33720.fb2
Усталым вернулся Илья с дежурства. Трудный выдался день: они беспрерывно убирали и подавали вагоны. Таких дежурств становилось все больше: эшелоны теснились к Единице, особенно ночью. Наступление, наступление, наступление… Вот что видел Илья в каждом вагоне, в каждой новой платформе.
Теперь Пилипенко лежал на топчане: болела голе ва. Листравой, примостившись у коптилки, писа; жене письмо. Илья не раз заставал машиниста за этим занятием и всегда сочувственно поглядывал на него: что-то не клеится у старика, гложет его какая-то мысль.
Батуев был в наряде — охранял городок. Фролов переселил железнодорожников на край поселка, почти к самому лесу: это безопаснее. После работк восстановители сами несли охрану.
Илья с теплотой подумал о Цыремпиле: хороши парень. Сейчас дежурит где-то вместо него. Сам по просился в наряд, узнав, что друг болен.
Пост Цыремпилу достался далеко, почти у самог: леса, между развалинами, где в подвалах жили вое становителй, и дорогой, ведущей к фронту через лес Было темно. Оставшись один в гнетущей тишине заснувших руин, Цыремпил почувствовал, как стра: сдавливает сердце. Он старался преодолеть его и и мог. Кругом было темно и тихо. Черная глуха! ночь окутывала все. Чтобы забыться, Батуев вспоы нил о далеком доме, представил себе старенькую заботливую мать. Хоть и плохие у нее глаза, она по-прежнему вяжет шерстяные рукавицы для фрон товиков. Так писал отец… Еще сообщал, что в чест, — погибшего брата улусники собрали деньги и передал! на постройку танка…Послышался шорох. Батуев притаился, кровь бросилась в лицо, пальцы невольно потянулись к спусковому крючку автомата. Но он убедился, что, цетясь, даже не видит мушку, и похолодел от страха.
Началось мучительное ожидание. Напрягся слух Чувства обострились настолько, что уши слышал! даже ранее не уловимые звуки. Легкое вздрагивание листьев в лесу, прыжок лягушки, падение капли росы — все настораживало. Не топот ли? Не голос ли слева? Не ползет ли в темноте диверсант, готовьк внезапно ударить сзади?..
Он чуть не поднял тревогу, но опасность показаться смешным остановила его. Батуев опустила на колени, прислонился плечом к щербатой кирпичной стене. Ему почудилось, что прошли длинные-длинные часы, его забыли.
Но вот и шаги, осторожный шепот на дороге.
— Стой! Кто идет?
Шаги притихли. Страшное молчание. Гремит сердце. Снова хриплый крик:
— Кто иде^?
Щелк взведенного автомата.
— Не стреляй, дяденька… Мальчик у меня.
Голос испуганный, женский, просительный:
— Жилье ищем, притомились…
«Обман! Обман! Обман!» — стучит сердце.
Автоматная очередь рассыпалась по разбитым улицам, плеснулась на дорогу, затихла, повторившись в лесу.
— Ой! Очумел…
И снова мягкая тишина. Приглушенный детский плач. Потом спешные шаги разводящего, начальника караула, солдат…
В свете фонарей на земле лежит женщина, прижав к груди мальчика в рваном пиджачке. Живая, но испуганная.
Ушли люди, и опять Цыремпил один со своими мыслями и непроницаемой темнотой.
Дождался смены и в «караулке» узнал, что задержанная женщина — местная жительница, возвращалась домой с мальчиком Петей.
— Вот он, твой пугальщик, — сказал Пацко, указывая на Цыремпила.
Мальчик грыз сухарь, сердито косил глаза из-под солдатской пилотки, плотнее прижимался к матери.
Вошел Фролов: все встали по команде «смирно». Начальник политотдела объявил Батуеву благодарность за димерную службу.
В подвале стояла приглушенная тишина. Только Александр Федорович изредка шуршал бумагой да за дверью вкрадчиво скребло железо о камень. Илья все собирался как-нибудь днем отбросить это железо, но забывал, и оно нудно дребезжало при малейшем дуновении ветра. И как ни старался Пилипенко, ему не удавалось уйти от мыслей. Представлялось, как они маневрировал! и как проворно работала Наташа… Она осталась во вторую смену, другого стрелочника ранило.
Илья ревниво присматривался к ней. Было неприятно, что дерхится она строго, сухо, не улыбается ему, как раньше, в первые дни знакомства. Что все это значи"?
Сегодня она дежурит в ночь. Наверное, очень страшно. Думает ли она о нем?
Через открытую дверь вливался свежий ароматный воздух. Пладя коптилки колебалось, уродуя тени на стенах. Вдруг оно угрожающе затрепетало.
Александр Федорович поднялся, закрыл дверь, снова принялся за пигьмо.
Сразу стало жарко, душно, запахло подвальной сыростью. Илья стремительно вышел за дверь.
Ночь была прохладная, темная и звездная. Илья посмотрел вверх: синим росчерком падала звезда. Исчезла. «Почему так бывает? — задумался он и вдруг обиделся на себя. — Не нашел времени прочитать. Ну ничего, вэт кончится война…»
Он осторожно гробирался в темноте, мечтая о том дне, когда стихнут выстрелы, кончатся бои, улыбнется эта девушка с гордыми глазами.
В стороне, у тешой стены, скатился камень, звякнуло так, будто убегал человек и уронил что-то металлическое.
— Эй, кто там? — Илья пошел навстречу шороху, сожалея, что не шихватил с собой автомата.
На серой стеге отчетливо заскользила черная тень человека, растаяла за углом. Илья кинулся за призраком, сжал \ пояса рукоять ножа. Врт и угол. Никого. Тихо. В стороне леса загудел паровоз, где-то там, в темной дали, вспыхнул прожектор, тотчас испуганно вильнул у погас. Илья, затаившись, постоял немного у стены I, встревоженный, вернулся в подвал. За каждым выступом ему мерещился лазутчик врага.
Александр Федорович спокойно выслушал его длинный сбивчивый рассказ и ничего не сказал. «Искать человека в каменных трущобах все равно, что иголку в копне сена», — думал он. Но Илья не успокоился. Зарядив автомат, Пилипенко вышел в темноту, за дверь. Вернулся нескоро, с неловким смущением разделся, молча прилег.
Машинист, ероша волосы, все еще корпел над письмом. Мыслей было много, но изложить их на бумаге просто и толково почему-то не удавалось.
Вот уже вернулся и Цыремпил из наряда. Он поделился своей радостью. Машинист похвалил его, не преминул заметить:
— Павел Фомич такой, с душевной теплинкой. Человек для него — всё.
Цыремпил с Ильей о чем-то шептались, мешая Листравому, и он посоветовал:
— Ложитесь-ка, друзья хорошие. Рано подниму. Перезаправить буксы требуется.
Он так и не дописал письмо. Засунув бумагу в изголовье, Александр Федорович снял со стены автомат и, чтобы не потревожить спящих, тихо прикрыл за собой дверь.
Сухая и пахучая темнота охватила его.
Встретился часовой Еремей Пацко. Поздоровались. Стрелочник рассказал о дежурстве Батуева, о случае с выстрелом. Листравой выслушал рассеянно, потом молча заспешил к станции.
Наташа несла к семафору фонарь, кутая его в полы шинели. Странно было сознавать, что теперь по своей земле надо ходить крадучись, остерегаясь. Вроде и не хозяева мы. Вот ведь на перегоне, в той выемке, не очень-то удобно выгружать технику, а приходится.
Позади послышался говор, шаги. Наташа насторожилась, вглядываясь в темноту, щелкнула затвором автомата. Чтобы ободрить себя, спросила:
— Кто там? Что нужно?
— Мы это, — отозвался из мглы Фролов. — Семафор осветили?
Коыендант и начальник политотдела осматривали насыпь и разгрузочную площадку: последние дни непрерывно поступали танки, все должно быть в порядке.
Подъехала автомашина с притушенными фарами. Какой-то военный, должно быть большой начальник, заговорил с Мошковым. До Наташи долетели обрывки фраз, хрипловатый голос коменданта станции:
•— Слушаюсь, товарищ командарм! Есть!
Мошков тут же отправил Перова с поручением к зенитчикам: командарм приказал усилить наблюдение, быть готовым прикрыть станцию. Фролов распорядился вызвать на маневры Краснова. Наташа побежала звонить дежурному. Во всем этом она усматривала что-то особенное, и ее захватила общая тревога. Когда она проходила мимо Фролова, то уловила слова:
— Тяжелые танки… Новинка…
Она забеспокоилась: обошлось бы. За эти дни и недели всего насмотрелась: налетят фашистские самолеты, бомбят — и гибнут новые, еще свежие от краски машины. Она представила себе, как старательно и заботливо там, в тылу, люди делали машины фронту. А тут их напряженный труд в одну секунду взрыва становился грудой мертвого металла.
Из темноты выплыли три тусклые точки света, послышалось тяжелое пыхтение паровоза. Наташа остановила его вдали от семафора. Краснов принял остальные маневры на себя.
Загремели моторы танков: водители готовили машины к спуску. Раздались приглушенные команды, затрещало дерево под тяжестью брони.
Площадка для выгрузки была мала и узка. Паровоз подтаскивал к ней по одной платформе: танки неуклюже сползали на настил из бревен и шпал, уходили в темноту за развалины, в поле.
Дело двигалось медленно. Это волновало Наташу. Ей казалось, что шум моторов, треск ломающегося дерева могут услышать. Вот-вот нагрянут самолеты немцев: ударят бомбы, смешают с землей эти танки, эти вагоны, этих хлопотливых, пропахших мазутом танкистов…
Наташа настороженно вслушивалась. Ей хотелось поторопить людей. Она топталась у паровоза, не решаясь сказать машинисту, чтобы тот скорее двигал платформы.
— Идите к телефону, — приказал Краснов, вытирая потное лицо. — Что тут вертеться?
«Телефон… — недовольно подумала она, возвращаясь к землянке, и едва не угодила по рассеянности в воронку с водой. — Вместо настоящего дела. И так всегда».
Краснов окончательно взмок, бегая то к паровозу, то к настилу. Смотрел, чтобы платформы ставили точно. Нервничал. Здесь, у горячего дела, даже забывал про свои страхи. С удовольствием замечал, что люди исполняют его распоряжения четко и быстро. Подстегивало и то, что за выгрузкой наблюдали командиры. А перед ними хотелось отличиться!.. Может, и командующий заметит, тогда… Что тогда, он так и не решил, но старался чаще попадаться ему на глаза.
Командирам было не до него. Все торопились спасти технику от удара. И не успели…
Высоко в черном небе красным пламенем вспыхнули снаряды: зенитчики открыли заградительный огонь. Но самолеты все же вышли к станции, выбросили термофакелы — «свечи» на парашютах.
— Фонари! — Наташа выскочила из будки. От «свечей» все кругом озарилось мертвенно бледным светом. Совершенно отчетливо стала видна вереница танков на платформах, растянувшаяся в выемке, люди, бесстрашно суетившиеся возле машин. Наташа закричала от жалости, от своего бессилия, но в грохоте моторов, в слитном гуле самолетов ее никто не услышал. Она села в какую-то ямку, чтобы не видеть страшной расправы стервятников…
Недалеко от паровоза стояли командарм, Мошков и Фролов. Когда немцы осветили место выгрузки, командарм догадался: «Без наводчика не обошлось. Надо прочесать район станции…»
Он подозвал адъютанта, отдал распоряжение. А глаза неотрывно смотрели на мощные угловатые танки: сколько надежд возлагалось на них! Надеялись рабочие, железнодорожники, надеялись в штабе, планируя наступление. На картах в его сейфе эти машины уже прочно заняли свои места в общем строю войск… Что же тот танк в ложбине не уходит?.. Других задерживает. И он послал адъютанта к танку.
Самолеты врага вышли на цель. Еще мгновение, и бомбы всколыхнут воздух. Неужели здесь, в темной выемке, на его глазах погибнут надежды тысяч людей? Так ли все непоправимо?
И вдруг командарм приказал:
— Танки сгружать без помостов! Прыгать!
Первые бомбы уже заверещали, кувыркаясь в воздухе, когда Мошков побежал с приказом командарма.
Фролов кинулся к паровозу:
— Быть на местах! Затормозить состав!
Листравой выглянул из окна будки, ответил:
— Хорошо, Павел Фомич. Сделаем.
Начальник политотдела был уверен в стойкости людей, но рисковать ими не хотел. Может, всех в укрытие? А техника? А танкисты? Нет, нельзя.
Он побежал вдоль состава, проверяя плотность торможения. Удивило, почему на паровозе Листравой. Так даже лучше: опытный человек вернее.
В хвосте эшелона Фролова бросило взрывной волной под откос, над его головой с писком и шумом в песок врезался осколок. Фролов на миг подумал, что разумнее спрятаться в укрытие, но тут же поднялся: платформа, на которой поворачивался танк для прыжка, тронулась с места. Фролов успел заклинить колеса шпалой. Танк прыгнул на взлобок, уползая от пути.
Наташа не понимала происходящего. Из ямки ей было видно, как передний танк круто повернулся на платформе, корежа доски пола, ломая борты. Опасно покачиваясь на узком основании, он, казалось, напружинился, подобрался, застыл на мгновение и качнулся вперед. В бледных вспышках «свечей» она видела шевелившиеся гусеницы. Бронированная туша клюнула вниз, ткнулась в землю и, бросив фонтан песка назад, устремилась от насыпи.
Девушка подумала, что танкисты случайно в суматохе неосторожно свалили машину. Однако танки продолжали прыгать с платформ. Оглушенные падением танкисты приходили в себя, рывком трогали машины с места. Режущий свет слепил водителей, и они не сразу находили дорогу в поле, петляя вдоль путей, рискуя угодить под бомбы. Вот ближний к Наташе танк, гаркнув мотором, бросился всей тяжестью на пригорок. Рухнул, оставив глубокую вмятину на вершине холма, тяжело пополз вниз и замер, черный и присадистый, с длинной головастой пушкой.
Наташа, воодушевленная всеобщим порывом отваги, вихрем помчалась к танкам. Торопливой рукой она прибавила пламя в фонаре и стала у развилки дорог, закричала, подзывая какого-то командира:
— Сюда! Сюда! Тут дорога!
Командир засигналил водителям, помахал рукой. Наташа повторила его знак. Вдруг командир покачнулся набок, упал. Наташа нагнулась над ним. Он прохрипел:
— До… дорогу…
Девушка схватила фонарь, лихорадочно замахала им. Ближний танк быстро повернул в ее сторону и пошел. Грозный, сотрясающий землю. Пушка в свете «факелов» мрачно смотрела Наташе прямо в глаза. Но она пересилила страх, сигналила, не зная толком, понимают ли ее. У ног корчился умирающий лейтенант. Собрав последние силы, он, цепляясь за Наташу, поднялся во весь рост, в беспамятстве махал рукой, вероятно указывая путь танкам.
Передняя машина прогромыхала мимо, обдав регулировщицу терпким отработанным газом. За ним прошел второй танк, так близко, что она испугалась, но не отскочила: рядом лежал человек, и она не могла оставить его. Пусть ее лучше сомнет, чем отойти.
С брони танка соскочил боец в ребристом шлеме, взял командира под мышки. Подоспел второй танкист, и они бережно унесли лейтенанта с собой.
Все это произошло в считанные минуты, которые показались Наташе длинными часами.
Когда фашистские самолеты стали делать второй заход, на платформах не осталось ни одного танка. Лишь под откосом горбилась танкетка, которая во время прыжка перевернулась и свалилась башней вниз.
Краснов весь корчился от страха, но бежать не мог: начальство было тут, да и командарм сам следил за операцией. Зато с большой прытью бросился Демьян Митрофанович к паровозу, когда последний танк покинул платформу.
•— На перегон! Живее!
Под свирепый вой вражеских самолетов Листравой толкал вагоны в непроницаемую тьму. Его сменщик-машинист был ранен в первый же заход бомбовозов.
Неподалеку рванула бомба, тонко пискнули осколки. Листравой невольно втянул голову в плечи. Краснов вцепился в поручни, съежился. «Вот так всегда, — лихорадочно думал он. — Солдаты уже в безопасности. А мы?.. Что так ползет Листравой?»
Натруженно вздыхал паровоз, словно устав от беспрерывной канители. Машинист сверху глядел на Краснова: «Исправляется, даже болтать недосуг». И он не испытывал к нему неприязни. Собственно, что им враждовать?
В воздухе стало темным-темно: погасли все «фонари». Утихла стрельба, налет кончился.
Наташа услышала шаги. Это был Хохлов.
— Ладный сабантуй, — проговорил Парфен Са-зонтыч. — Телефон как?
Из темного проема дверей появился Илья. Он рассказывал о своих безуспешных попытках найти лазутчика. Наташа не узнавала его. Голос парня стал суше и резче, в движениях появилась какая-то сдержанность и отчужденность, будто они и не были раньше знакомыми, не пели вместе песен, не говорили о любви.
В землянку вошел Краснов, усмехнулся:
— Скажи, пожалуйста, телефон работает!
— А что же тут особенного? — обидчиво ощетинился Хохлов. Ему не хотелось, чтобы Пилипенко подумал, будто связь работает плохо.
— У вас всегда так: сыро — утечка, сухо — контакты теряются. — Довольный собой, Краснов рассмеялся. Его только что похвалили командиры, и он подобрел.
•— Старо, Демьян Митрофанович. Пойдемте, провожу. — Хохлов поднялся. — С испугу не заблудились бы…
— Не слепой. Без поводыря обойдусь, — буркнул обиженный Краснов.
А Илья взял его под руку, лихо засвистел и вывел из двери.
Краснов вырвал свою руку.
— Всё дурачитесь, товарищ Пилипенко?
— Все дурачусь, товарищ Краснов.
Наташа подтянула фитиль коптилки и вышла к стрелкам, где отрывисто гудел паровоз. Ей показалось, что звезды на небе настороженно щурятся и в них есть что-то от взгляда Пилипенко — холодное, слегка нахмуренное, но манящее.
Немцы, должно быть, знали о подготовке предстоящего наступления: на отдельных участках они ожесточенно атаковали наши части, теснили их, непрерывно вели беспокоящую разведку боем. Линия фронта придвинулась к Единице, и станция оказалась в полосе обстрела тяжелой артиллерии. Канонада гремела ежечасно. Немцы засыпали станцию снарядами. Обстрел усилился настолько, что нарушились маневры. А эшелоны шли. Их надо было пропускать через станцию, успевать в короткие промежутки затишья развозить вагоны по складам.
Чтобы оперативнее устранять повреждения, Фролов создал небольшие ремонтные бригады, которые дежурили в самых ответственных местах станции: у стрелок, на кривых участках колеи. В эти группы входили все свободные от работы железнодорожники и бойцы комендантского взвода.
— Не остановить движение — такова сейчас цель, — пояснил Фролов. — Выстоять! Пропустить без задержки грузы к фронту. Ведь наша линия — единственная…
При выходе со станции, где путь поднимается на высокий откос, сидели Пацко, Хохлов и солдат Перов. Они укрылись в глубокой воронке: отдыхали после тяжелой работы по восстановлению стрелки.
Солнце щедро светило с безоблачного неба. Над землей дрожало марево испарений.
Хохлов достал кисет, свернул самокрутку. Прикурив, закашлялся, хватаясь за грудь.
— Легкие простудил, или табак — дерьмо.
Стрелочник Пацко, потирая натруженные мозолистые ладони, мечтательно говорил:
— Понимаете, у себя там был штатным ходоком в амбулаторию. Раз по пять в месяц ходишь, бывало, на прием: тут колики, там в пояснице стреляет, суставы ноют, сердце останавливается, сон пропал… Врачи, естественно, вокруг тебя увиваются. Чистота, обхождение, вежливость, даже на стенках об этом самом нарисовано. А ты сидишь себе в кресле, как фон-барон какой-нибудь монгольский, и хворости свои поясняешь.
Пацко сел, почесал за ухом, тронул жидкую бородку и усмехнулся, должно быть, очень довольный той жизнью.
— Зубного только и боялся: больно, думаете? Не больно, а ругался он здорово… Теперь все боли куда-то подевались. Хоть бы для смеха чих какой напустился…
— Нервы потому что натянуты, — сонно отозвался Перов.
— Симулянт, значит, был? — полусерьезно пошутил Хохлов.
— Это ты брось, — остановил стрелочник. — Ради своего удовольствия ходил, а не за освободительным листком…
— Обмундирование сменить бы, парит, — вздохнул Перов, перекатываясь в тень.
На краю воронки появилась Наташа, спросила о Фролове.
На стрелке грохнул снаряд, швырнув куски земли. У Наташи с головы свалилась пилотка, покатилась к ногам мужчин. Хохлов подал ее девушке.
— Порвалась! — Наташа ахнула, рассматривая пилотку.
— Осколком, ей-ей, осколком! — воскликнул Пацко, с детским любопытством разглядывая дырку на пилотке. — Поменяемся, Наташка? Ушанка новая, смотри.
— Перекусить бы… — Перов пфищуренно посмотрел на высокое солнце.
— Еремей, сбегай-ка в свою «оранжерею», — смеясь, попросил Хохлов.
Солнце перевалило за полдень. Сухой ветер носил мелкую пыль. Над Единицей не переставал куриться мутный сизоватый дым: тлели раз; валины, и никто их не тушил — одни восстанавливали станцию, другие пропускали поезда.
В багряной дымке кружились вороны, разыскивая в руинах съестное. Обстрелы и бомбежки выгнали скворцов подальше от города. Изредка случайная птица пролетала над выжженным: поселком, тревожно пищала, металась в небе, пугаясь дымного марева, серых пепелищ и жаркого воздуха.
Запустение…
Во всем поселке редкими пятнами зеленели уцелевшие тополя да искалеченные вишневые деревца. Буйный лопух выбивался из-под кирпичной крошки.
А четыре пути как заколдованные светились серебряными нитками. Их рвали снаряды, корежили бомбы. Люди тотчас латали путь — заменяли рельсы. И поезда шли…
Пацко брел на свой огород. Он решил собрать первый урожай: паек скуден — подвоз продуктов нарушен. Обладателем огорода Еремей стал весной. Хозяева, вероятно, уехали или погибли, а беспризорная земля зарастала травой. В свободные часы он полол грядки. При налетах горевал: не попала ли фугаска на огород?.. Здесь, среди обломков дома, Пацко отдыхал: любил повозиться с растениями, восторгался каждым вновь проклюнувшимся листиком. И его старания не пропали: грядка зазеленела— лук щетинился нежными стрелками.
Удивит он друзей сочным луком. Что такое?.. На мягком грунте хранились отпечатки сапог…
Пацко огорчился, аккуратно ощипывая зеленые перья и косясь на чужие следы. Сокрушался, что самые большие стебельки уже кто-то сорвал. Ругался последними словами. Его это так расстроило, что на обратном пути он охал, как от зубной боли.
Приятели встретили стрелочника радостными возгласами. Устроились под откосом на сваленном столбе: быть ближе к работе. В луже помыли руки. Перов резал на равные части хлеб.
— Позовем Иванову? — спросил Хохлов, открывая банку консервов.
— А чего ж? Тоже с утра не ела девка. — Перов опять стал делить хлеб. Позвали Наташу, угостили ломтиком.
— Принимайте в компанию! — Мошков спустился с насыпи и не замедлил взять хлеб. Посолив, стал аппетитно жевать. Пацко и его угостил луком.
— Если бы тогда, помните, не раскупорили склад снарядный, — говорил Мошков, — сейчас бы сорвали весь подвоз.
— Листравой и не такое может, — с гордостью похвалил товарища Пацко. — Да и помощники у него что надо. Один Пилипенко двух стоит. Орел!
Фролов появился от вокзала озабоченный, строгий. Бледное лицо его со впалыми щеками было утомленным. И неудивительно. Эшелоны выстроились в затылок перед Единицей. Ждут приема. Весь спрос со старшего начальника. Вот и крутится Павел Фомич как белка в колесе. Спит на ходу, о еде забывает…
— Павел Фомич! — позвал Хохлов. — Перекусите, пожалуйста.
Фролов отнекивался, но его принудили. Он с подозрительностью осмотрел перышко лука: не у населения ли взяли? Ему рассказали об огороде Пацко. Он скупо улыбнулся.
Наташе было приятно смотреть на эту теплую суровую заботливость мужчин. Как она не вязалась с той жестокостью, что творилась вокруг!.. Дым с клочьями копоти, вороны вертятся, пронзительно каркая. Артиллерийские раскаты сотрясают землю…
— Знаете, Печорскую дорогу достроили, — сказал Фролов, стряхивая в ладонь крошки хлеба и отправляя их в рот.
— Это где же? — спросил Пацко.
— На севере. Уголь там. И нефть, — ответил Мошков. — Трудности строительства жуткие: вечная мерзлота, морозы, метели такие, что своего носа не видишь.
— Побороли! — восхищенно заметил Фролов.
— А у нас, думаете, легче? — вмешался Хохлов. — Вон жена пишет: картошка весной замерзла. А они свою одежонку на хлеб променяли.
— Где теперь легко? — снова спросил Пацко и тотчас ответил: — В Америке. До них до сих пор не дошло. Жрут тушенку и маслом заедают, паршивцы.
— Почти сто лет не воевали, забыли, как снаряды рвутся, — отозвался Фролов, — вот совесть и потеряли. Правда, не все, — продолжал он, посматривая на часы. — Простые люди за нас всей душой.
— А мы за них — всем телом, — дополнил Пацко. Он смешно втянул щеки и закатил глаза, стал похожим на скелет.
Все расхохотались.
Снаряд попал в тополь, расщепив дерево: ветки скорбно наклонились к земле, поникли свежезеленые листочки.
Фролов с жалостью посмотрел на разбитый тополь и вспомнил сосну-матку, оставленную порубщиками на лесной поляне. Он рассказал об этом. Слушали его с особым вниманием. Романтичная припод-нятость в голосе Фролова увлекла опаленных войной людей. Мм осточертели грохот и гром, пыль и копоть разрушений. Быть может, не один из них представил себя в тени молодых деревьев, которые в воображении людей уже выросли из семян, щедро брошенных сосной-маткой.
Замечтался и Мошков. «Кто-то из нас доживет до тех дней?» — думал он. На минуту забылись и шифровки-попутки, и эшелоны, и грозные приказы «Березки», и все прочие многотрудные заботы военного коменданта станции, который ничего не имеет в своем распоряжении и с которого спрашивают все, начиная с солдата и кончая наркомом. Остались только мечты немолодого седоватого человека, глядящего на своих боевых товарищей.
— Да. Сосна, она, конечно… А подлец так вот и выщипал грядку, — тяжело вздохнул Пацко, ища сочувствия.
Все от души облегченно рассмеялись.
В глухой закрытой будке паровоза Листравой, сидя на полу, подсушивал у топки портянки.
Когда они немного высохли, туго намотал их на ногу, обулся. Обросшее лицо выражало блаженство, было по-детски кротким, открытым. Русые волосы спутались, ершом топорщились на висках.
Слева сидел Батуев и яростно грыз сухарь. Смуглое лицо и узкие глаза были утомленными.
Илья лежал на полке. Он закинул руки под голову, напевал:
— Ну, и песня! — недовольно проговорил Листравой, подтягивая второй сапог. — Послушал бы ты настоящую солдатскую песню.
Листравой сел на место машиниста и тихо, надтреснутым голосом попробовал запеть, но из этого ничего не вышло, и ему стало неловко.
Пилипенко дипломатически сказал:
— Лупят, черти…
Все прислушались. Фронт гремел слитно и грозно. Небо было затянуто разорванными хмурыми облаками. И представлялось Листравому, что где-то за лесом разыгралась гроза, а сюда докатывались ее беспрерывные глухие раскаты.
— Шибко гвоздят. — Цыремпил достал из тощего вещевого мешка новый сухарь, продолжая работать челюстями, строгал колышки из березы на случай пробоин. — Совсем к Единице придвинулись…
Бригада уже вторые сутки не сходила с паровоза. Сменщики их попали под бомбы, и Фролов попросил не оставлять работу. Да они и сами понимали, что другого выхода пока нет. Груз шел потоком. Вздремнув на ходу, они развозили вагоны, ездили к самой линии фронта, ухитряясь благополучно проскакивать обстреливаемые участки. Листравой поминутно протирал глаза и в душе сильно удивлялся тому, что они до сих пор не угодили под бомбу или снаряд.
— Хоть распорки в глаза ставь, — виновато признался Илья и почти тотчас же захрапел.
— Да, поспать бы, — мечтательно сказал Цыремпил.
Машинисту и самому было трудно бороться с усталостью, но он разъяснил:
— Выпроводим немцев за границу, тогда и поспим всласть.
Снаружи настойчиво постучали по железной лесенке так, что задрожали стекла. Илья проснулся, соскочил на пол, но не хватило сил устоять, и он сел в лоток с углем. Листравой отодвинул раму.
— Поехали! — На лесенке стоял Краснов и нетерпеливо махал флажком. — На снарядный.
— Насчет смены не слышно?
Краснов не ответил, уставив воспаленные глаза в небо.
— Только быстрее. Того и жди гостей с неба.
Листравой хмыкнул в усы:
— Фрицев бояться — победы не видать.
Минут пять спустя паровоз выкатил из укрытия,
Листравой спешно увел поезд на перегон.
Ветка уходила в глубь леса и оканчивалась тупиком. К дороге подступали ветвистые сосны. Их кроны почти смыкались над железнодорожным полотном. Листравой тут ни разу не попадал под налет самолетов. Ехали без особой предосторожности.
Среди лесной чащи в палатках и землянках прятались походные госпитали. Из них перевозили раненых в санитарные летучки, а где-то, подальше от фронта, перегружали в военно-санитарные поезда и отправляли в далекие тылы на стационарное лечение. К приезду Листравого с погрузкой не управились. Из санитарных машин и двуколок еще выносили раненых солдат и офицеров: бледных, небритых, прикрытых мятыми шинелями.
Листравой затолкал вагоны со снарядами на склад, вернулся к госпиталям и прицепил паровоз к составу вагонов, на стенах и крышах которых краснели большие кресты.
Илья пошел посмотреть, нет ли кого из знакомых. Его очень удивляло, что в такой массе людей ему до сих пор не встретился земляк. И на этот раз он вернулся удрученный новой неудачей: затерялись все забайкальцы, как муравьи в глухой тайге.
Цыремпил, чтобы не заснуть, мастерил себе кружку из консервной банки.
Машинист, положив голову на подлокотник окна, дремал. Он сочно причмокивал губами, подрагивали его натруженные руки.
Батуев в полусне ударил себя по пальцам, чертыхнулся. Боль не утихала, но сон как будто прошел. Цыремпил открыл топку.
Он любил смотреть на огонь, когда короткое ленивое пламя мерцает сквозь алые угли. И ему всегда вспоминалось, как в детстве часами просиживал у очага, вороша угли под большим котлом с чаем. Нет, здесь красивее.
Пламя юлит в топке, выглядывает из самых неожиданных мест, скользит меж углей. А на потолке капли, как слезинки, нависают и тут же испаряются. Александр Федорович говорил, что там пробка контроля. Если воды мало, то опасно для паровоза, и пробка сама по себе расплавляется.
Цыремпил еще несколько минут внимательно понаблюдал за каплями, но они стали появляться реже, потом исчезли совсем. Он протер глаза: не снилось ли? Нет, не появляются. Плохо спать аа посту.
Пробка напоминала о себе урчащим шумом в топке: воды меньше допустимого уровня. Проспали! Цыремпил ругал себя за оплошность. Надо было вовремя сказать Листравому. А теперь что же? Гасить паровоз… Пробка сгорела, вода зальет топку по его, Цыремпила, вине. Так-то он отплатил машинисту за обучение паровозному делу… Цыремпил готов был лезть в пламя, лишь бы отвести беду.
Александр Федорович тотчас догадался, в чем дело: прорвало контрольную пробку. Теперь дело решают минуты. В мирное время нужно было бы немедля тушить, а сейчас… Позади жизни людей…
— Мочи уголь! — крикнул он Цыремпилу, распахивая дверцу топки.
Сверху в топке била серая струя пара и распыленной воды. Двенадцать атмосфер! Цыремпилу казалось, что не пройдет и пяти минут, как все будет кончено: паровоз омертвеет.
Листравой подхватил вторую лопату и вместе с Цыремпилом кидал в топку уголь. Набросали толстым слоем. Желтоватый дым пробивался в прорывы. С режущим шипом, потрескивая, вырывалась наружу острая струя кипятка.
Цыремпил не понимал действий машиниста. Преступление перед товарищами убило его. А он ведь не оправдался еще и за проступок в дороге. И вот опять…
— Доски! — Листравой указал Илье на полку.
Пилипенко понял его с полуслова. В эти лихорадочные минуты Илья прикидывал, как лучше пробраться в топку. Он не допускал и мысли, что кто-либо другой выполнит это исключительно рискованное дело. Рывком он сломал полку, разделил ее на отдельные доски.
— Цыремпил, бородок! — Александр Федорович отбросил лопату, стал на колени перед отверстием топки. Но Илья решительно отстранил его, бросил в топку доски.
— Лей на меня воду! Давай, давай!
В какие-то доли минуты Илья почувствовал небывалую в себе силу, в нем всколыхнулось все смелое, дерзкое и отчаянное, собралось во что-то необузданное, храброе и твердое. Это «что-то» повелевало им. Он слабо поморщился, когда вода побежала за пояс, холодом прокатилась по телу; потом натянул шапку. Обостренно замечалась разумность каждого движения. Сознание ясно запечатлело лица товарищей, их тревожные, испуганные взгляды…
Он смело положил руки в рукавицах на край топочного отверстия: вода зашипела, пар улетел легким облачком. Маленькое овальное оконце было перед Ильей. В обиходе паровозников: шуровка и все. Пилипенко в тот момент видел в оконце многое: и сотни раненых, что ждали отправления, и товарищей на Единице, борющихся с врагом, и тех, кто оставлен в братских могилах, и далекую-далекую победу.
Илья просунул голову в топку; зажгло уши, и он плотнее натянул мокрую шапку. Подумал: «Ногами вперед было бы лучше…» Его охватило удушливое облако жгучего угара. Узкий горячий овал клещами сжал тело.
Он чувствовал, как дубела кожа на лице, в глазах и легких пылал костер. Он ощущал, как холодело сердце, и видел серую упругую струю, свистящую у потолка, которую он должен укротить.
Свист ему не слышен. То звенит кровь, мчащаяся по жилам, молотом стучит в висках. Илья двигался к цели…
Батуеву не было видно, что делает Илья. Они с машинистом сидели на полу и следили за ногами, мелькавшими в клубах дыма и пара. Пар все больше скрывал Илью: уже и ноги едва различимы. Цыремпил с ужасом видел язычки жадного пламени, выглядывавшие из-под слоя угля. Александр Федорович бросал в те места мокрый уголь, и огоньки глохли.
Илья, нацелившись, на ощупь наставил бородок и ударил по нему молотком изо всех сил, как ему показалось. Но его усилий было мало, и вода просачивалась, хотя и с меньшей силой. В глазах метнулись желтым веером искры, ноги подломились… И уже он на какой-то горе, высоко-высоко, почти у самого солнца. Оно нещадно палит, сушит горло. Он хочет облизать губы и не может: у него не стало языка…
Машинист сам протиснулся в дверку, дотянулся до ног Пилипенко, с трудом подтащил его к себе. Ему подсобил Цыремпил, и они высвободили Илью. Сапоги его ожигали руки, одежда дымилась. Плеснув себе в лицо холодной воды, Цыремпил, не раздумывая, устремился к топке. Листравой молча подал ему мокрые рукавицы, облил из шланга водой.
Гибкий и тонкий Цыремпил вьюном проскользнул в топку. Он сделает. Он скорее умрет, чем вылезет из топки, не устранив опасность.
Бородок, забитый Ильей, мешал воде, и она веером рассыпалась под потолком. В топке было горячо и туманно. Цыремпил, окутанный сырым паром, не дышал. Жгучие капли оседали на тело, заливали лицо, слепили глаза.
«Устоять… устоять… устоять…» — повторял про себя Батуев. Если он свалится, то Листравому сюда не пролезть. Паровоз потухнет, раненые останутся… Мысли ясные, а руки пугающе вяло поднимаются вверх. Удар: молоток соскользнул. Цыремпил качнулся, руки безвольно опустились. Кулаки стали очень тяжелыми. В голове что-то бухает… А у потолка брызжет вода, клубится неукрощенный пар. И это по его, Цыремпила, вине! С отчаянной силой он ударил снова. В топке стало тихо. Тихо до ужаса. Тихо до слез. Отчетливо зашуршал под ногами шлак. В трубах шепелявил ветер. Во рту — горечь. Доски поплыли в сторону, вверх, блеснуло топочное отверстие, перевернулось, закружилось…
Листравой с ужасом следил за Цыремпилом: выдержит ли? Полусидит… зашатался… Неужели упал?
У Батуева хватило сил доползти до дверки. Уткнулся головой в пол будки.
— Сде… елал?..
Александр Федорович утвердительно мотнул головой, унося Цыремпила к дверце будки. Открыл все настежь.
Врачи из санитарной летучки оказали скорую помощь ребятам. Обожженные лица смазали мазью, перебинтовали раны. Требовали, чтобы пострадавшие легли в постель до выздоровления. Врачи даже предложили поместить их в вагон-изолятор. Листравой согласился. А как же с поездом? Машинист брался довести один.
На свежем воздухе Илья почувствовал себя сносно и махнул рукой на все советы врача. У Цыремпила началась рвота, но и он отказался идти в вагон.
Листравой дал отправление: гудок гулко прокатился по лесу. Старому машинисту было приятно сознавать себя командиром таких боевых, замечательных ребят.
Мимо побежали островерхие палатки. Ветер покачивал вершины деревьев, гнул слабые кустики.
Батуев сказал Илье, указывая на ветки:
— Нас провожают. Руками будто махают вслед.
— Это тем, которые в вагонах…
На другой день под вечер положение на Единице настолько осложнилось, что Фролов вынужден был послать на восстановление путей всех, даже бригады с паровоза.
«За проявленную находчивость и решимость при исполнении служебного долга в особо трудных условиях», как говорилось в приказе начальника военно-эксплуатационного отделения, переданном по телефону, рядовым восстановителям И. Пилипенко и Ц. Батуеву объявлялась благодарность. А Фролов приказал положить их на сутки в санитарную часть для отдыха. Они запротестовали, но это не помогло: Фролов настоял на своем.
Листравой тем временем ушел в ремонтную бригаду и случайно оказался рядом с Красновым. Пришлось носить камни. Напарником выбрал бывшего приятеля. Тот из самолюбия не отказался.
Зная их вражду, Пацко наваливал носилки доверху. «На сердитой бабе воду возят», — про себя усмехался он, искоса поглядывая, как напрягаются «приятели».
Но занимало его не это. Утром Пацко подал заявление в партию. Примут ли?
На Единице не умолкал грохот. Неверный зыбкий свет мерцал над путями, смутно вырисовывались развалины, камни, не однажды перевернутые взрывами. В дальнем тупике догорали вагоны. В багряных отблесках пути выглядели перепаханным полем, огромным свежим пожарищем.
В отдалении, за темной извилистой стенкой леса, тоже гремело: там мощно отзывались фронтовые батареи. Словно от глубинных толчков мелко и утроб-но дрожала земля.
Пацко смотрел на зарево горевших вагонов и думал о том, что теперь задержатся перевозки. Обстрел сильно мешал восстановлению. Неужели наши не могут подавить вражеские батареи?
Среди развалин вокзала высилась выщербленная стена с проломом в середине. Она упиралась в толстый корявый тополь. Рядом был вход в подвал, где временно поселился начальник политотдела. Днем в его прежнее убежище попала бомба. К счастью, Фролова не оказалось на месте.
Из дымной мглы вывернулся Хохлов, оглянул покосившуюся стену и скрылся в подвале. Вскоре вернулся с банкой краски в руках. Размашисто написал на чистом месте по штукатурке:
— Выстоим!
Это емкое слово хорошо выделялось в темноте. Его читал всякий, оказавшийся вблизи подвала. Оно выражало помыслы железнодорожников Единицы.
Хохлов снова спустился в подвал, вытянулся по стойке «смирно».
— По особому делу к вам, Павел Фомич. Стрелочник Пацко просится в партию. Устав мы с ним прочитали. Ждем ваших приказаний.
Фролов знал из газет про такие случаи на фронтах, но сам впервые на Единице столкнулся с подобным обстоятельством. А как его самого принимали в партию в 1932 году? Сколько волнений, переживаний!.. Так что ж, собирать коммунистов, чтобы рассматривать заявление Пацко? Нет, такое сейчас немыслимо. Честно говоря, он не ожидал такого решительного шага от Пацко.
— А рекомендует кто?
— Я да путевой обходчик один… Эх, фамилию запамятовал. Ну, а третью… до вас придется.
О стрелочнике Фролов знал только одно: исполнительный. А разве для члена партии этого достаточно? Пацко оставался старательным, честным человеком. Храбростью не отличался, но и трусом не был. Можно поручиться, что стрелочник Пацко не изменит делу партии… И Фролов после раздумья сказал:
— Хорошо, Парфен Сазонтыч. Пусть пишет заявление.
— Оно готово. — Хохлов подал Фролову сложенную бумагу.
— Тогда завтра и обсудим.
Где-то рядом бомба встряхнула землю. Треснул угол подвала.
Фролов устало поднялся, взял за плечи Хохлова.
— Верное наше дело, дорогой товарищ. Очень верное… В какое время к нам люди тянутся!
Пацко заваливал землей глубокую воронку на путях. Мысли стрелочника были далеко от Единицы. Вся его сознательная жизнь связана с властью Советов, с коммунистами. И грамоте с их помощью научился, и специальность получил, и детишек воспитал. Трудное время выпало коммунистам? Трудное. Так где же он должен быть, как не с ними? Так он и скажет Фролову. Неужели могут не принять? Поймут, такие же простые люди…
Решив так, Пацко немного успокоился. Проходила минута-другая, и опять возникала мысль: «А ненароком не поймут? Краснов один какой придиристый… Фролов строгий… Нет, должны понять!»
И он поторопил Краснова:
— Быстрее двигайтесь. Яма-то не уменьшается.
— И так в поту весь…
— После войны высохнете, — посочувствовал Пацко, наваливая груду кирпича на носилки. Мысли его снова завертелись вокруг заявления: примут ли?
Фролов, отпуская Хохлова, сказал:
— Парфен Сазонтыч, прошу вас пройти на второй пост. Я — на центральные пути: там ни одного коммуниста.
— Добро!
Хохлов встретился в дверях с Красновым, уступил ему дорогу и бесшумно исчез в темноте.
— Что скажете, Демьян Митрофанович?
— Товарищ начполит, Мошко» снял с восстановления, говорит, поезд прибыл.
— Груз?
— Груз разный: горючее, сухари, патроны. На армейскую базу шлет какой-то чудак летнее обмундирование.
— Почему же чудак? Пора, давно пора переодевать людей. Лето на дворе.
— В такой час… — Краснов недоверчиво смотрел на Фролова, не веря в его спокойствие. Сам он уже давно решил, что пора оставлять станцию, считал напрасными жертвы. Можно ведь разгружать вагоны и на соседнем участке? Там, наверное, меньше налетов, обстрела нет…
Фролов привык к обстрелам, к грохоту бомб и удивлялся изредка выпадавшим затишьям. Не в диковинку были ему и человеческие слабости. Понимал он теперь и Краснова, его страхи, его сомнения. И как у каждого человека есть свои странности, так и у Фролова появилась своя: он решил во что бы то ни стало исправить Краснова. За время пребывания на Единице уже была возможность отправить Демьяна Митрофановича. И все же начальник политотдела не отправлял.
Он не мог представить себе, чтобы где-то рядом в такое время еще гнездилась человеческая подлость: она уже проявилась бы.
— Так как же мы примем поезд, Демьян Митрофанович? — Фролов будто бы не обратил внимания на настроение Краснова.
— Диспетчер и слушать не желает. Берите, мол, и все.
— Брать так брать. Пойдемте на пути, там и решим.
Когда вышли за дверь, Фролов спросил:
— Из дому давно получали письма?
Краснов нерешительно сказал:
— Вчера…
— Мне тоже жена написала. Дочурка сильно болеет. А у вас все благополучно?
Демьян Митрофанович охотно рассказывал о домашних заботах.
Мрак охватил вышедших сразу за порогом. Ночь была наполнена звуками: лопаты царапали землю, стучали топоры, звякало железо, слышались приглушенные команды — поднимали что-то тяжелое. Урчали автомашины.
— Как, терпят люди? — спросил Фролов.
Краснов не понял: где терпят — в тылу или здесь,
в этой темноте? Осторожно заметил:
— Терпят ли?
Но Фролов не расслышал, увлеченный собственными мыслями.
— А ведь это мы наступаем, Демьян Митрофаныч! — уверенно говорил он. — Это есть наше наступление без атаки. Так и пишите жене. С бою берем каждый вагон, каждую тонну груза.
«Какое там наступление! — раздраженно подумал Краснов. — Храбрится, геройствует… Кому нужно?
Они обошли главный путь: он был готов к принятию составов. На втором посту блеснула молния взрыва. Грохот на миг подавил звуки ночи, ноэхо ещеоткликалось в руинах, а на станции уже возобновилась трудная, изнурительная работа.
«Зачем это невероятное напряжение людских сил?» — думал Краснов. Ему было страшно и одиноко, и он жался к Фролову. В который раз руггал себя, что вызвался поехать на эту проклятую Единицу. Ночами, прикрывшись шинелью, он молча страдал. Ему не было дела до перевозок, до судьбы наступления его беспокоила своя жизнь, свои печали. И цель была единственная: выжить!
В темноте столкнулись с Мошковым. Тот накинулся:
— Принимаем?
Фролов не ответил. Ему было понятно нетерпение коменданта: скорее завершить подвоз всего нужного для наступления. Мошков отдал распоряжение и исчез.
Для встречи поезда Фролов послал Краснова.
Напротив семафора опять грохнул взрыв, образовалась огромная воронка. Люди выстроились цепочкой от развалин каменного дома и из рук в руки передавали осколки бетона, кирпичи, камни. Крайние сбрасывали их в яму. Они цокали, высекали искры, шумно скатывались вниз. Пацко представлялось, что работает какая-то дробилка.
Другая группа сыпала в воронку землю. Люди с носилками сновали, как муравьи. Проходило время, а углубление будто бы и не уменьшалось. Пацко даже заглянул в воронку.
— Бездонна она, что ли?
В середину живого конвейера попал снаряд. Папко увидел: упали люди, цепочка смешалась. В лицо ему пахнуло тугой волной гари. Рассудок требовал: «Уйди в темноту, пережди». Долг приказывал: «Крепись!»
Санитары унесли раненых, их места заняли другие, и снова, глухо стуча, скатывались вниз камни, скрипели носилки под тяжестью груза, разнобойно топали усталые люди, шумно дыша и кашляя.
Пацко представлял, что машинист где-то ведет состав, и по нему, наверное, тоже стреляют не меньше, и, если попадет бомба, поезд может свернуться под откос… Смелым надо быть, чтобы вести паровоз к самому фронту. Листравой, например, не испугается…
Новый снаряд угодил в горевшие вагоны. Вверх взметнулись золотистым снопом искры, от пламени зарделось полнеба. Люди не обращали внимания на обстрел, и Пацко было с ними не страшно. Он опять вернулся к мысли о том, как его будут принимать в партию.
Хохлов нашел стрелочника рядом с Листравым. Они таскали на носилках грунт.
— Завтра, Еремей. Договорились с начполитотде-лом…
— Спасибо.
Парфен Сазонтыч взялся помогать, подменяя уставших.
Завтра… Что сказать товарищам?.. Вот, мол, я — Пацко. Ну и что же, что ты Пацко? Какой такой видный след оставил в жизни, чтобы тебя в партию Ленина принимать?.. Жил, ел, спал. А еще что?.. Все добывал своими руками. Пришел из деревни, стрелочником поступил… Война, вон она из рядов наших какие куски вырывает. Кто же их наполнит, как не мы? А след в жизни?.. След останется: у меня два сына, дочки взрослые.
Хохлов понимал, что тут не нужно никому напоминать об их долге. Лучшая агитация — больше брать на носилки да побыстрее шевелить ногами, так, как делает Пацко.
Около путей упал снаряд, расшвыряв работающих. Санитары выносили раненых. Командиры пополняли цепочку. Но ряды восстановителей заметно редели. Злее становились движения, чаще мелькали руки, передававшие камни, скорее ходили с носилками. Яма мельчала. Нитки рельсов сошлись у воронки.
Пацко обежал ее, осмотрел: немного добавить земли и можно укладывать шпалы. Веселее задвигались люди, легче зашуршали шаги: всем давно надоело возиться в темноте на одном месте, поминутно рискуя головой.
Где-то за руинами, ближе к лесу, неожиданно громко прогудел паровоз. Это был первый с утра голос локомотива. Пацко показалось, что он посылает им привет с Большой земли. Да и все приободрились: не отрезаны, выход есть! Никто не знал, что этот поезд с утра стоял на соседней станции, ждал приема.
…Брошен последний камень, выровнена площадка.
Молотки ударили по костылям, зазвенело железо, свободнее задышали люди. Листравому почудилось, что крутом стало светлее, просторнее и уютнее. Вот уже соединены рельсы порванной колеи, уложены последние недостающие шпалы, подсыпаны завершающие лопаты балласта…
Пацко проворно закручивал гайки на стыках, ловко, даже игриво, постукивал по рельсам длинным ключом. В душе его все ликовало: нет, не зря живут люди!
Листравой взмахивал молотком через плечо, словно рубил дрова. Он вкладывал в удары всю свою силу. Взмах — и костыль в шпале по самую шляпку, а позади — ровная строка головок на шпалах.
И вновь на только что восстановленный путь упал снаряд, ковырнул искореженную насыпь, вырвал две шпалы. Люди даже присели от неожиданности и отчаяния. Потом кинулись к пострадавшим.
— К черту! — В розовой от пожарищ полутьме кто-то бросил лопату и лег на землю.
— Дурак! — Пацко зло сплюнул.
— Айда, Александр! — Хохлов первым взял носилки. С другой стороны взялся Листравой.
Расстроенные люди гуськом потянулись за ними. Опять стучали камни, звенело железо.
В багровом свете огня появился Фролов. Он был в подавленном состоянии, но деловито прикинул: много ли осталось? Заметил, что не хватает многих знакомых рабочих: убиты или ранены?
Люди измотались, шагали пошатываясь. А он должен сообщить им тяжелую новость. Тогда, когда так нужна хотя бы маленькая радость. Даже почтальон не смог проехать на Единицу. А стоит ли говорить? Сами узнают завтра из газет, по радио. Каждый рабочий надеется на скорый перелом войны на победу… Нет, нужно! Правда, как бы тяжела она ни была, легче, чем неизвестность.
— Парфен Сазонтыч, — окликнул он Хохлова.
Люди обрадованно повернули головы к начальнику политотдела. Фролов увидел в напряженных лицах немую просьбу облегчить усталость. Хрипловато сказал:
— Фашисты взяли Моздок, Вышли к Сталинграду…
Люди глухо молчали, опустив натруженные руки. Было слышно их тяжелое дыхание да треск догорающего дерева.
— Пошли, — со вздохом вытолкнул слово из пересохшего рта Листравой.
В ночи звенело железо, слышалось неровное дыхание, приглушенные голоса. Фролову стало спокойнее, он ушел в госпиталь проведать раненых железнодорожников.
Далеко за полночь вернулся начальник политотдела, отправив людей отдыхать. Их заменили солдаты, присланные комендантом. Обстрел прекратился, и они быстро закончили восстановление разрушенного полотна.
Не сразу улеглись спать: тревожно было на душе. Сообщение Фролова обеспокоило. Солдаты говорили, будто днем немецкие танки проскакивали в ближний от станции лесок. В подвалах стало тихо, непривычно беззвучно. Разные мысли овладели людьми. Сколько еще так продлится?
Они собрались у костра, разведенного внутри разрушенного дома. Невольно хотелось быть ближе друг к другу. Мозолистые руки ныли, трудной усталостью налилось тело, но беспокойство не давало уснуть: а вдруг немцы прорвались?
Уже съели все, что оставалось на ужин, перечитали газеты, а у костра по-прежнему было людно. О южном наступлении врага не говорили, избегали этого, но думы были одни: неужели и Волга не удержит гадов? Не может быть, чтобы Сталинград не устоял!
А вслух велись разговоры о посторонних вещах.
— Надоело быть рядовым. Все тебе приказывают, — неожиданно громко сказал Илья, развалясь на плоской каменной плите. — После войны выучусь на начальника.
Его категорическое заявление вызвало скупые усмешки, отвлекло от невеселых гнетущих дум, сняло напряженность.
— А что, разве не гожусь? — Илья проворно вскочил и прошелся вокруг костра, подражая солидному огрузневшему человеку. Своей походкой он напомнил Краснова. Тот был тоже у костра среди отдыхавших и принял выходку Ильи за насмешку. Задыхаясь от обиды, прокричал:
— Когда Родина в опасности, смеяться преступно! Не так ли, товарищ Пилипенко? У Сталинграда бьются насмерть… Когда миллионы плачут, хихикать отвратительно! Не так ли, товарищи?
Краснов повел хрящеватым носом, оглядывая собравшихся воспаленными глазами. Руки его дрожали. Он готов был драться со всяким, кто стал бы ему перечить.
— А ты, Демьян, молодец! Хорошие слова сказал… — Листравой приподнялся, потянул, его за полу френча. — Садись рядом, разберемся.
— Смешки, смешки, — все так же задыхаясь, выговорил Краснов. — Половину России просмеяли, к Волге допустили. Мало?
Он, хромая на левую ногу, выбежал из светлого круга и пропал в густой темноте.
У костра неловко примолкли: Краснов снова напомнил о том, что волновало всех. Листравой считал, что Илья напрасно обидел человека. В это суровое время он как-то забыл о прежних распрях с Красновым и собирался сделать выговор Пилипенко. Но тот опередил его:
— А не выпить ли нам? Чем ссориться-то?.. А, старики?
Предложение было заманчивым, но никто не принял его всерьез: откуда тут водка, когда хлеба не вдосталь? Листравой тоже удивленно уставился на Пилипенко. Они все знали, что на передовой линии фронта выдается водка: сами возили вагоны с бутылками и бочками, но тут и купить было негде. Илья, подумав с минуту, быстро исчез за стенкой.
Из-за леса долетел шум движения. Он нарастал, эхо в развалинах усиливало звучание. Поезд с грохотом прошел станцию, шум постепенно угас где-то в плотной темноте.
— К фронту, — с тихой радостью проговорил Листравой. Ему было тревожно сидеть у костра: а если в самом деле фрицы уже заняли пристанционный лес? Но поезд прошел, значит, слухи напрасные.
Илья возник из тьмы, как привидение. Голова забинтована — следы ожога, зубы оскалены в лихой усмешке, в руках — четвертинка, полная светлой жидкости. Листравому показалось, что зеленоватые глаза Пилипенко плавились позолотой.
— Только-то, — разочарованно протянул Пацко и стал загибать пальцы на руках, считая сидящих у костра. Уже никто не спрашивал, где он достал ее, а прикидывал, как разделить.
— Это дезинфекция наша. Врачи смилостивились… Церемпил спит, отказал свою часть в нашу пользу. Возраженья нет? — Илья вылил спирт в котелок.
— Стой, стой! — всполошился Хохлов. Рябое лицо его покрылось потом. — Развести разрешите?
— Перекрестись, что не испортишь, — весело осклабился Пацко.
А Хохлов уже колдовал над котелком. Он малыми толиками доливал воду в котелок. После каждой порции Листравой охал:
— Не переборщи.
Потом все смеялись от всего сердца, как дети, протягивая котелки, а Илья осторожно наливал им разведенного спирта.
— Пейте за смелых людей! Я только это признаю… Наперекор всем чертям! — Он бедово опрокинул в рот спирт, крякнул: — Умеет разбавлять, старик…
— Закусывайте материей, братцы. Вот! — посоветовал Листравой и вытер губы рукавом. — А дома бы… Огурчиком с чесночком, — добавил он, смачно сплюнув.
— А я вот на рыбалке ночевал бы, — в тон машинисту проговорил Фролов, выходя из темноты. — Сидите, сидите, друзья. Не спится?
— Мировые дела решаем, Павел Фомич. — Пилипенко подмигнул Листравому. — Какое наказание Гитлеру применить думаем…
— Тоже занятие, — Фролов нашел глазами Пацко. — Еремей Мефодьевич, просьба к вам.
Пацко поднялся, оправил гимнастерку.
— Сможете еще одно дежурство проработать? Стрелочник выбыл.
— Только выпимши немного, а так почему ж нельзя…
Фролов удивился откровенности Пацко, но на пост его послал. Пошутил:
— Пьян — когда двое ведут, а третий ноги переставляет…
— Павел Фомич, — не утерпел Листравой. — Что тут у нас насчет фрица слышно? Не прорвался?
— Успокойтесь, товарищи, немцы не прошли. Оборона крепкая. Солдаты стоят насмерть.
— Ну, вот и ладно, — Листравой стал удобнее прилаживаться у костра.
Фролов и Пацко ушли.
— Когда он отдыхает, хотел бы я знать? — снова заговорил Александр Федорович о Фролове. — Рано утром — на ногах, поздно ночью — на ногах.
— Комиссару положено, — широко зевнул Пилипенко.
Слова Фролова несколько успокоили людей, и они разошлись на ночлег.
За лесом изредка слышались пушечные выстрелы. Со станции доносились тяжелое сопенье паровоза, лязг сцеплений. Рядом, в кирпичных завалах, попискивали мыши. Недалекий лес утомленно шелестел, казалось, что дышит необъятная темнота.
Листравой уснул у костра, не найдя сил перебраться к себе в подвал, на топчан.
Над умирающим костром кружилась бабочка, рискованно ластясь к короткому пламени. Илья пугал ее, размахивая пилоткой. Но она все-таки обожгла крылья, упала на красные угли, сгорела шипя и потрескивая,
Смерть стрелочника опечалила Пацко. Он пытался осмыслить происшедшее. Конечно, только смелый человек закроет амбразуру дота своим телом. Стрелочник же просто исполнил свой долг, честно, по-человечески. Для этого нужно не меньше мужества и геройства!..
Стояла кромешная ночь. В развалинах кричали совы и филины. Идти было неловко. Пацко ворчал себе под нос, спотыкаясь в колдобинах.
Поездов пока не было, и он, примостившись на чурбане, чистил фонарь.
Позднее подошел Хохлов проверить телефоны. Так он делал каждую ночь под утро: день уходил на ремонт и восстановление линейного хозяйства. В обожженной руке его отвертка держалась плохо, и он долго возился с одним аппаратом.
Был тот глухой предрассветный час, когда над Единицей устанавливалась временная, непрочная тишина.
Пацко вычистил одну боковину фонаря и вышел за дверь: разогнать сон. Со стороны фронта орудия стреляли редко. По темному небу шли рваные облака: Пацко замечал, как пропадали звезды и чуть поздцее снова вспыхивали. Вот одна звезда покатилась, оставив позади искристый след. Говорят, так и души человеческие… Но он знал: душа стрелочника уже никогда не вспыхнет, не засветится на горизонте. Пацко вернулся на пост.
Связист все еще копался в телефоне.
Стрелочник полез за паклей, которую он хранил под потолком, и наткнулся на маленькое зеркальце, забытое Наташей. Чтобы отвлечься от мыслей о погибшем стрелочнике и немного забыться, он заговорил об Ивановой. В дурманящей ночной немоте Пацко лениво двигал руками, выскребая копоть на стеклах фонаря. Не спеша рассуждал:
— Вот, скажем, Наташа. Дивчина презеленая. Ну, куда ей воевать? Так себе, один близир…
Хохлов, не отрываясь от дела, перебил:
— Она храбрая. Женщины всегда выносливее нашего брата. Это, друг, старая философия.
— Старая или новая, а я, например, свою дочку не пущу. После тутошних страхов она и родить-то путем не сумеет.
— Так она тебя и послушает.
— Ты, Парфен, не смейся. Правду говорю.
— А еще в партию собрался. Твоя теория старая. Весь, мол, рай женский на кухне. Плоди детишек, и только. Так и Толстой учил.
— Толстой, говоришь? Дай бог…
— Про то и в книгах писал.
Пацко не слушал. Поставив фонарь на пол, он полюбовался своей работой и тем же ровным голосом заговорил о своем:
— Природу возьми. Она, Парфен, скажу тебе, бережет женский пол. Сохатые, к слову. Самцы дерутся, а она, самка, значит, в сторонке пасется себе, листки хрумкает. А глухари или, скажем, тетерева. Опять-таки бьются, как петухи. Так на каждом шагу женский пол к войне неспособный. Даже дикари женщин не брали в бой. А вот теперешний человек, он все норовит напротив природы, поперек ее. Вот и женщин в войну впутал. А зачем, и сам не ответит.
Хохлов ругнулся, отдергивая больную руку.
— Что ты?
— Током шибануло. Звонят. — Он привернул на клеммах провода, подал трубку Пацко, сидевшему у порога.
Тот послушал, поднялся и, шумно позевывая, сказал:
— Насчет женщин в войне ты подумай на досуге. Пользительно. А теперь посмотри семафор. Ерундит что-то. Открывать придется: поезд вышел.
Кругом царила ночь, но где-то за полосой леса рождался рассвет. Небосклон посерел, будто бы в темную воду добавили молока. Пацко расправил мощные плечи, стряхивая дрему. Приятели остановились у семафора. Хохлов попробовал, как он действует. Стрелочник заметил:
— Как в тоннель уходит дорога.
Высокая насыпь простиралась до темного леса.
Сквозь редевшую мглу в отдалении виднелся светлым полукружьем вход в лес.
— Малейшая неисправность — и поезд полетит под откос. — Хохлов зябко поежился, собирая инструмент и присвечивая себе фонарем.
— Так и жизнь человеческая, по-моему, — раздумчиво отозвался из темноты Пацко. — Лезет, лезет человек по такой вот крутой насыпи. Потом — хлоп! — и покатился под откос…
— Ты что, Еремей, заупокойную тянешь? Брось!
— Нет, нет, Парфен, не перебивай. Понимаешь, другой раз проснусь весь в поту. А сзади вроде кто-то стоит…
— Ущипни себя и спи дальше. — Хохлов опять принялся налаживать семафор.
Пацко по-охотничьи тихо обошел стрелки, не обнаружив ничего подозрительного, вернулся обратно. Хохлова он не застал: тот отправился спать.
Высоко в темноте рокотал самолет, то приближаясь, то удаляясь. Невидимые гуси прошли над станцией, картаво переговариваясь и шумя крыльями. «Рано что-то поднялись в отлет. Войной тоже потревожены, бедняги», — думал стрелочник.
Где-то далеко в лесу прогудел паровоз.
Было по-летнему тепло и тихо.
Наташа вернулась с работы и повалилась на койку: у нее разболелась голова. Весь день в грохоте, в беготне и заботах. Еда не ахти какая. Наташа похудела, вытянулась, черты лица стали резче и взрослее. Можно было подумать, что не месяцы, а годы прошли с тех пор, как они приехали сюда.
В молчании пролежала она не меньше часа. В глубоких сумерках умылась, на уцелевшем крылечке заплела тяжелые косы. Головная боль утихла, но отдаленный гром фронта, отсветы пожарищ, все еще не потушенных на станции, бесформенные тени руин — все угнетало ее. Она думала, как легки и наивны были ее представления о войне. Девушка теперь понимала, что их труд по плечу лишь тем, кто не боится смерти и развалин, кто изо дня в день будет идти, ползти вперед и только вперед, живя верой в победу…
Раздался оглушительный в немой темноте грохот: недалеко взорвался крупный шальной снаряд. Наташе показалось, что вся земля качнулась. Она прикрыла голову руками, затаила дыхание, сжалась в комочек и скатилась по ступенькам в подвал.
В подвале кто-то из девушек взвизгнул:
— Ма-а-ам!
Наташа не знала, что делать: бежать или по-прежнему лежать на полу, прятаться или мчаться куда-нибудь. Она прислушалась к выстрелам и как можно спокойнее сказала:
— Ложитесь-ка все на свои места. И не дурите.
Девушка с трудом поднялась, прильнула в темноте к Наташе. Заплакала, сама не зная отчего.
Снаряды больше не залетали в населенные развалины. Наташа вновь вышла на крылечко. Плотная жесткая темнота охватила ее. Думалось о только что пережитом страхе. Не всегда отделаешься одним испугом… А годы идут. Им нет дела до войны. Ушла еще одна весна, кончается лето. Там и зима не за горами. А что хорошего увидела она? Чему порадовалась?
Наташе стало одиноко и тоскливо. Вдруг захотелось закрыть глаза и бежать в темноту, в неизвестность, туда, где нет этого одуряющего грохота, удушливого смрада взрывчатки и человеческой крови. А где есть такая земля?
И она устрашилась своих эгоистичных желаний.
Невольно вспомнила Илью: все-таки он очень славный парень, сильный, смелый, взаправдашний…
Пилипенко часто прогуливался возле подвала, где жила девушка, но встретиться с ней ему как-то не удавалось.
«Наверное, дежурит», — думал он, возвращаясь к себе. И вдруг Илья увидел ее. Она сидела на крылечке и о чем-то думала.
В дрожащем свете фонаря лицо девушки казалось бледным, утомленным и равнодушным. Только глаза, заметив Илью, обрадовались ему и улыбнулись.
Пилипенко поздоровался:
— Добрый вечер, Наташа!
— Добрый вечер!
Чтобы не разрыдаться, девушка трудно улыбнулась, вздохнула, откинула назад косы.
Обращаясь к ней на «вы», Илья вежливо поинтересовался:
— Вас не зацепило? Сюда, кажется, здорово шарахнуло.
Она внезапно подумала, что ее могло убить. Не было бы этой встречи, этого волнующего ожидания. А вдруг завтра что-нибудь случится? Она невольно потянулась к нему. Он погасил фонарь, положил автомат и присел с ней рядом.
Ночь стояла необъятная, насыщенная тяжелым дыханием войны. Со станции звучно доносился шум и лязг движения. Изредка гремели взрывы. Безмятежные звезды холодно смотрели с высоты на побитую обезумевшую землю.
Илья обнял девушку за плечи, тихо и настойчиво спросил:
— Ждала?
— Ждала. Я с ума схожу, Илюша. Сама не знаю отчего…
От необычного волнения Илья потерял слова. Он закрыл ей рот поцелуем. Она схватила его голову обеими руками, прижала к своей груди, целовала в губы горячо и неумело, но когда почувствовала на груди его грубую ладонь, отпрянула.
— Зачем ты? Не смей прикасаться…
Листравой проходил мимо крылечка к себе в подвал и случайно услышал приглушенные плачем слова. Он узнал голос Наташи и о втором человеке догадался легко.
Когда под утро Пилипенко, крадучись, прошел в подвал, машинист молча вывел его за дверь, хрипловато сказал:
— Война, Илюша, не все спишет…
Илья старался освободить свою руку, делая вид, что не знает, о чем идет речь. Тогда Александр Федорович прикрикнул строже:
— Знаешь! Не бреши. Запомни, будь ласков, мои советы. Война спишет заводы, спишет хлеб, спишет, черт возьми, и жизнь многих. А пятно на совести живых? Никогда не смоют его годы. Засядет вина в мозгу и будет покалывать, как бродячий осколок. Извлечь нельзя. Он не угрожает жизни, но и покоя не дает. Покалывает! Так и до гроба. Понял?
Илья признательно взял жесткую руку машиниста, и тот смягчился, заговорил спокойнее:
— Насчет Наташи я. Если у тебя совесть есть, не трогай девку. Будь человеком. Вот!
— Мы до победы дождемся, дядя Саша, — совсем по-детски признался Илья. — Мы потом поженимся.
— Ну-ну, смотри! Не дай бог, если узнаю что…
И так же, как тогда, в первый день на Единице,
он поднес Илье под нос большой кулак:
— Чуешь, чем пахнет?
Потом они сели рядом, локоть к локтю.
На востоке синело небо. Вставало солнце. На ближнем дереве пискнула ранняя птица. И вновь замолкла надолго.
— Вот, бывало, так сидим мы с Машей, — задушевно говорил Александр Федорович, обнимая Илью за плечи. — Зорька загорится. Первый луч в глаза глянет. А мы сидим и молчим. Потом посмотрим друг на друга… Эх, и сейчас сердце холодеет… Зорьки, зорьки мои весенние…
Листравой надолго замолчал, глядя, как занимается утро.