на лыжах к такой вот «чернушке». Пулемет был с нами, тоже на лыжах. Ну и «драгунки», известно… Разделись прямо на снегу. Одного — часовым. Все в баню забились. Теснота, жарища. Плеснут воды на камни: дух забивает, дурнота в голову лезет. Другому — кипяток на тело. А ежели невмоготу — голышом в дверь: на лыжи и вокруг бани. Крепкие ребята, молодые: кровь играет. Да. Вот! Играем, выкаблучиваем такое, что смех один. Гогот, дай бог! Часовой зазевался. Беляки откуда ни возьмись: цоп! Хватаем «драгунки». Сами — в чем мать родила. Я за пулемет.
«В лес! Кройте в лес!» — кричу из сугроба.
Ребята на лыжи, а я огонь открыл. Беляки струсили, отступили…
— А вам ничего?
— Насморк только получил. В разведку больше не брали: кашлял здорово…
Начальник политотдела от души смеялся. Потом, между прочим, расспросил об Илье Пилипенко. Развеселился, вспомнив его проделки.
По-весеннему пригревало солнце, тепло дул ветер. В небе призрачно таяла белесая лента, оставленная самолетом. «Как в мирные дни», — подумал Листравой, но, взглянув на руины, помрачнел.
Он вытащил из кармана платок, вытер лицо. На землю упало письмо. Фролов поднял его, протянул Александру Федоровичу.
— Значит, остановился фронт? — спросил машинист, бережно разглаживая конверт.
— На юге плохи дела. Прет немец. Жаркие бои у Харькова. Город из рук в руки переходит.
— Вот гад! Где только и силы берет! А мы с женой в Харькове бывали. Яблоки там хороши!.. Обидно, такие сволочи жрать будут.
— В этих местах вишня славилась. Все спалили, — Фролов сокрушенно махнул рукой. — И всюду так, словно саранча прошла.
— А у нас что слышно?
Машинист ожидал от Фролова хоть намека на то, что их эшелон будет наступать. Но Фролов ничего не ответил. Тогда Александр Федорович пояснил:
— Жена вот спрашивает: скоро отвоюетесь? Долго ли ждать?
Что мог ответить начальник политотдела? На юге немцы упорно наступали, пала Керчь, едва держится Севастополь. Фашисты прутся к Ростову-на-Дону… После долгого раздумья сказал:
— Трудно стране, Александр Федорович. Очень трудно. Надеяться нам не на кого: союзники выжидают. Но мы наступать будем. Под сапогом жить не привыкли.
Они замолчали, думая каждый о своем. Потом заговорил Фролов:
— Заели меня хозяйственные заботы. То одно, то другое. Своим делом и заняться некогда…
Листравой оживился:
— Павел Фомич, а в чем ваше дело состоит? Ну, как политического комиссара, скажем…
Вопрос этот застал Фролова врасплох. В самом деле, в чем? Сердцем и рассудком, кажется, понимаешь… «Обеспечивать выполнение приказов командования, заниматься подбором и воспитанием кадров, заботиться о морально-политическом состоянии личного состава…» Все точно и в то же время так расплывчато. А вот этого Пилипенко к какому разряду отнести? Как обойтись с Красновым, если он оказался трусом? Пацко не получает писем от своей Марфы. А начальник политотдела тут при чем?
Не найдя простых и доходчивых слов, Фролов процитировал машинисту отрывок из положения о политотделах. И сам страшно покраснел за неумение объяснить то, что понимал сердцем. Завистливо подумал: «Небось Листравой бы в два счета рассказал про свою службу».
Машинист выслушал Фролова, заметил:
— По моему разумению, туману тут напущено, канцелярщиной пахнет. Я мыслю так. Просветить душу человека вы обязаны. И сказать, когда надо: вот где у тебя темное пятнышко, браток. Давай-ка, дружок, вместе очистим. Вы должны душу людей светлой делать. Человек со светлой душой — самый верный. Он и в труде первый, смекалистый, и на войне подходящий: смелый, твердый. Светлая сталь, к примеру, всегда крепче, чем с пятнышком. Правильно я мыслю?
Фролов помедлил с ответом: слова машиниста поразили его своей мудростью.
— Пожалуй, да, — согласился он, смущенно потирая лоб. — Но чтобы делать людей просветленными, как вы говорите, нужно самому быть ясным. Амы тоже люди. Грешны бываем…
И Фролов покраснел, вспомнив, как он только что огорошил машиниста цитатами. Александр Федорович, наоборот, оживился:
— Во-от хорошо. Потому партии и верят. Из плоти она. Бог совсем чистый да безгрешный, так много ему верят? Мало! А коммунистам — почитай, добрых полмира. В партии, по-моему, как получается? Один в одном деле умнее и прозорливее, другой — в другом. Тот ученее, а этот трудолюбивее, прилежнее. В целом выходит что паровоз все равно: собран по винтику, по гаечке неприметной, а мчит состав, будь здоров! Локомотив революции! Понимать надо…
— А вы почему же не в партии?
— В душе я, почитай, партейный, Павел Фомич. Беда, устойки маловато: все в глаза ляпаю. Непорядок попался — режу напрямик. Кому понравится? Должно быть, пудовую свечку у нас там заказали начальники: уехал с глаз, может, не вернется… Дудки, вернемся!
— Обязательно вернемся, Александр Федорович!
— Вернемся да еще настырнее будем. Война подкует.
После бани Краснов послал Илью и Цыремпила за хлебом.
— Тронут вашей любезностью, папаша! — прокричал Пилипенко, вскакивая в кузов машины.
Пекарня размещалась на самом краю городка. В мглистом рассвете лучи фар выхватили ее покосившиеся грязные двери, вывеску, поленья, сложенные у стены.
— Свет выключай, антихристы! — закричал, появляясь в дверях, низенький широкоплечий человек в белом халате. — Гаси свет, кому говорю, лихачи нечестивые! Кто вас только родил и зачем?..
— Чтобы получить у вас хлеб вот по этому наряду, — живо отозвался Пилипенко, выпрыгивая из кузова на землю, подал пекарю бумагу, заверенную круглой печатью.
— Ну зажги же свет, апостол царя небесного! — потребовал пекарь, силясь в темноте разглядеть буквы. Убедившись в правильности документа, развел руками:
— Нету. Не готов, братцы, хлебушек.
— Проверим.
Илья легко отстранил пекаря и вошел в помещение. За ним хотел пройти и Цыремпил, но пекарь загородил дверь.
— Стоп! Вход посторонним запрещен! Свет, свет гаси!
Шофер выключил фары.
— Значит, без хлеба оставил нас, апостол? — Илья оттолкнул пекаря от дверей. — И кого оставил? Сибиряков! А где-нибудь в заначке не спрятал? — Пилипенко выразительно подмигнул. — За иконой, к примеру, в углу?..
— Счастье твое, что ты сибиряк. Показал бы я тебе заначку, лупоглазый нехристь!
Пекарь захлопнул дверь, звякнул крючок, кинутый в петлю.
Друзья стали совещаться. Батуев постучался в дверь.
— Сказал вам: «Нету!» И нечего дверь ломать, — сердито загремел голос пекаря.
— А сколько ждать?
— Час.
— Ждем, — тихо сказал Пилипенко и неожиданно закричал: — Вася, заводи машину! Ну его к черту!
А сам тихонько подошел к двери. Шофер завел мотор, не понимая Пилипенко.
— Есть кто живой? — басом, изменив голос, спросил Илья, барабаня ногой в стенку. — Эй, откройте!
Стукнула задвижка: Пилипенко распахнул дверь.
— Прошу прощенья! Где бы нам погреться? — на-
ивно спросил Пилипенко, по-ястребиному глядя на пекаря и улыбаясь.
— С бани только что. Заходи, ребята. Папаша в гости зовет!
Шофер заглушил мотор и вместе с Батуевым прошел в помещение.
— Без хлеба возвращаться нельзя, — говорил Илья, снимая телогрейку. — Так ведь, папаша? Так. Боевое задание получил — умри, а выполни.
Не дождавшись ответа, предложил:
— Скидывай телогрейки, ребята! Граммов по триста корочки не найдется с мякушкой? А, отец?
— Это черт знает что такое, прости меня грешного! — возмутился пекарь, убирая со скамейки черные продолговатые формы. — Грабители вы окаянные…
Над станцией занималось утро, бодрое, румяное. Рассеивалась сизая дымка. За оградой пекарни открывалось увалистое поле, ряды колючей проволоки на колышках, противотанковые ежи.
Заалело полнеба. Голосили одинокие петухи в каменном буреломе. Утробно ревел гудок.
— Продолжай, дядька, — просил Пилипенко, выслушивая рассказ пекаря и отрезая новый кусок душистого хлеба.
— Так вот я и говорю, — охотно отозвался пекарь, — пришли недавно наши. Один полковник и заявляет: «Хлеба давай, старина. Немца мы шугнем в два счета. Что же это у вас все драпака дали?..» И так это выругался, что даже мне легко на сердце стало. А вправду, начальство поуехало, больше мелкие командиры вертятся, отбиваются да эвакуацию-ма-тушку учиняют… Ну, и солдаты, безусловно, тут как тут. Без солдата ни одно дело не обойдется… Да, полковник хлеба просит, а во двор, вона туда, машина въехала, и покатая крыша на ней под брезентом топорщится. За полковником и другие командиры сгрудились. Дал я им хлеба. И полковник ломоть жует да все удивляется: мол, почему я не убежал до сих пор? Только-то они отъехали, слышу, ка-а-ак шарахнет! Немца, значит, погнали! Да. Потом меня в главный штаб потребовали… Мне за тот хлебушек награду прицепили.
Пекарь снял фартук. На замасленной гимнастерке поблескивала медаль «За боевые заслуги».
— Потому, говорят, как ты, Феофан Карпыч, верно служишь армии и флоту.
Пилипенко пощупал медаль, серьезно попросил:
— Извините нас, пожалуйста, Феофан Карпыч, за нахальство наше.
— Хо-хо-хо! Нахальство… — Пламя маленькой коптилки заколыхалось от басовитого хохота пекаря. — Какое там к шуту нахальство, ежели народ хлеба ждет. Не для себя же… Смелый там найдет, где робкий потеряет, чада мои… Ну, расселись!. Пора честь знать. Живо!
Шофер и Цыремпил носили горячие буханки хлеба. Пилипенко перегибался через борт, принимал хлеб, укладывал его на брезент. Над машиной курился легкий пар.
Послышался далекий звук самолета. Высоко в небе, серебристо-голубом и чистом, заструилась белая тесьма. Она медленно удлинялась, будто разматывалась с невидимого клубка. Ударили зенитки.
— Фриц, — определил пекарь.
Ребята переглянулись, замерли в нерешительности.
— Ну, псаломщики! Чего рты разинули?
Батуев заспешил к пекарне, а робкий шофер оказался в кабине и зачем-то завел мотор.
Зенитки били часто и громко. Подали свои голоса и пулеметы. Где-то рядом, позади пекарни, зло и хлестко затрещали скорострельные пушки.
Илья, засунув руки в карманы телогрейки, удивленно смотрел в небо на разноцветные следы снарядов. Зрелище не пугало его. Шофер спрятался за поленья, так и не выключив мотор. Батуев, швырнув буханку в кузов, юркнул под машину. А Илья все так же глядел в нёбо и по-прежнему не испытывал ни малейшего испуга.
Вражеский самолет вильнул за тучку. Зенитки рявкнули раз-другой и умолкли. Слышно было только
• подрагивающее урчание автомобильного мотора.
— Ну, сибирячки, навоевались?
Морщинистое лицо пекаря улыбалось.
— Носите хлеб!
Закончив погрузку, сели отдохнуть. И тогда Цыремпил печально сказал:
— Полковник, говорите?.. У меня брат полковник. Под Вязьмой лежит. Отец написал…
— Горе, оно кого краем коснулось, кого до сердца достало, — отозвался пекарь.
Скорбь товарища передалась всем: сидели притихшие, молчаливые.
На прощанье Феофан Карпыч заботливо напомнил:
— Спешите. Одна нога — здесь, другая — там. Духом! Как бы не того…
Он приветливо протянул сухую, жилистую руку. Ребята пожали ее и кинулись к машине.
Через несколько минут они были у своих землянок.
Фролов осматривал станцию и размышлял о стойкости ее защитников. Живого места не найти на Единице, а люди еще до них умудрялись пропускать поезда, подавать вагоны почти к самой передовой линии. Три железнодорожника были на всю станцию, но работа шла, грузы не задерживались. Останься, кажется, один этот нескладный комендант, и даже тогда бы жизнь на путях не замерла. Потери слишком велики. Умирают лучшие, гибнут на работе, на отдыхе, в подвалах. Давно ли они сюда приехали, а уже две братские могилы.
Задумавшись, Фролов углубился от путей в развалины поселка. Он с утра собирался посмотреть, как живут люди.
— К нашему шалашу, товарищ начальник, — окликнул его связист Хохлов. Он выметал мусор из подвала.
— Устроились?
— Получилось. Темновато малость, да зато над головой бронь надежная.
Неказистый Пацко легко внес в подвал доски, отряхнул ватник.
— Марфа твоя, поди, на мягкой перине нежится, Еремей, — вмешался в разговор кареглазый, с широким носом стрелочник — друг Пацко. Он раздобыл где-то соломы, мятой, будто вытряхнутой из матраца.
— Тише вы, умножатели рода, — раздался из угла недовольный голос Ильи Пилипенко. — Людям на работу скоро.
— Пацко, тебе дать соломы, или ты до Марфиной перины дотерпишь? — тише, но так же озорно спросил Хохлов.
— Ты, Парфен, мою Марфу оставь в покое, ясно? — негромко, но внушительно предупредил Пацко, пощипывая редкую бороденку. Видно, разговор этот был не впервые, и он сердился. — И перина у нас есть. А семейное дело не для зубоскальства создано. Ясно?
Фролову все больше нравился Пацко, и он постарался примирить приятелей. Спросил Хохлова:
— Сколько вас тут живет?
— Восемь. Холостых, исключительно неженатых. Кроме разве Пацко.
Павел Фомич заметил, что в глубине полумрака два человека сооружали козелки для нар. Прикинул, пожалуй, многовато здесь людей. А вдруг прямое попадание?.. Но не сказал об этом, а пошутил:
— Просторнее, оно бы лучше. Воздух чище. — И уже серьезнее спросил: — Коммунисты есть?
Жильцы переглянулись. Вперед выступил Хохлов.
— Я — член партии.
— Электромеханик? Ну, и за комиссара общежития вам быть. Понятно?
— Так точно!
Фролов взял связиста под руку и вышел с ним на воздух.
— Вас как звать-то?
Тот засмущался:
— Нескладно. Парфен Сазонтыч.
— Вот, Парфен Сазонтыч. Ехали мы сюда и рассчитывали: приедем, осмотримся. Потом примем хозяйство, в курс дел войдем. Люди привыкнут. Так и наши сверхсекретные инструкции расписаны. А в жизни все по-иному вышло. Начальника станции нет, командиры многие погибли. Где надо пять, там у нас один. Выходит, всего втиснуть в инструкции нельзя.
Хохлову были непривычны такие разговоры Фролова. А начальник политотдела говорил с ним о наболевшем, как коммунист с коммунистом. Связист заметил:
— Краснов наш что-то приуныл. Бывало, все беседы да доклады, а тут…
Хохлов не нашел слов, замолчал.
— Что ж, Краснов подрастерялся. Непривычное дело, понятно. Ваши товарищи как? Приуныли?
— Видите ли, разбросано все, чисто ураган прошел.
Рябое лицо Хохлова посуровело, и он повторил:
— Разбросано. Трудно в новой обстановке освоиться. Но, думаю, привыкнем, работу наладим. Дело, оно человеком ставится, человеком и славится. А насчет расселиться — вы правы. Накроет, так всех.
— Что же, потолкуй с людьми, комиссар. Мысли у тебя правильные. Надеюсь, положенное нам сделаем.
Фролов пожал широкую ухватистую руку связиста.
— Побриться требуется, комиссар…
Хохлов виновато ощупал щетину на лице.
Почти в каждой каменной коробке подвала устраивались железнодорожники. Без суеты, деловито они оборудовали себе жилище, строили прочно, надолго, не надеясь на быстрый отъезд.
«Прав Хохлов, люди стали хозяевами», — с радостью думал Фролов, и спокойнее стало на душе.
Его догнал посыльный от коменданта: Мошков просил срочно зайти в комендатуру, Фролов вернулся.
Солнце пряталось за дальний фиолетовый лес, оттуда били орудия. Развалины бросали уродливые тени. Меж побитыми домами курились дымки, на об-шелушившихся стенках желтели отблески костров.
Пилипенко и Пацко за углом обвалившегося дома старались разжечь охапку сырых щепок: густой темно-сизый дым медленно поднимался в вечернее, непомерно просторное небо. Хохлов сидел на камне с котелком в руке, терпеливо ожидая, когда разгорится огонь. Листравой, примостившись на чурбаке у входа в подвал, тщательно штопал порвавшиеся штаны.
Пацко упорно раздувал ог^онь, стараясь изо всех сил. Нетерпеливому Пилипенко уже надоело возиться с костром, и он насмешливо подзадоривал стрелочника:
— Подуй-ка, подуй-ка! Разгорается…
Еремей, не замечая насмешки, по-прежнему яростно надувал щеки: лицо его налилось кровью, бородка ощетинилась, глаза, став красными, слезились.
Наконец Пацко добился своего: щепки. вспыхнули, дым весело вымахнул в вечернее небо, застилая первые проступившие звезды. Хохлов поставил, котелок с водой, подвинул его ближе к оранжевым углям.
— К вашему огоньку можно? — спросила из полутьмы Наташа, появляясь у костра и присаживаясь рядом с Листравым. Он был для нее здесь самым родным человеком. К нему она всегда приходила за советом и помощью. Сейчас ее взволновало сообщение в газетах о немецком наступлении на юге, и девушка очень хотела узнать, что думакЗт об этом старшие. И как раз Пацко повел разговор о южном наступлении войск неприятеля:
— Настырный этот фриц. На Волгу нацеливается, язва. Летом он бойкий, а зимой мороза, как клоп, боится.
— Мороз — для всех холод, — не согласился Листравой. — И нам холодно, и немцам, и финнам. Силы у него много: со всей Европы соскреб. Вот и прет. Союзнички чухаются — ему на руку. Самолеты у них лучше опять-таки…
— Что вы городите, извините, Александр Федорович? Что за глупость! — Илья вспылил, ударил себя кулаком в грудь. — Наш брат на четвереньках черта обгонит! А уж фрица!.. Я вот уверен, мы их пинками до самого Берлина дотолкнем.
— Чужой земли нам не надо, — сказал Хохлов.
— А мы им по морде, по морде за это вот…
Листравой мотнул головой на разбитые дома.
Снова заговорил Пацко:
— Придумать бы такие лучи. Навел на склад — всё в воздух, увидел самолет — искрошил в куски, заметил корабль — пустил ко дну. За один бы день кончили фрицев. Да где ж они, лучи-то? Вот и прет до самой Волги.
— Послушайте!
Хохлов отодвинул котелок с бурлящей водой, возразил:
— Колотят же гитлеровцев и без лучей! У нас тут он не прошел? Не прошел. И там не пройдет! Везде русские люди стоят! Скоро и мы на него двинем…
В воздухе провыли снаряды. Взрывы вздыбили станцию, положили людей на землю, вдавили в ложбины.
— Пока мы двинем, он уже двигает. Заставляет на четвереньках перегонять черта, — мрачно усмехнулся Пащко, вылезая из ямы.
Все снова потянулись к костру, уселись вокруг. Листравой опять взялся за шитье. Наташа отобрала у него иголку и брюки, принялась штопать сама.
— Гитлер часть России отвоевал, до Байкала норовит добраться, — Пацко сердито бросил в костер щепку: искры стрельнули вверх.
Из темноты неожиданно вышел Краснов. Похоже было, что он подслушивал. Спросил, не обращаясь ни к кому лично:
— Вы не уверены в окончательной победе? Вы считаете возможным наше поражение?..
У костра примолкли.
— Мы не такие дурни, как у вашего отца сын, — сурово отозвался Листравой. — Мы беспокоимся, дела-то идут все хуже и хуже, а на союзников надежда, как на весенний снег. Да и самураи не дремлют…
Краснов сдержал бешеное желание ударить Листравого. Он видел хмурые лица сидящих людей и знал, что они будут на стороне машиниста. И, вслушиваясь в его слова, Краснов понимал, что тот говорит от имени всех. Он постоял с минуту, помешкал-ся. потом, сделав вид, что чем-то озабочен, спешно ушел.
Комендант разговаривал с Фроловым о внезапных обстрелах. Ему попало от «Березки» за большие потери людей на Единице. Кроме того, сами железнодорожники вели себя подчас, по мнению коменданта, беспечно (он назвал фамилии Краснова и Пилипенко). В связи с этим Мошков решил выступить перед людьми — так посоветовали из «Березки».
Начальник политотдела собрал в комендатуру — просторнее помещения не нашлось — коммунистов и комсомольцев.
— В октябре сорок первого я был под Москвой, — громко говорил Мошков. — Беспечность и растерянность тогда нам дорого стоили. Мы кровью платили. Пора и вам понять. Мы тут с товарищем Фроловым обсудили и считаем, что нужно расселиться по два, самое большее по три человека. Надо каждому зарубить себе на носу: враг сильный, враг хитрый, враг беспощадный…
— И мы не лыком шиты! — выкрикнул Пилипенко.
— Вот-вот. Ура, шапками закидаем! Нет, не выйдет. Командование «Березки» возлагает на нас с вами большую задачу, очень большую…
Мошков, многозначительно помолчав, продолжил:
— Огромные перевозки на наших плечах, а сюда идет только одна колея. Все грузы придется возить нам. Поэтому против силы ставь нашу русскую смекалку, ловкость. Нам всего этого не занимать. Да работать с умом — на рожон не переть.
Комендант разгорячился. Оглушенный в дневной бомбежке, он кричал:
— Никаких костров! Группами на виду не собираться! Делать все скрытно и смело. Мы их сильнее. Два месяца глушит он Единицу, пашет бомбами вдоль и поперек, а она живет. Живет! И будет жить!
Мошков говорил о приближении дня наступления на их фронте, стойкости и выдержке советских людей. Тут же передал приказ командарма об увеличении военных перевозок.
— Мы будем наступать! Будет и на нашей улице праздник! — закончил он.
— Стоило ли так заявлять? — усомнился Фролов.
— Видишь ли, Павел Фомич. — Мошков замялся, смущенно отводя глаза. — Насчет наступления я сам придумал. Точно не знаю, но наступать, конечно, будем.
Слова Мошкова заметно ободрили людей. Теперь они с жадностью перечитывали газеты: не упоминается ли наш участок? Атаковывали солдат, вернувшихся с передовой: что слышно?..
В те дни неожиданно для многих отличился Краснов. Ему надоело каждый раз при выгрузке техники рисковать своей головой. Фролов именно его вызывал на маневры. От постоянного страха Демьян Митрофанович похудел, осунулся, нос у него заострился, вытянулся. И он невольно стал искать способ обезопасить выгрузку, чтобы больше не падать при бомбежке, не кланяться каждому снаряду.
Краснов обследовал подходы к станции и нашел в одном месте удобную выемку. Немного подровнять, соорудить помост, и разгрузочная площадка окажется вне обстрела. Его предложение было горячо одобрено и Мошковым и Фроловым. Он стал героем дня… Но Листравой разгадал причины его изобретательности.
— Шкуру свою спасает, — сказал он как-то Пацко, когда тот расхваливал Краснова. — До техники ему нет дела. Своя голова дороже. А придумано хорошо, ничего не скажешь.
За инициативу Краснову была объявлена благодарность «Березки». И Фролов предупредил Листравого о том, чтобы тот не подрывал авторитета командира: в трудных военных условиях недопустимы личные счеты.