33788.fb2
Утром я первое что увидел — базу.
Я вышел поглядеть, как там моя роба, и сразу в глаза бросилось огромный серо-зеленый борт, белые надстройки, желтые мачты и стрелы. База от нас стояла к весту, в четверти мили примерно, а за нею плавали в дымке Фареры — белые скалы, как пирамиды, с лиловыми извилинами, с оранжевыми вершинами, прямо сказочные. Подножья их не было видно, и так казалось — база стоит, а они плывут в воздухе.
Перед нами еще штук восемь было траулеров, и все, конечно, друг друга стерегли, чтоб никто не сунулся без очереди.
И тихо было вокруг, временами лишь вахтенный штурман с плавбазы покрикивал в мегафон:
— Восемьсот двенадцатый, подходите к моему третьему причалу. Или там:
— Отходите, отдать шпринговый, отдать продольный!
Я вытянул свою робу, штаны, стал развешивать на подстрельнике. В рубке опустилось стекло — там кеп стоял и старпом.
— Что там в кубрике? — кеп спросил. — Спят?
— Просыпаются.
— Пошевели. Сейчас нам причал дадут, надо бочки выставить.
Бочки — это чтоб крен выровнять перед швартовкой. А отчего крен бывает, это вещь таинственная; на таких калошиках, как наш пароход, он всегда отчего-нибудь да есть. Но я посчитал всю очередь — раньше чем через пару часов причала нам не видать.
В рубке, слышно было, посвистели в переговорную трубку. Кеп подошел, послушал.
— Чо? — спросил старпом.
— "Дед" напоминает. Чтоб левым бортом не швартовались. Носится со своей заплатой.
— Это уж как дадут!
— Ладно, — сказал кеп. — Попросимся правым.
Бичи вылезали понемножку — на базу поглядеть. Там у каждого почти кореш или зазноба. Много там женщин плавает — буфетчицы, медички, рыбообработчицы, прачки. У меня там Нинка плавала. Да и утро было хорошее — как не вылезешь. Тихое, штилевое, волна лоснилась как масляная, небо чистое, чуть видные перышки неслись по ветру. Ненадолго, конечно, такая погода — колдунчик[45] на бакштаге показывал норд-вест; ближе к полудню, пожалуй, зыбь разведет.
По случаю базы кандей Вася пирог сделал с кремом — в базовые дни какая-то чувствуется торжественность, хотя, если честно говорить, торжественного мало, а работы много — и самой хребтовой, суток на двое без передышек, без сна. Поэтому чай пили молча, и даже за пирог кандея не похвалили, хотя он все время у нас над душой стоял, напрашивался на комплимент.
Потом услышали:
— Восемьсот пятнадцатый, ваш второй причал! Подходите!
Кеп попросил в мегафон:
— Нам бы правым, если возможно!
— А что вы такие косорылые?
— Такие уж!
Там подумали и ответили:
— Тогда к седьмому, убогие!
— Спасибо вам!
Непонятно было, за что он благодарит — за причал или за «убогих».
Машина заработала веселее, и боцман сунул голову в дверь, выкликнул швартовных — по четыре на полубак и в корму. И тут уже было не до пирога, уже в иллюминаторе показался борт плавбазы, высоченный, в полнеба. Он придвигался и закрыл все небо, и мы пошли, не допив.
В корме я оказался с Ванькой Ободом и с салагами. Очистили кнехты — там стояла кадушка с капустой и мешки с углем. Борт плавбазы проплывал над нами — с ржавыми потеками, патрубками, в них что-то сипело, текли помои и старый тузлук. Наконец вахтенный к нам подплыл — в синей телогрейке, в шапке с торчащими ушами.
— На "Федоре"! — спросил Ванька. — Медицина на месте?
Вахтенный не расслышал, приставил варежку к уху.
— Глухари тут, — Ванька махнул рукой.
Но уже было не до разговоров, пошли команды — и с плавбазы, и с нашего мостика, — и вахтенный нам подал конец.
Потом его снова пришлось отдать, плохо подошли, никак нос не подваливал.
— Пошли чай допивать, — сказал Ванька.
Салаги удивились:
— Сейчас же опять зайдем.
— Щас же! Учи вас, учи. Когда зайдем, уж пить некогда будет.
Они все же остались у кнехта, а мы с Ванькой пошли в салон.
— На самом деле списываешься? — я спросил.
Он какой-то осовелый был, будто непроспавшийся.
— Что задумал, то сделаю, понял. Только симптом надо придумать. Симптом должен быть. Погляди — ухо у меня хорошо дергается?
Ухо у него не дергалось, но двигалось. Ваньку это не устроило.
— Плохо мы психику знаем. Ладно, чего-нибудь потравлю. С ходу оно лучше получается. У меня тогда глаз как-то идет.
— Я думал, ты все шутишь — насчет топорика.
— Хороши шутки! Я уже вот так дошел. — Ладонью провел по горлу. — Рыбу только сдам. Святой морской закон.
Мы успели выпить по кружке чаю и по куску пирога съесть, пока нас опять позвали. На этот раз как будто чисто подошли.
— На "Федоре"! — Ванька опять начал. — Врачиха у вас когда принимает?
— Зубная?
— Нервная!
Вахтенный себя похлопал варежкой по лбу.
— Тут чего-нибудь?
— Есть малость. Сплю плохо. Совсем даже не сплю. Грудь все время сдавливает. Коленки дрожат. И воду все пью, никак не могу напиться. Вот уже не хочется, а пью.
— Это у меня тоже бывает, — сказал вахтенный. — Только с водярой. Ну, хошь — запишу тебя на прием.
— Будь ласков. Обод моя фамилия.
— Обод. Ладно. Только там не врачиха, а мужик. Он строгий.
— Володька, что ли?
— Ну!
— Какой же он строгий, когда он святой? Он-то мне запросто бюллетень выпишет.
Вахтенный нам подал конец. Салаги все совались нам помочь, да только мешали.
— Сгиньте! — Ванька им сказал. — Бойся тут за вас. Защемит кому-нибудь хвост, а нам переживание. И так у нас полно переживаний.
Конец провисал, мы его потихоньку подтягивали.
— Почему святой? — я спросил. — Фамилия?
— Что ты! Фамилия у него, знаешь какая… Не знаю, какая. А это кличка. Про него ж песенку сочинили. — Пропел дурным голосом, без мотива:
А было так — тогда на нашем судне
Служил Володька, лекарь судовой,
Он баб любил и в праздники, и в будни
И заработал прозвище — Святой.
Вахтенный посмеялся:
— А и правда, чокнутый. Есть малость.
— Как раз сколько нужно.
Мы закрепили конец и пошли с кормы.
С базы уже завели стрелу, под ней качалась сетка. Это еще не грузовой строп, а для людей, хоть он такой же, из стального троса, только поновее — в него руками цепляешься, так чтоб не пораниться жилкой.
А к сетке между тем уже понемногу очередь собиралась. Каждому, конечно, найдется на базе дело. Радисту — фильмы поменять или аппаратуру сдать в ремонт, рыбмастеру — следить, чтоб не обидели нас, когда рыбу считают, дрифтеру — сети новые получить, механикам — какие-нибудь запчасти, кандею продукты, боцману — сдать чего-нибудь в утиль. Одним неграм палубным на базе делать нечего, их в последний черед отпускают, когда выходит какая-нибудь задержка. А она редко случается, вон сколько траулеров очереди ждут, и еще новые подходят. Никогда не знаешь, попадешь ты на эту базу или нет.
Пятеро вцеплялись в сетку, продевали ноги в ячею. Старпом из рубки кричал третьему:
— Ты там не задерживайся. Сдашь и сразу майнайсь, мне тоже охота.
— Смотря как сдам. Если на пятерку, тут же вернусь. А двоечку — еще переживать буду.
— Договорились же!
— Ладно, не скули, я за тебя на промысле две вахты отстою.
— Что там на промысле!
— Не скули.
Сетка понеслась, взлетела над базовским бортом, там ее ухман[46] перехватил. Третий еще выглянул.
— Смотри, не шляпь, я тебе доверил. Со второй сеткой тоже пятеро вознеслись. Потом ее снова спустили, и в нее только четверо вцепились. И тут Васька Буров к ней кинулся.
— Куда? — Серега ему заорал. — Тебе там чего делать, сачок!
— Бичи, я ж артельный, мне в лавочку — яблоки получить, мандаринчики, «беломору».
— Кандей получит!
Серега его догнал, но сетка пошла уже, он только за сапог Васькин схватился.
— Артельный же я, за что ж я десятку лишнюю получаю?
— За то, чтоб на палубе веселей работал.
Сапог так и остался у Сереги в руках. Васька летел кверху и дрыгал ногой, портянка у него размоталась. Потом он из-за планширя выглянул, стал канючить:
— Бичи, ну отдайте же сапог! Я ногу застужу.
— Майнайсь книзу — получишь.
— Майнайсь! Вы ж меня потом не пустите. Как же вы главного бича на базу без сапога отпустили, позор же для всего парохода.
— Ладно, — сказал Серега, — подай штертик.
Васька там куда-то сбегал, потом стравил штерт. Серега концом обвязал сапог.
— Мотай, сачок.
— Вот спасибо, бичи. Зато уж я вам самых лучших яблочков отберу, мандаринчиков…
С базы крикнули:
— Строп идет!
На шкентеле,[47] за один угол зацепленный, спускался строп — стальной, квадратный. Мы его расстелили и пошли катать к нему бочки. Друг за дружкой, каждый другому накатывает на пятку, остановиться нельзя. Бочку валишь, катишь по палубе, вкатываешь на строп и рывком ее — на стакан. И она должна стать точно, как шар в лузу, ни на дюйм левее или правее, потому что их должно стать девять; считают нам теперь рыбу не бочками, а стропами; будет восемь — ухман заметит, заставит перегружать.
Ну, вот их уже и девять, по три в ряд, стоят пузатенькие, стоят родные, кровные. Двое забегают, заносят углы, цепляют петли на гак, — и теперь рассыпайсь, кто куда успеет, потому что ухман не ждет, у него там работа на два борта, с той стороны такой же траулер разгружается. Он махнул варежкой, и нет его, а строп с нашими пузатенькими полетел к небу, мотается между мачтами. Беда, если хоть одна петля как следует не накинута, тогда он весь рассыпается, бочки летят и лопаются, как арбузы.
Но ничего, прошел первый, сгинул за бортом, и пока его там разгружают, мы вылетаем, кидаемся к трюмам — готовить новые девять. А успеваем — так и в запас, пока не крикнут сверху:
— Строп идет!..
Через час у нас в спинах хорошо заломило, то и дело кто-нибудь остановится, трет себе поясницу — прямо как радикулитные. Первым салага Алик начал сдавать. Бочку накатывал долго, ставил кое-как, потом еще кантовал ее, а все его ждали наклонившись — на палубе лежачую бочку нельзя выпускать из рук, она покатится.
Скоро он и вовсе сдох, не мог поставить на «стакан», хоть и рвал изо всей силы. Ну, правда, на стропе ее потрудней поставить, тут еще сапогами в тросах путаешься, в стальных калышках. Мне пришлось сначала свою поставить, а потом уж я подошел к нему и за него поставил.
— Слабак! — на него орали. — Инвалид!
— Тебя еще здоровей. Лень ему мослы таскать.
Вообще-то, не слабей он был хоть Ваньки Обода. Просто сноровка в нем кончилась от усталости. И маленькой хитрости он не заметил — что нужно ее серединой по тросу катить, тогда она идет как по ролику, а потом наклонить в одну сторону, взять разгон, тогда она сама взлетает, как ванька-встанька. Я ему это показывал, а бондарь кричал:
— Что, так и будет за тебя вожаковый ставить? Ты только подкатываешь?
— Угомонись, — я ему сказал, — уж меня-то тебе чего жалеть.
Алик весь красный сделался. Следующую бочку он уже так рванул, что она чуть не завертелась. И опять зря, тут силы совсем не надо тратить. Димка подошел, отнял у него бочку.
— Отдохни, Алик. Пропусти свой черед.
— Да я не устал.
— А я говорю — отдохни. И посмотри внимательно.
Шурка, конечно, тут же стал орать:
— А мне тоже отдохнуть можно?
— Можно.
— Тогда ты и за меня поработай, а я посижу, отдохну.
— И помолчи также, — сказал Димка. — А то я кой-кому могу и отвесить.
Шурке это до того понравилось, что он даже не ответил. Сел на свою бочку и закурил.
Димка несколько раз показал Алику, сам весь строп нагрузил, а тот лишь кивал.
Шурка опять не стерпел:
— Что ж только один? Теперь за меня нагрузи.
Но в общем-то до всех дошло, что Димка не одному Алику дал передохнуть, но и нам тоже. И маленький урок он нам дал…
Не заметили мы, как и погода переменилась, палуба уже не желтой была от солнца, а серой, и по волне пошли гребешки. А мы только еще один стакан[48] выгрузили, верхний. А их в обоих трюмах по четыре.
Не замечали мы, что вокруг делается — кто еще там подходит к базе, кто отчаливает. Раз только, я помню, вышла какая-то задержка, и я разогнулся, поглядел на море. Там, среди зеленых гребней, шел куда-то баркасик с подвесным мотором — красненький борт и белая рубка, а в корме сидели двое, молодые, с рыжими бородами, и глядели на нас. Куда они шли? А Бог весть куда, в море. И не знал я, на сколько у них горючего хватит для этого моторчика, и был ли у них еще парус с собой, но их-то это не пугало, и я подумал — да уж, наверно, дойдут куда хотят. Главное — идти куда хочется. Может, и мне вот так — смотаться сейчас на базу, и на ней вернуться в порт, а оттуда: не задерживаясь ни на час, на поезде в Россию, хотя бы в Орел к себе поначалу… Что меня держит — неужели вот эта бочка?
Тут же мне про нее напомнили, толкнули в спину.
— Кати, чего встал!
И я забыл про этот баркасик.
Небо темнело понемногу, и ветер свежел. В этих местах погода меняется быстро, в полчаса штиль кончается и разводит мертвую зыбь.
Со следующим стропом какая-то задержка вышла. Ухман нам крикнул:
— Ступайте, отдохните. Я покричу.
Шурка с Серегой в самый кубрик сошли, сели за свои карты. Остальные на трапе устроились, кто повыше, кто пониже. А я — на самой верхней ступеньке, следить, когда ухман появится.
— Не разгрузимся сегодня, — сказал Ванька Обод. — А я к врачу не попаду до вечера.
— Так вали сейчас, — Алик сказал.
— Вали! А кто мне тогда эту рыбу засчитает? Вдруг он мне с этого дня бюллетень выпишет.
— Разгрузились бы, — сказал Димка. — За три часа бы разгрузились, если б с «голубятника» на подвахту вышли.
— А кому это надо, — Ванька спросил, — чтоб за три часа? Им трое суток погулять охота на базе. А сразу разгрузишься — тебя и погонят на промысел.
— Но можно же и по-другому, — сказал Алик. — Всем дружно поработать день, а потом всем гулять двое суток. Это было бы справедливо.
Ванька даже закашлялся от смеха.
— Вот ты человека ограбишь, а тебя засудят, а ты тоже будешь говорить несправедливо?
Алик удивился.
— Что за логика?
— Не понимаешь, салага? Вот ты на СРТ подался. Почему на плавбазу не пошел, там тоже матросы есть? Или — в берегаши? Потому что дикари вчетверо больше получают. Значит, за рублем погнался? Так чего ж тут несправедливого? Ты и должен уродоваться, как карла. А они там, с «голубятника», гулять в это время будут, водку пить, с бабами спать. Потому что дипломы имеют, а ты — не имеешь. И ты хоть упади на палубе, они те руки не подадут. Хотя нет, подадут — вставай и дальше уродуйся. Все справедливо!
Алик примолк, только усмехался про себя.
Ванька спросил:
— Понял теперь, салага, как она ловится, селедочка?
— Приблизительно.
— Вот, когда совсем поймешь, ты ее и жрать не захочешь. Если б все знали, как она ловится, она б у них колом в горле стала!
— Лучше пусть не знают, — сказал Алик.
Ванька согласился:
— Это ты верно, салага. А то ее и покупать не станут.
С базы позвали:
— Эй, на «Скакуне»!
Я выглянул. Там стоял Жора-штурман.
— Шалай, позови там салагу.
— У нас их двое.
— Любого.
Димка полез.
— Ну, как там Шакал Сергеич? Горит синим пламенем?
— Голубеньким пока. — Тут он мне цидульку выкинул в иллюминатор. Решил на свободную тему писать. Вот… "Радуюсь я, это мой труд вливается в труд моей республики".
— Прелестно! — сказал Дима. — Пускай насчет вдохновения подзальет, насчет творчества.
— Это он подзальет. Он вот спрашивает — «вдохновение» через «а» пишется или через «о»?
— Вдох! Второе тоже «о».
— Ясно-ясно.
Жора ушел. Через минуту опять крикнули с базы:
— Строп идет!
Небо стало тревожное, темное, поднялась зыбь. Ветер ее гнал к Фарерам.
Ванька постоял в капе, поежился.
— Шторм, ребятки, будет.
— Ну и пускай, — сказал Алик, — отдохнем хоть.
— Дурак, это тебе не промысел. Там — пускай, лежи себе в койке. А тут тебя каждый час будут к причалу гнать. Чуть просвет — подходи выгружайся. Ни сна тебе, ни работы. Так неделю промаешься, тогда и скажешь — пускай.
Еще мы нагрузили стропов десять и опять вернулись в кап. Там уже наши бочки не успевали укладывать, много их на борту скопилось. В обычные дни это не страшно, а теперь и базу качало.
Ванька опять помрачнел:
— И завтра не выгрузимся. И послезавтра.
— Тебе-то куда спешить? — я спросил. — Все равно в порт уйдешь.
— Вот и не все равно. Эта база только три дня простоит. А там жди следующей.
Откуда он это выведал? Но уж, наверно, выведал, если заранее задумал. А мне все баркасик мой не давал покоя. И то, что я Лилю так и не увижу.
— Неужели три дня? — я спросил. — Да, не успеть нам.
Ванька ко мне придвинулся.
— Ты чего? Может, на пару спишемся? Чего ты тут не видал?
Я поглядел — все сидят на трапе, привалясь к переборке. Митрохин — в самом низу — спит на комингсе. Из кубрика щелчки по носу доносятся: "сто сорок восемь… сто сорок девять". И правда, чего я тут не видел?
— А это каждому можно списаться? — спросил Алик.
— Ты сиди, — сказал Ванька. — Каждому, да не всем. А то подумают команда разбегается, чепе. Ты на следующей базе спишешься, никто тебя не держит.
— Я и не думаю.
— Не думаешь, так не спрашивай. Так как? — Ванька меня спросил.
Я не успел ответить. С базы опять крикнули:
— Строп идет!
Я катал бочки, нагружал стропа, а голова была другим занята. Вообще-то, я ни разу не списывался, хотя это можно, никто не держит. Только полагается кепа за неделю предупредить, чтобы из порта прислали замену. Но и на базе ее найти можно, найдутся любители поразвлечься — побродить недельку-другую дикарем на СРТ. К тому же, деньги я кое-какие заработал, вот за этот груз. И все же хотелось бы мне сначала ее увидеть. Тогда б я наверняка решился поплыл бы с ней до порта. И, может быть, все бы по дороге выяснилось — в море все иначе, чем на берегу.
Но мы опять входили в раж, в злобный какой-то запал, ничего не видели вокруг. Только бочки перед глазами и прутья стропов, и как они нагруженные уходят в небо. Тут-то я снова с бондарем сцепился. С базы какой-то чудак попросил:
— Ребята, не подкинете селедочки? Штуки три.
Ну что, жалко, что ли? На траулере рыбы попросить — что снега зимой. Так вот, этот кошмар вытащил их из шпигата и стал ему кидать. Я думал — тот их обратно швырнет ему в рожу. Потому что эта селедка валялась в шпигате черт-те с какой выборки, может быть, с прошлой недели. А он еще благодарить стал:
— Спасибо, ребятки. Ах, хороша!
Я тут совсем сбесился.
— Выкинь сейчас же! — я ему заорал. — Выкинь эту падаль!
— Да зачем же добро выкидывать?
Я схватил ручник и кинулся к бочке, выбил донышко, захватил в варежки верхних три и ему закинул, как гранаты. Бондарь смотрел на меня и ухмылялся.
— Чего это с ним? — тот спросил.
— Спортом занимается.
Тот покачал головой, ушел.
— Крохобор ты! — я сказал. — Человеку рыбы хорошей не мог дать. Которая тебе и копейки не стоит.
Он расцеплял храпцы и смотрел на меня — ласково, чуть насупясь печально. Брови у него какие-то серые, как будто золой присыпанные. Смотрел вот так и мотал железной цепью с храпцами.
— Лезь в трюм, — пригласил меня.
— Это почему?
— Так. Снизу будешь подавать.
Я подумал — всегда можно сделать, чтоб храпцы случайно расцепились. Как раз у меня над головой.
— Я и так каждый день в трюме работаю. А у базы хочу — на палубе.
— Не полезешь?
— Нет.
— А я тебе приказываю.
— А я не слушаю. Ты мне не начальство.
Он чуть прикрыл глаза и спросил:
— Тебе отвесить?
— Оставь при себе.
Он пошел ко мне. Я стиснул ручник — прямо до боли. Он остановился и сказал мне устало:
— Ладно, запечатывай. И становись на место.
Тем и кончилось. Никто даже не успел к нам кинуться. Мы выгрузили второй стакан, начали третий, и тут ухман нам сказал:
— Идите, ребятки, обедать. Перерыв.
В салоне я против бондаря сидел. Он на меня не глядел и жрал, как лошадь, за ушами у него что-то двигалось. Мне сначала противно было глядеть, а потом как-то жалко его стало. Он старше всех нас, даже Васьки Бурова старше. И мне рассказывали — никто его на берегу трезвым не видит. Он все с себя может пропить — пиджак, сорочку, ботинки. Сыну его- почти уже восемь, а он только «папа-мама» выговаривает. Может, он из-за этого такой? Что же дальше будет? Вот так сопьется, ослабеет, в рейсы его перестанут брать.
Таким-то образом я думал, когда пришел Митрохин и задал нам работу для ума.
— Ребята, — говорит, — отпустите на базу. С того борта братан мой ошвартовался. Хоть часик с ним повидаться, я его с полгода не видел.
Мы молча прикидывали. Это не на час, конечно, только так говорится. А у нас еще Васька Буров сбежал. Когда одного не хватает на палубе, и то заметно.
Он стоял, ждал нашего приговора. И правда, этого ему никто не мог позволить, только мы.
Первым бондарь сказал:
— Я своего братана год не видал. Он на военке служит.
— Нельзя, значит? — Митрохин вздохнул. — Он же тут, рядом. Я, может, еще год его не увижу. Мы все в разное время в порт приходим.
— А я своего, — сказал бондарь, — может, три года не увижу.
Митрохин все ждал. Пока ведь только один высказался. Жалко было на него смотреть, на Митрохина. У него чуть слезы не выступили.
Я сказал:
— Ступай, о чем говорить. Как-нибудь заменим.
Шурка тоже разрешил:
— Валяй, гаденыш. Привет передавай братану.
Потом Серега и салаги. И Ванька Обод — с большой натугой.
— Спасибо, ребята.
Митрохин весь засиял, помчался сетку просить. Потом все вышли, и мы одни остались с бондарем. Он на меня не смотрел. А я закурил и спокойно его разглядывал.
Однажды я за него на руле отстоял. Он себе палец поранил ржавым обручем, и загноилось, вся кисть начала опухать. И он на штурвал отказывался идти, а все на него орать начали, что у нас не детский сад. Дрифтеров помощник Геша даже потребовал, чтоб он повязку размотал и всем показал, что у него с рукой. Вот это меня взбесило. А может, просто любопытно стало — как же он отнесется, если я за него вызовусь. И что думаете — он еще больше меня возненавидел. Если только можно больше.
Я спросил у него — спокойно, с улыбкой:
— Феликс! За что ты меня ненавидишь, сволочь?
Он сразу ответил:
— А добрый ты. Умненький. Вот за что. Я б таких добрячков безответственных на мачте подвешивал. По вторникам.
— За шею?
— За ноги. Пусть повисят, посохнут. А то у них все в башке перевернуто. Не видят, на чем земля стоит.
— На чем же она стоит?
— На том, что все суки. Каждый по-разному, но — сука.
— Так. И этот, который рыбки попросил? Что ты про него знаешь?
— То же самое. Он и хотел, чтоб ты свою бочку распечатал. Ему свою на базе лень распечатывать. Он эту падаль все равно бы выкинул, а пошел бы клянчить на другой траулер.
— Понятно. А салаг ты все же не так ненавидишь, как меня.
— Салаги — мне что? Они отплавали да уехали. А ты свой, падло. Все время перед глазами будешь.
— Не буду. Рейс как-нибудь докончим. Ну, приятного аппетита.
— Уматывай.
Стропа все не было, мы сели на бочки перекурить. Ванька Обод подсел ко мне и зашептал:
— Я чего придумал. Я сразу две справки попрошу. Скажу-у тебя примерно то же самое. Выпишет, не глядя.
— Кто?
— Да Володька же Святой. Ты на голову когда-нибудь жаловался?
— Нет.
— А не мешает иногда пожаловаться. Бывает, пригодится. Ушиб какой-нибудь был?
— Что-то не помню.
— Дурак, а кто это проверит. Говори — был, с тех пор не сплю нормально, трудоспособность понизилась. Не хочу быть для товарищей обузой.
Честно говоря, не хотелось мне в эти хитрости пускаться. Списываться, так по одной причине — "не ваше собачье дело". Зачем мне это вранье, если я уже не вернусь? Он-то вернется, я знаю, поколобродит и вернется, больше-то он делать ни черта не умеет. А я уж спишусь, так навсегда. Поначалу хоть в депо свое устроюсь. Мне надо по-серьезному решаться, а не так, с панталыку.
— Ну, как? Рвем на пару?
— Нет.
— Ты ж договаривался!
— Когда?
Он на меня поглядел с презрением.
— Э, на дураках в рай ездят. Я тебе как умному советовал. Пример тебе подавал.
— Да списывайся ты один, для других не старайся.
— И спишусь. Думаешь — духу не хватит?
— Да ничего не думаю.
— Вот и видно. Думал бы, так…
Он не договорил, пошел от меня. Совесть его, что ли, мучила, что он нас покидает? С базы крикнул ухман:
— Эй, бичи, провизию примите!
Кандей Вася вывалил за борт на штерте мешок и коровью ногу. Он уже был хорошо веселый, наш кандей. Рядом с ним дрифтер появился и «маркони». У всех того же цвета рожи.
Дрифтер взревел:
— Полундра, сети кидаю!
Восемь зеленых покидал, из сизаля, и две белых, капроновых.
— Эти ко мне в каюту несите.
Ясное дело, в порядок он их не поставит. Он их как-нибудь поприжмет до порта, выгадает на штопке, на перештопке, а эти дружкам подарит для переметов. Да и не к чему их в порядок ставить — капроновые долго не рвутся, но зато рыбу режут до крови, и другая рыба боится лезть в ячею.
Кандей Вася смайнал свой груз и предупредил:
— Сухофруктов хоть полмешка оставьте, больше не дадут.
— А нам и не надо больше, — Шурка уже туда руки по локти запустил. — Ты за нас выпил, мы за тебя хоть закусим.
"Маркони" с фильмами сам пожелал спуститься.
Я помог ему дотащить коробки до салона. Вдруг он остановился, хлопнул себя по лбу.
— Сень! Совсем выпало. Тебя ж там одна девка спрашивала. Постой… Лиля ее зовут. Ну да, Лиля. Их там трое при Гракове, молодые специалисты. Хочешь — свидание устрою?
Я укладывал коробки в рундук, читал названия и молчал.
— Слушай! — сказал «маркони». — Я ж туда передатчик аварийный должен на проверку сдать. Барахлит. Ну, скажу, что барахлит. Мне же его одному не стащить, ты поможешь.
— А кто на палубе останется?
— Такой ты незаменимый, Сеня?
— Это не знаю, а шорох поднимется. У нас уже двое сбежали.
— Что ж делать? Надо чего-нибудь придумать. Пока он придумывал, с базы опять крикнули:
— Строп идет!
Мы его нагрузили, потом ухман подал сетку — для «маркони». Я его подсаживал.
— Чего передать? — он спросил.
— Привет. Больше ничего.
— Так мало, Сеня? Нет, я все-таки придумаю.
Он ехал вверх и держался одной рукой, а другой мне помахивал. Ухман его выматерил и втащил за пояс.
Качало уже чувствительно, и строп мотался над всей палубой, от мачты до мачты. Мы ждали, что прекратят разгрузку, — кранец взлетал выше борта. Но успели все-таки выгрузить один трюм. Половина работы. Шурка подмел там веничком и вылез.
— Стоп, ребятки, — сказал ухман. — Отдохните пока. Сейчас решают может, вам отойти.
Ну, пока они там решат, мы в кубрик кинулись. Попадали в ящики, кто даже в сапогах.
Я задремал было, потом услышал — меня зовут с палубы.
— Сень! — «маркони» кричал сверху. — Принимай гостей!
Он качался на сетке, еще с двумя какими-то, не бичами, одеты они были слишком пестро, — и сетка шла прямо в трюм. Кто-то из них двоих завизжал как резаный, — тут я и понял, что за гости пожаловали. Я принял сетку, отвел, и они соскочили.
Лиля была в кожанке и в синих брюках, набекрень — ушанка с синим мехом. А в чем ее подружка, я сразу не разглядел, — в таком ярком, что в глазах рябило.
— Вот ты какой!
Лиля смотрела на мои доспехи и улыбалась. Протянула мне руку. Я для чего-то скинул шапку, потом пожал ее руку — твердую и сухую. Моя-то была посырее. Она это перенесла, даже не заметила.
— Познакомься. Это Галя.
"Маркони" тоже подтвердил, что Галя. Была она в красной шапочке с помпоном, беленькая, крашеная, с кудряшками. Все озиралась, поглядывала на борт плавбазы и ужасалась — неужели это она оттуда съехала.
— Ну, как ты тут живешь? — спросила Лиля.
Я что-то замялся, но Галя меня выручила:
— Ой, как тут интересно! А нам все-все покажут?
— Прошу! — «Маркони» ей подал руку кренделем. Он обращение знает, на торпедных катерах служил.
Из рубки старпом выглянул, в сильной задумчивости. Вообще-то, самовольство, — дамы на корабле, можно и осерчать по такому поводу. Но можно и схлопотать в ответ при этих дамах. Он предпочел в тень уйти.
— А тут симпатично! — Голос у Лили был чуть хриплый, осевший на ветру. И мне как-то неприятно было, что она с этим голосом под свою Галю подделывается. — А это что, лебедка?
— Да, — говорю, — она самая.
— А это трюмы?
— А это трюма.
— Учти, мать, — говорит она Гале, — тут все произносится с ударением на «а». Боцмана, штурмана. А где же у вас кубрик?
Вот, не хватало только, чтоб я ее в кубрик повел, где бичи храпят в ящиках, свесив сапоги через бортик. А кто не спит, тот, значит, с корешом беседует на трехэтажном уровне, и ведь не спустится оттуда при дамах.
— Да что там, в кубрике? Эка невидаль.
Я уж спиной чувствовал: кто-то из капа выглядывает на такое диво. Так и есть, Шурка выполз, оповещает тех, кто внизу:
— Бичи, каких лошадей привели!
Ну, и те, конечно, тоже повыползали, человека три, тут уже не до сна.
— Ого! — сказала Лиля. — Какие тут красавцы плавают! Вот кого нужно в кино снимать.
— Правда, у вас лошади есть? — спросила Галя.
Мы с «маркони» чуть не упали.
— Мать, не срами меня. Лошади — это мы. Чувствуешь, какая галантность.
Галя вся вспыхнула, стала, как ее шапочка. А Лиле как будто все было нипочем, смотрела на бичей спокойно, улыбалась одними губами. Но я-то знал, как сильно она смущается, только виду не подает.
— Бичи, — объяснил "маркони", — это у нас гости. Из этого… из судкома ВЛКСМ. Попрошу, товарищи моряки.
— А чего ж только двое? — спросил Шурка. — Нам бы весь судком.
Кто-то еще пропел кошачьим тенорком:
У ней — такая ма-аленькая грудь,
А губы — губы алые, как маки.
"Маркони" объяснил гостям:
— Это у нас традиционное приветствие, когда на борту появляются дамы.
— Мы так и поняли, — сказала Лиля.
Мы их быстренько повели в салон, по дороге — через люк — показали машинную шахту. Там полуголый Юрочка сидел на верстаке и чего-то напевал, хорошо, что слов было не слышно. «Маркони», однако, не задерживался:
— А сейчас мы вам покажем «голубятник». Всякое судно, с вашего разрешения, начинается с «голубятника».
Поднялись в ходовую. Старпом от нас отскочил как ошпаренный, удрал в штурманскую. Молодой еще он был, архангелогородец наш. «Маркони» его все-таки вытащил за руку:
— Прошу познакомиться. Старший помощник нашего капитана. Мастер лова и навигации, мой лучший друг и боевой товарищ.
Старпом упирался, как будто его на казнь вели, мычал чего-то насчет вахты. Гости с ним поздоровались за руку. Он сразу взмок, как мышь. «Маркони» его отпустил с Богом.
Из окон видна была вся палуба, с разинутыми трюмами. Бичи стояли в капе, пересмеивались. Гале вдруг захотелось перед ними пококетничать.
— А это штурвал? А можно покрутить?
Штурвал положен был влево и застопорен петлей.
— Нельзя, нельзя, — старпом закричал из штурманской.
— Почему нельзя, товарищ старший помощник? — спросил «маркони». Старпом не ответил, шелестел какими-то бумагами, как будто он что-то там вычисляет. — Можно, девочки, можно.
Откинул петлю, Галя стала к штурвалу, а он ее сзади облапил.
— Ой, какие ручки!..
— Это не ручки, это шпаги.
— Шпаги? Ой, как интересно! Те, которые у мушкетеров?
— Совершенно те же самые. А крутят их вот так, Галочка.
Крутил он ее, в основном, у бичей на виду. В общем, дела у них с «маркони» были в самом разгаре, а хохоту — вагон с тележкой.
— Получил мое письмо? — спросила Лиля.
— Да.
Мы отошли в угол рубки. В дверное окно видно было открытое море, зыбь с белыми гребнями шла на нас, как полки на штурм, и птицы носились косыми кругами.
— Сердишься, что я тогда не пришла?
— Нет.
— Что-то разговор у нас — «да», "нет"…
А какой он еще мог быть? Я — в рокане, на нем чешуя налипла и ржавчина с бочек. Старпом бы меня вполне мог выставить из ходовой, и пришлось бы послушаться.
— Я понимаю, — она улыбнулась, — ты тут не на своей территории.
— Вроде этого.
— А вот это "картушка", — «маркони» там объяснял. Чтобы поглядеть на эту картушку, Гале надо было перегнуться через штурвал, а ему — прижаться к ее щеке.
Галя его шлепнула по рукам.
— Вот так ты, значит, и живешь? — Лиля меня спросила. — На берегу я как-то все иначе себе представляла… В общем, я кое-что про тебя поняла. Кроме одного: как же получилось — ты с флота хотел уйти, а пошел в море?
— Это долго объяснять. Как-нибудь потом.
— Ну, зачем… Механизм твоих решений мне приблизительно ясен. Я даже, когда ты мне все это говорил, почему-то подумала, что будет как раз наоборот. — Говорила она со мной как-то свысока, мне что-то уныло сделалось. — Странный ты все-таки парень. Неглупый. "С мечтой", как говорят. Почему все это тебя устраивает?
— Деньги добываю.
— Неправда, я знаю, как ты к ним относишься. Мы с тобой, кажется, три раза были в «Арктике»? Ты их тратил — не как обычно мужчина перед женщиной, когда хочет показать широкую натуру. А как будто они тебе карман жгут, и ты от них хочешь скорее освободиться.
— Может, мне просто интересно. Хочу что-то главное узнать о людях.
— Ты еще не все про эту жизнь знаешь?
Я пожал плечами:
— Про себя — и то не знаю.
— Скажи мне, ведь ты мог бы в торговый перейти? Если ты так любишь плавать. Там же все-таки лучше. Рейсы — короткие, заходы в иностранные порты. Увидел бы весь мир.
— Шмоток бы понавез…
— И это неплохо. Но главное — мир повидать.
— Да я ходил с ними в один рейс, до Рейкьявика. С боцманом поругался. Больше они меня не взяли.
— Из-за чего же вы поругались?
— Не помню. Характерами не сошлись. Взглядами на жизнь.
— Но ты же мог на другое судно попроситься. Где боцман получше характером.
— Он-то получше, да штурман какой-нибудь похуже. Или еще кто-нибудь.
— А нельзя с ними как-нибудь ладить? Просто не замечать и все. Ну, вот этот боцман, что вы поругались, — какое тебе дело до его взглядов?
— Да мне-то чихать. Он сам ко мне прилип. "Будешь, говорит, мне докладывать про настроения экипажа". Тоже, нашел докладчика! Почему — я?
— В каком смысле — докладывать?
— Ну, может, кто золото вывез, обратно — валюту повезет. Или какие-нибудь товары запрещенные. Или — книжки. А то — вообще за границей решил остаться.
— Вон что! И как ты ему ответил?
— Плюнул, да и пошел от его бесстыжей морды.
— Но можно же было и по-другому: "Настроение экипажа прекрасное, ничего подозрительного не замечаю".
— Ну… это я как-то не догадался.
Она улыбнулась, посмотрела искоса.
— Нужно сдерживать свои чувства.
— Вот и учусь. Зато здесь я лаяться могу, сколько душе угодно. Никто меня отсюда не, погонит.
Она спросила, отведя пряди от щеки:
— Лучше всего — в самом низу общественной лестницы?
Не понял я, что это за лестница. И почему я — в самом низу. Пожал плечами.
Она сказала, задумавшись:
— Наверное, в этом есть своя прелесть. В сущности говоря, живешь стерильной жизнью, чисто и бесхлопотно. Даже позавидовать можно… Но я, кажется, поняла теперь, кто ты. Знаешь, ты — Ихтиандр,[49] Жить можешь только в море, а на берегу — задохнешься.
Опять я ее не понял.
Галя объявила:
— Ну хватит. Мне уже надоело, мы все крутим и крутим. Покажите нам еще что-нибудь.
— Мы крутим только пять минут. А вот он, — «маркони» на меня показал, по два часа его крутит на вахте, как штык. И не надоедает.
Галя на меня посмотрела с уважением.
— Ему тоже надоедает, — сказала Лиля, — только он у нас такой мужественный, никогда не жалуется.
— Кто, Сеня? Мой лучший друг!
— А вон там чего? — спросила Галя. Показала на дверь в радиорубку.
— Мое хозяйство, дом родной.
Галя потребовала:
— Хочу посмотреть на твой дом…
"Маркони" быстренько свою койку застелил. Простыни у него были серые, наволочка тоже не крахмал. Галя отвернулась, потрогала пальчиком магнитофон, передатчик.
— Можем завести музыку. Желаете?
— Твист? Ой, здорово!
Он кинулся заправлять бобину и тут же ленту порвал. Пальцы его что-то не слушались.
— Не надо, — сказала Лиля, — Мы же тут мимоходом…
"Маркони" все заправлял ленту и рвал.
— А это что? — Галя уже на часы показывала, над передатчиком.
— Это? Обыкновенные судовые часы.
— А вот это что за полосочки?
— Какие полосочки?
— Вот эти, красненькие.
— Не полосочки, а сектора. По три минуты. В это время «508» прослушивается. Все радисты слушают море.
— И музыку?
— Ни Боже мой! Никакой музыки. Исключительно сигналы бедствия.
— Ну, мать, — сказала Лиля, — ты у меня совсем оскандалишься. Надо знать святые морские законы. Вот сейчас как раз без шестнадцати, где-то, наверное, пищат. Кто-то терпит бедствие.
— Да-а? — сказала Галя. — А почему же мы не слышим?
— У базы стоим, — объяснил «маркони». — Ихний радист слушает. А у нас и антенна сейчас снята.
Прилипли они к этим часам крепко. «Маркони» мне подмигнул — чтоб я с ним вышел. Затворил дверь.
— Ключик не требуется?
— Какой ключик?
— От каюты, какой. Я сейчас с Галкой на базу поднимусь, у ней там отдельная. Старпом не сунется, я скажу.
— Иди ты!..
Я открыл дверь. Обе стояли в радиорубке как неприкаянные. Слышать они, конечно, не могли, качало, и кранец бился о борт, но Лиля на меня посмотрела и усмехнулась.
— О чем это вы там? — спросила Галя.
— О том, что нам пора уже, загостились.
"Маркони" их выпустил и — за спиной у них — помахал ладошкой около уха.
— Главное, мать, — сказала Лиля, — не загоститься, уйти вовремя.
С базы что-то кричали нам. Старпом выскочил из штурманской, опустил стекло.
— Восемьсот пятнадцатый! — кричали. — Готовьтесь отдать концы!
Мы сошли с «голубятника». Бичи уже успели уйти. Палуба снова была серая, по ней ходили брызги от кормовой волны. База, наверно, поворачивалась на якорях, чтоб лагом не стоять к зыби, и мы поворачивались вместе с нею.
— Шалай! — крикнул старпом. — Зови там швартовных, трансляцию не слышат, черти.
— Зови негров, Шалай, — сказала Лиля.
Я пошел звать. Они там, и правда, заспались, долго не отвечали. Потом кто-то вякнул из темноты:
— Выходим, не ори.
Когда я вернулся, сетку еще не спустили, и лица у обеих были тревожные — спустят ли ее вообще, не пришлось бы на траулере задержаться. Я их успокоил — пока их не подымем, концов не отдадим.
— Раз Сеня говорит, — сказала Лиля, — значит, так и будет. У него слова с делом не расходятся.
Я смолчал. Сетка уже пошла. «Маркони» поймал ее и отвел от трюма.
— Ой, я боюсь, — сказала Галя. Она улыбалась, но как-то бледно.
— Мать, — сказала Лиля, — спускаться же страшнее. Ты смотри вверх.
Но рука у нее у самой подрагивала, когда она мне пожала локоть, — слава Богу, молча.
" Маркони " тоже с ними вцепился.
— Ты-то куда? — я стал его отрывать. Совсем он сомлел и еще геройствовал перед девками, держался одной рукой.
— Аппаратура, Сеня. Чес-слово, у меня там аппаратура, не веришь?
— Восемьсот пятнадцатый! — в «матюгальник» сказали с приложением. — Что у вас там с сеткой?
Я его отпустил, «маркони». Черт с ним, никто еще из моряков не сваливался. Девки бы не свалились. Сетка раскачивалась сильно, я боялся грохнется об базу. Но обошлось, ухман ее попридержал на середине, а потом разом вздернул над бортом. Лиля еще выглянула, чуть бледная, махнула мне и исчезла. Ухман их там отогнал.
Волна ударила нам в корму, и пароход пронесло вперед, кранец заскрежетал между бортами.
— Восемьсот пятнадцатый! — крикнули с базы. — Срочно отдавайте концы!
Старпом высунулся из рубки.
— У нас еще люди на базе!
— Отходите, вам сказано!..
Он куда-то метнулся от окна, я подумал — трансляцию врубить. Но вдруг взбурлил винт, и нас медленно потащило назад, а бортом навалило на базу. Мостик ударился об ее верхний кранец — покрышку от грузовика — и зазвенел.
— Куда? — с базы орали. — Куда отрабатываете? Глаза у вас на затылке?
Старпом опять появился в окне.
— Отдать кормовой! — чуть не взвизгнул.
И тут нас качнуло с кормы. Корма задралась, потом пошла вниз — поначалу медленно и все быстрее, быстрее и опустилась с ударом.
Я не устоял на ногах. А когда поднимался, услышал с базы:
— …вашу мать, отходите немедленно! Мало вам этого?
И увидел старпома — он ко мне бежал, белый, с трясущимися губами. Я не понял, когда он успел выскочить из рубки. И зачем выскочил.
— Хватай топор! — он мне кричал. — Руби кормовой!
Я кинулся к дрифтерному ящику, потом — с топором — в корму. Конец натянулся и не звенел уже, а пел. Но рубить его не пришлось, он вдруг ослаб, и я успел сбросить несколько шлагов. А когда он опять стал натягиваться, корма уже отвалила. Я подождал, когда он снова послабеет, скинул последние шлаги, и конец выхлестнуло из клюза.
Борт плавбазы отодвигался, на ржавых цепях высоко подпрыгивали кранцы толстенные черные сарделины. И тут я увидел нос того траулера, который стоял за нами и тоже теперь отходил. Фальшборт на нем смялся, оборванный штаг болтался в воздухе, а вся носовая обшивка погнулась внутрь. Я сразу и не заметил всего, занят был концом, а теперь только и понял, как все вышло, когда этот олух отработал назад. Корма у нас поднялась на волне, а его нос опустился, а потом они пошли навстречу… Чистый «поцелуй». Но что же там с нашей-то задницей? Я перегнулся через планшир — огромная вмятина, с трещиной, возле руля. Но сам-то руль не заклинило, он работал, я слышал, как гремят штурцепи.
База уже едва виднелась за сетью дождя. Когда он пошел, я тоже не заметил. Все скрылось в сизой пелене. Только донеслось, как сквозь вату:
— Восемьсот пятнадцатый, идите в Фугле-фиорд!..
Я пошел на палубу. Волна катилась по ней и шипела, а трюма были открыты настежь, и только один кто-то, в рокане, возился с лючинами. Я ему стал помогать.
— Ты где шлялся? — повернул ко мне мокрое лицо. С рыжих усов капало. Бондарь.
— Не шлялся. Кормовой отдавал.
— Хорошо ты его отдавал! Вовремя.
— Отдал, когда приказали. И не ори, сволочь.
— Удрали, никому дела нет, что потонем.
— Не тонем еще, успокойся.
Мы уложили все лючины, стали накрывать брезентом.
— С Лиличкой там ласкался? Жаль, я вас вдвоем не застал. Убил бы на месте.
— Ну, меня — ладно, ее-то — за что?
— А не ходи на траулер, сука. Все от них и происходит.
Брезент мы натянули, теперь заклинивали. Он стучал ручником и матерился по-страшному. И когда он еще о ней прошелся, тут я озверел. Я встал над ним с ручником и сказал, что еще слово — и я ему размозжу башку и выкину его за борт, и никто того знать не будет. Я и забыл, что мы из рубки-то были как на ладони. Мы были одни на палубе, одни на всем море, и дождь нас хлестал, и делали мы одно дело, а злее, чем мы, врагов не было.
Он на все это посмеялся в усы, но притих. Все-таки, я единственный, кто ему помогал.
— Ладно, не трать энергии, нам еще второй задраивать.
Второй задраили молча и пошли в кап. Там скинули роканы в гальюне.
— Вот и все дела, вожаковый, — он мне сказал. — Больше не предвидится. В порт отзовут.
— Думаешь?
— Ты пробоину-то видал?
— Снаружи.
— Пойди изнутри посмотри.
Мы сошли вниз и разошлись по кубрикам. В нашем — какое-то сонное царство было; не знаю, слыхали они удар или нет. Или на все уже было начхать, до того устали. По столу веером лежали карты и чей-то рокан, на полу — сапоги с портянками. Я пошел пробоину поглядеть.
На камбузе «юноша» возился у плиты, закладывал в нее лучины и газету.
— Полюбоваться пришел? Есть на что.
Люк в каптерку был отдраен. Я подошел заглянуть. Воды было на метр, в ней плавала щепа для растопки, ящики с макаронами, коровья нога, банки с конфитюром, — горестное зрелище, я вам скажу. Но главное-то — сама пробоина. Я все-таки не думал, что она такая огромная, жуткая, буквально сверху донизу. Сквозь нее было видно море — сизая штормовая волна. Чуть корма опускалась, оно вливалось, как в шлюз, хрипело и пенилось.
— Продукты-то можно бы выбрать, — сказал я «юноше».
— А на кой? Которые подмокли, их уже выкидывать надо. А банкам что сделается?
— И то верно.
— Каши насыпать?
— Насыпь немного.
— То-то мне не хотелось в эту экспедицию идти. Как чувствовал!
— Ты здесь был? — я спросил.
— А где ж. С бондарем беседовали. Как раз я в каптерку собирался лезть, и как меня кто надоумил — дай, думаю, сперва уголь поштываю, плиту распалю, а после уже за продуктами слазаю. А то б я сейчас там и плавал бы, ты подумай!
Он даже развеселился, что так вот вышло. Стал соответствующие случаи вспоминать. Как он, матросом, бочки с рыбой укладывал в трюме, и как одну бочку раскачало на цепи и стукнуло ребром об пиллерс,[50] а он как раз за этот пиллерс рукой держался. "Представляешь — на два сантиметра выше, и пальцев бы как не было. Так бы и остались в варежке!" А то еще другой случай был, на рефрижераторном, — там у них кладовщик в холодильнике заснул. Жарко было, они сардину промышляли под экватором, так он скинул сапоги и залез в холодильник освежиться. А его не заметили, задраили двери и пустили холод. Через пару часов хватились, а он уже мерзлый был, хоть ножовкой режь.
Я эту историю, правда, в другом варианте слышал. Будто бы не кладовщик, а кот полез — воровать сардины. Но ведь с кладовщиком-то — могло случиться! Так они, эти истории, и складываются.
— Ну, и как твое мнение, — я спросил, — отзовут?
— Ты еще сомневаешься?
Да, если бы такое на крейсере случилось, я бы еще сомневался. Но то ведь крейсер. Он с такой дырой не только что плавать обязан, а бой вести. Там бы ее даже в программу учений включили. А рыбакам и так мороки хватает. Значит, отплавали рейс. Денежки кой-какие получим, и баста. И привет морю.
Я вышел. Фареры выплыли из дождевой завесы, и скалы нависли над полубаком, закрыли полнеба. Даже казалось — вот сейчас воткнемся. Но скала расступилась, блеснула спокойная вода, узенькая полоска, но такая голубая, так резко она отличалась от открытого моря. При самом входе в фиорд торчали камни, сплошь обсиженные чайками, кайрами. Эти камни, сколько я помню, лежат у Фугле-фиорда, откололись они от скалы лет, наверное, триста назад. Волна набегала на них с грохотом, с урчанием, они шатались заметно, и птицы взмывали, носились кругами и тут же садились снова — когда волна проходила и камень оголялся до низу.
Мы прошли под камнями и сбавили ход. Фарватер здесь извилистый, скалы как стены в колодце, кажется, достанешь рукой или мачтой чиркнешь. По скалам струились ручейки от дождя, а на уступах видимо-невидимо птиц, крик стоял невообразимый. Морские птицы — те уж привыкли к нам, садятся спокойно на реи, на палубы, иной раз целая стая перелетная отдыхает и ни черта не боится. А береговушек — все тревожит: дым из трубы или гудок, или винт шлепает в узкости слишком гулко, или человек выйдет выплеснуть ведро — для них уже целое событие.
Мы прошли поворот, другой, и моря совсем не стало слышно, спокойная вода расходилась от носа ровными усами и хлюпала под скалами. Только два раза попались нам встречные, повыбегали на палубы рыбаки, смотрели нам вслед. Каждое слово слышно было, как в трубе. Жалко, я по-датски не знаю, мне бы их мнение хотелось узнать насчет нашей задницы. Фарерцы ведь мореходы первый сорт, здесь по лоции капитану разрешается брать лоцманом любого — с четырнадцати лет, хоть мальчишку, хоть девчонку.[51]
Бухта открылась — вся сразу, чистая, молочно-голубая. Только если вверх посмотришь и увидишь, как облака несутся над сопками, почувствуешь, что там творится в Атлантике. Ровными рядами — дома в пять этажей, зеленые, красные, желтенькие, все яркие на белом снегу. А поверху сопки, серые от вереска, снег оттуда ветром сдувает, и как мушиная сыпь — овечьи стада на склонах. Суденышки у причалов стояли не шелохнувшись, мачта к мачте, как осока у реки — яхточки, ботики, сейнера, реюшки, тут почти у каждой семьи своя посудинка.
Мы шли к середине бухты, к нашей стоянке — по конвенции мы к причалу не швартуемся, в крайнем случае раненого можно доставить шлюпкой. Отсюда видно, как ходят люди, собаки бегают, автомобильчики снуют между домами и по склонам сопок, там поверху проложена шоссейка.
Якоря отдавать — все, конечно, вылезли. Что значит — стоячая вода, сразу спать расхотелось.
Сгрудились на полубаке, Шурка прибежал с руля с биноклем, и все по очереди стали пялиться на берег. Вон рыбачка вышла — белье на веревке развесить, вон две кумы встретились и лясы точат, фарерскими сплетнями обмениваются, а нам все в диковинку.
— Эх, ножки! Швартануться бы. Потом бы всю жизнь вспоминал.
— Давай, плыви, кто тебя держит?
— Старпом! А старпом! К причалу не подойдем?
Старпом тоже из рубки в бинокль пялился.
— Какой ты умный! — говорит.
— Да хоть на часик — покуда кепа нету. Никто ж не стукнет.
На это он и отвечать не стал, будто не слышал.
В бинокль все радужно: песик бегает по снегу, фарерский песик, ластится к своей фарерской хозяйке, а та фарерскими ботиками притоптывает — ботики модные, а холодно в них. Фарерский пацан своего братишку катает на фарерских саночках, шнурки на ушанке болтаются… Почему так тянет на это смотреть? Неужели диво — люди, как и мы, тоже вверх головами ходят? Глупо же мы устроились на земле — вот море, одно на всех, сопки — такие же, как и у нас, бухта — для всех моряков убежище. А не подойдешь к ним, конец не подашь, не потравишь с этими фарерцами.
— А все ж, бичи, — сказал Шурка, — в заграницу приехали! Вроде даже и воздух другой.
— Никуда ты не приехал, — Ванька Обод ему угрюмо. — Все там же ты, в Расее. И воздух тот же. Что ты на эту заграницу в бинокль смотришь, это и в кино можно, в порту. Даже виднее.
Всегда найдется такой Ванька Обод — настроение испортить. А солнышко вышло, стало чуть потеплее, потянуло еле слышно весной. В такие дни на берегу хочется в море. А в море — хочется на берег.
— Скидывай рокана, бичи! — сказал Шурка. — Айда все по-береговому оденемся. Теперь уж до порта — ни метать не будем, ни выбирать. А что груза еще осталось — так его там берегаши и выгрузят.
Мы поглядели на старпома. Он все пялился на берег.
— Старпом, — спросил Шурка, — точно ведь в порт идем?
— Будет команда — пойдешь.
— Это как понимать? Может, еще и не будет? Остаемся на промысле? Нет уж, хрена!
Да ведь у старпома прямого слова не выжмешь. Молодой-то он молодой, а первую заповедь начальства железно усвоил: чего не знаешь — показывай, будто знаешь, только говорить об том не положено. Да он, плосконосый, оставят ли его старпомом — и то не знал. Но в бинокль, как генерал, глядел, план сражения вырабатывал.
— Покамест, — говорит, — ремонтироваться будем.
— Это само собой, — сказал Шурка. — С такой дырищей тоже мало радости до порта шлепать.
Больше всех ему верилось, Шурке, что в порт уйдем. И не стоялось ему, как жеребенку в стойле. А если подумать, чего мы там не видели, в порту, кроме снега январского и метелей, кроме «Арктики»? Да и этих-то радостей на неделю, не столько же мы заработали, чтоб куда-нибудь в отпуск поехать. Но великое же слово — домой!
Все-таки пошли переоделись. Я куртку надел. Вышли на палубу, как на брод, на набережную.
— Я теперь ни к чему не прикоснусь, — говорит Шурка. Он в пиджаке вышел, с галстуком. — Дрифтер скажет: "Чмырев, иди подбору шкерить!" А я ему — хрена, сам ее шкерь, а я теперь не матрос, я — пассажир на этом чудном пароходе.
— Сигару — не хочешь? — спросил Серега.
— Отчего же нет, сэр?
Серега вытащил «беломор», мы задымили, облокотились на планшир, сплевывали на воду. Ни дать, ни взять — на прогулочном катере, где-нибудь в Ялте.
— Слышь, старпом, — сказал Шурка. — А ты не переживай.
— А чего мне переживать.
Старпом оставил свой бинокль, стоял, как портрет в раме. Не веселый был этот портрет.
— Врешь, — говорит Шурка. — Переживаешь! А зря. Ну, понизят тебя до второго, ну там до третьего, годик поплаваешь и опять — в старпомы. Ты же у нас хороший мальчик, дисциплинированный, начальство уважаешь.
— Чего это меня понизят? Третьего вахта была, а не моя.
— Ну, чумак, — сказал Серега. — Он же тебе ее передал.
Старпом лоб наморщил. Задумался, как он из этой истории будет вылезать.
— Спросят, чья вахта была с двенадцати.
— Не-ет, — Шурка засмеялся, — так не спросят, не рассчитывай. А "кто на вахте был с двенадцати?" — вот как. Ты уж на худшее надейся, глядишь — оно и получше обернется.
— Вахту же передавать не полагается.
— Но ты ж ее принял.
— Ну и что? В виде исключения…
— А шляпил — тоже в виде исключения? — но тут же Шурка и смилостивился: — Ну… может, тебя и помилуют, старпом, всяко бывает. Но если тебя в матросы разжалуют, тоже не огорчайся. Зато какую науку пройдешь! Сам побичуешь — бичей притеснять не будешь. Ты, первое дело, им спать давай. Не подымай в шесть, подымай в восемь. Никуда рыба из сетей не убежит, а человек — он дороже. Теперь, значит, выходных чтоб было два в неделю. Кто это придумал — в море без выходных? Ты этот порядок отмени, старпом. Не останется страна без рыбы к праздничному столу. Ты к бичам хорошо, и они к тебе хорошо. Усвоил мои советы?
— Ладно.
— Что он там усвоил! — сказал Ванька. — Оставят его на мостике — так же и будет на тебя орать.
Грустно нам отчего-то сделалось. И просто так стоять надоело.
— Чего будем делать, бичи? — спросил Шурка. — Старпом! У тебя, может, какие распоряжения будут? В последний раз мне твой голос охота послушать.
— Будут — позову.
— Нет уж, я спать пойду.
Но Шурке и спать было скучно. Такое было весеннее настроение, хоть в самом деле — прыгай с борта, плыви к берегу.
— Бичи, — вспомнил Шурка. — А мы же фильмами-то махнулись на базе? Айда покрутим.
Пошли с полубака, покричали в кап:
— Эй, салаги! Кончай ночевать, есть работа на палубе. Фильмы крутить.
Не вылезли. Так устали, что даже на стоячей воде не проснулись.
А фильмы — так себе отхватил «маркони». Один — про какую-то балерину, как ей старая учительница не советует от народа отрываться; погубишь, говорит, свой талант. Мы даже вторую бобину не стали заправлять. Другой поставили — про сектантов, как они девку одну охмуряют, а комсомольская организация бездействует. Потом, конечно, новый секретарь приезжает и от этих сектантов только перья летят. Но там одно место можно было посмотреть как этот новый секретарь влюбляется в эту охмуренную девку, и она, конечно, взаимно, только ужасно боится своих сектантов, и он ей внушает насчет радостей любви, в таком симпатичном березовом перелеске, и березки эти кружатся, и облака над ними вальс танцуют. Мы эту бобину два раза прокрутили. «Юноша», который из камбузного окна смотрел, попросил даже, чтоб в третий раз поставили, да нам есть захотелось. И пробоина нас больше занимала.
То один, то другой ходили на нее смотреть — не заросла ли? Возвращались довольные, ели с аппетитом.
— Эх, кабы еще баллер погнуло — это уж наверняка бы отозвали. Его на промысле не выправишь, в доке надо менять.
— А хорошо б еще — винт задело.
— Ну и что — винт? Это водолазы сменят. Что на базе, запасных винтов нету? Самое верное — баллер.
Салаги тоже пришли поесть, послушали нас. Димка рассмеялся.
— Энтузиасты вы, ребята! А как же насчет "море зовет"?
— А вот оно и зовет, — ответил Шурка. — В порт идти.
Тут нас старпом позвал по трансляции:
— Выходи, палубные, к нам швартоваться будут. В бухту еще один СРТ вошел, подчаливал к нам. В носу стоял бородач в рокане, поматывал швартовым.
— Ребятки, — кричит, — нельзя ли за вас подержаться?
— Подержись, — говорим, — только не за нашу поцелованную.
— Ну, молодцы ребята! Где такую нагуляли?
— А там же, где ты бороду.
— Счастливо вам теперь до порта.
— Спасибо, — отвечаем, — на добром слове. На этом СРТ все оказались бородачи: кеп — бородач, «дед» — бородач, дикари — то же самое. Оказывается, они зарок дали не бриться, пока два плана не возьмут. А два плана им накинули, потому что решили они проплавать полгода. Три месяца уже отплавали в Северном, теперь на Джорджес-Банку шли. Тоже своего рода Летучие Голландцы.
А на палубе у них — все наши были, кто на базу ушел. Примолкшие все, какие-то пришибленные, хотя их вины не было, что так получилось. Но это я понимаю, всегда отчего-то чувствуешь себя виноватым, когда ты покинул судно, а на нем какое-нибудь чепе.
Кеп перескочил нахмуренный и даже пробоину не пошел смотреть, скрылся у себя в каюте. Третий, от выпитого розовый, пошел старпома утешать:
— Чего не бывает? На моей вахте один раз порядок утопили, а все обошлось.
— А это, считаешь, не на твоей вахте было?
— Ты что, больной? — Сразу перестал улыбаться. — Шляпил кто — я или ты? Тебе доверили, а ты прошляпил…
А старпом-то — надеялся. На что надеялся!
"Дед" тоже не стал смотреть пробоину. Ну, а дрифтер, и Митрохин, и Васька Буров — помчались, конечно, бегом. Вернувшись, только головами мотали и языками цокали.
Бородачи тоже поинтересовались:
— Ну, как, хороша?
— Знаешь, — дрифтер говорит, — просто не ожидал, что так хороша!
— До порта с нею дойдете?
— До порта-то, хоть всю корму отруби, дойдем.
Потом кто-то принес на хвосте:
— Бичи, «дед» в каюте акт составляет. Я в окно подглядел.
Я пошел к «деду». Чего-то он, и правда, писал за столиком, длинную реляцию.
— Пошарь там в рундучке, — сказал мне. — Я сейчас кончу.
Я вытащил коньяк и две кружки. «Дед» для меня всегда приносил с базы, если мне не удавалось выбраться. Я стал закидывать насчет пробоины — вот, мол, и повод есть, за что выпить. «Дед» отмахнулся, даже с какой-то досадой.
— Что вы там паникуете с этой пробоиной? Дать по шее раззяве, который допустил, всего и делов. А вы — в порт! С такой дыркой в порт идти — стыдно.
— Ты ж не видел ее.
— Видал. Снаружи. Чепуха собачья.
— Изнутри поглядеть — море видно!
— Заварим, не будет видно море.
Я подождал, пока он кончит свою реляцию, а пока разлил по кружкам. Мне даже грустно стало — так мы настроились на возвращение.
— Что ж, — говорю. — Тогда — за счастливый промысел?
— А вот это не выйдет. — «Дед» взял свою кружку. — В порт все равно придется идти.
— Ты ж говоришь — чепуха.
— Та, что в корме. Но у нас еще в борту заплата.
Я что-то не помнил, чтоб мы еще и бортом приложились. Но, может, я и не почувствовал — когда такой толчок был с кормы?
— Постой, — сказал я «деду». — Но мы же правым стояли к базе, а заплата — на левом.
— Какая разница? От такого удара весь корпус должен был деформироваться. Когда обшивка крепкая — ей ничего, она пружинит, и только. Но если слабина… А у нас там, поди, на бортах все листы перешивать надо.
— Шов пока не разошелся.
— Ну-ну, — сказал «дед», усмехаясь, — брякнуть-то легко: "не разошелся", а ты его хоть пощупал? Смотрел на него? А если и не разошелся, значит, попозже. Волна хорошая ударит…
— А по новой ее заварить?
— В доке. Там все исследовать хорошенько. Ну, поплыли?
Вечером, когда я шел от «деда», я все же посмотрел на нее. Свесился через планшир и ничего не увидел — ровные закрашенные швы. И нигде не сосало, не подхлюпывало.
Шурка Чмырев подошел, тоже свесился.
— Ты чего там высматриваешь?
Я ему рассказал, о чем говорил с «дедом».
— Из-за этой в порт? — спросил Шурка. — Да ей черта сделалось!
Я тоже думал, что черта.
В кубрике Васька Буров сидел верхом на ящике, помахивал гвоздодером и проблему решал — открывать или не открывать? Притащил он с базы три ящика с яблоками, с мандаринами и шоколадом, — и проблема была такая: если остаемся, тогда, конечно, открыть; ну, а если в порт? С нас ведь за них вычитать будут. А мы, может, еще и на аттестат не заработали.
Мы с Шуркой тоже ясности не внесли.
— Не знаю, что и сказать, бичи, — Шурка сразу в койку полез. — Трехнулся «дед». Не пробоину, говорит, а заплату в док пойдем перешивать.
Ванька Обод приподнялся в койке, выглянул из-за своего голенища.
— Так это он про нее акт составляет?
Я сказал, что да, про нее. Ванька от смеха затряс голенищем.
— Теперь, — говорит, — мне все ясно, бичи. Почему я матросом плаваю, а не «дедом». Разве ж простому дикарю до этого додуматься?
Васька Буров почесал свою лысину.
— Дак как, бичи? Открывать? Я — как все скажут.
— Не мучайся, — Димка ему посоветовал, — открой. Посмотрим на твои яблоки.
— Твое слово — последнее, салага. Ты вторым классом плаваешь, ты ишо на них не заработал.
— Неужели?
— Вот те «неужели». Весь ящик возьмешь?
— Весь нет. Нам с Аликом по два кило запиши.
— Пятнадцать — не хочешь? Или весь берите, или я его под койку задвину, пущай до порта лежит.
— Была не была, — Шурка сказал. — Я три кило возьму.
— Кто еще?
— Ты своим пацанкам — по три.
— Я не возьму, — сказал Митрохин.
— В гробу я их видел, твои яблоки, — сказал Ванька Обод.
Васька Буров постукал по ящику гвоздодером — может, еще кто отзовется, — и стал его задвигать под койку.
— Запиши на меня весь, — сказал я ему. Надоела мне ихняя бухгалтерия. Я всех угощаю.
Тут — только фанера затрещала. Тридцать кило в один миг растащили.
Мы лежали в койках, хрустели этими яблоками, когда «маркони» объявил по трансляции:
— Матрос Шалай, явиться за радиограммой.
Я взял десяток, пошел к нему. Была уже ночь, и мы одни стояли посреди бухты. Бородачи ушли на свою Джорджес-Банку. Огни в городке светились, как в тумане, а поверху, на шоссейке, мелькали красные огоньки и белые конуса от фар.
"Маркони" лежал одетый в койке, руки за головой. Сел, помотал чубиком, как с перепоя. Вся щека у него была расцарапана.
— Выпить хочешь? — спросил.
Я понял, что никакой радиограммы не было; просто, хотел меня одного позвать. Он вытащил поллитру «Московской», мы отпили по глотку из горлышка и закусили яблоками.
— Как находишь? — он показал на щеку. — Все, как полагается?
— Отдельная — не помогла?
— Точно. Но — подошли вплотную. Мне, Сеня, с первого раза не нужно. Со второго — оно надежней.
— А думаешь — еще подойдем к базе?
— И не раз, и не два, Сеня. Кеп ни за что в порт не уйдет. Он воду будет пить соленую, из моря, чтоб только на весь рейс остаться. Мало еще, он на лишний месяц останется — пока про этот «поцелуй» все забудут.
Мне хотелось про заплату сказать, но я как-то уже и сам в нее не верил. Только сказал:
— В таких случаях команда должна решать. Ситуация — аварийная.
Он усмехнулся криво.
— А что такое команда, Сеня? Это же я и ты.
— Тоже верно. Значит — за счастливый промысел?
Мы отпили еще из горлышка.
— Кстати, — сказал я, — чтоб не забыть. Ванька Обод у нас списывается, бабу свою хочет застать. Ты отбей-ка его бабе радиограмму, что он возвращается, — вдруг, и правда, застанет.
— Отобью.
Он помотал головой, вздохнул, опять потрогал щеку. Ему еще хотелось про свою Галю потравить, так это я понял.
— Слушай, — я спросил, — на кой она тебе нужна?
— Сам удивляюсь. А в общем — ни на кой.
— Влипнешь еще.
— Э, куда мне еще влипать! Меня от любого влипа трое потрохов сберегут, и баба такая, что только в гроб меня из когтей выпустит. Но я ж ей тут, на море, звон сделаю! И пускай до нее дойдет, я даже рад буду. Хочется мне, Сеня, хоть последнюю молодость от своей бабы отвоевать. — Он поерошил волосы. Очень уж они были редки. — Вот, до темечка доползет лысина — тут я вполне успокоюсь.
Я ждал, когда он про Лилю хоть мельком вспомнит. Наверняка же он с нею говорил обо мне. Он как будто угадал:
— А твоя-то все расспрашивала, как ты да что ты. Язык у меня отсох тебя хвалить.
— Зачем бы это ей?
— Зачем! Замуж ей — пора вроде?
— За меня, что ли?
Он засмеялся.
— Молодой ты еще, Сеня. Молодой, не обученный. Если баба любит, то хуже моряка для нее мужа нету, а если не любит — то нету лучше. Круглый год ты по морям, по волнам, только весточки от тебя и гроши. Чувствуешь, какая малина.
— Ну, она про это не думает.
— Смотри-ка, до чего особенная! Не думает, но — прикидывает. Сама себе в том не признается. Ты женился б на ней?
— Не знаю.
— Это опасно, Сеня, когда не знаешь.
— Ну, не для меня она. И я — не для нее.
— Почему бы это, Сеня? Она — образованная, да? Институт кончила? Какой же институт, рыбный? И что — она больше твоего про рыбу знает? Книжек больше прочитала?
— Она, наверно, знает, какие читать.
— Этого никто не знает, пока не прочтет. Ах, Сеня! Нам с тобой совсем другое нужно.
— Что же нам нужно?
— Ну, как минимум, — чтоб по нас тосковали, когда мы в море качаемся. А главное — жить бы не мешали, когда мы приходим. Не висели бы гирями какими-то! Сколько мы пороху тратим, а потом — сами же в мышеловке сидим. И учти, Сеня, она тебе тоже жизни не даст. Знаешь, чем она тебя держать будет? Тем, что она тебя облагодетельствовала. Век ты ей будешь обязан. Такая это девка, я кожей чувствую.
Ну, дальше-то можно было и остановить его. Что я хотел про нее знать, я сам выясню.
— Спрашивала она у тебя, что, наверное, "трудный у него характер"? У меня, то есть.
— Спрашивала, Сеня.
— Говорила, что ко мне подход нужен особенный?
— Говорила, Сеня.
— И что не всякая, мол, согласилась бы со мной иметь дело?
— И про это, Сеня.
Вот тут мне сразу грустно сделалось. Оттого, наверно, что она не соврала, когда говорила: "Я — как все".
— Ну, кончили об этом, — я сказал. — Ты спать будешь?
— Хотел бы, да кепа должны запрашивать с базы. Чего-то они про нас решают.
Мы ждали часов до двух, допили всю бутылку и не дождались вызова.
Утром причалил к нам катер с плавбазы.
Каждый после чая слонялся, как хотел, когда увидели — он режет зеркальную воду в бухте, заходит к нам с правого борта, хоть ближе было с левого — начальство, стало быть, пожаловало.
Мы его притянули, наладили трап, и вот кто по нему сошел — собственной персоной Граков.
С «Арктики» он уже обветриться успел, как-то поздоровел. Спрыгнул на палубу, как молодой, улыбнулся нам по-отечески, зубы показал золотые.
— Что, утопленники, носы повесили? Ну, понимаю, понимаю, когда план срывается, это обидно.
Такое, значит, было начало. Кеп вышел его встречать, он с ним едва-едва поприветствовался и снова к нам, палубным:
— С таким-то капитаном унывать? Ну, Николаич, веди, показывай свои раны.
С Граковым сошли еще — групповой механик, тощеватый, сутулый, в синем плаще с капюшоном, и пара работяг — сварщики, в руках у них ящики были с электродами и клещами.
Повалили все в корму. Граков первый в каптерку полез. Там уже доски боцман проложил, чтоб начальство ноги не промочило. Граков там походил, доски под ним гнулись, снял перчатку и пальцем пощупал край пробоины.
— Н-да. Обидели вас чувствительно.
Групповой механик тоже спустился, тоже поглядел, но — молча. Вид у него скучный был, наморщенный, как перед первой стопкой.
Граков спросил:
— А что по этому поводу думает стармех?
Кто-то уже позвал «деда», он стоял над люком. Кашлянул в кулак и сказал:
— Думает, что чепуха.
Граков от его голоса вздрогнул, выгнул шею, чтобы увидеть «деда», и чуть потемнел.
— Ну, не совсем чепуха. Но если команда горит желанием…
— Команда-то горит. Пока не зальется.
— Ну, что за настроение, Сергей Андреич, я тебя не узнаю.
Граков стал вылезать. «Дед» стоял ближе всех и мог бы подать ему руку, но не подал. «Дедов» начищенный штиблет был как раз против его лица. Граков на него поглядел и поморщился. Но «дед» не убрал ногу, пока тот не вылез.
— Не узнаю, — опять сказал Граков. — Сам говоришь: «Чепуха», а настроение… Этак ты нам бичей деморализуешь.
— Сходим ко мне в каюту, объясню. И акт покажу.
— У тебя уже и акт составлен? Ну-ну. Группового тоже приглашаешь?
— Конечно, — сказал «дед». И подал групповому руку. — Он-то, надеюсь, и поймет.
Граков опять потемнел, но смолчал.
Пробыли они у "деда" минут пятнадцать. Вышли, заглянули через планшир. Мы гурьбой стояли поодаль.
— Что-то сомнительно, — Граков поглядел на группового. — Как твое мнение?
Тот опять заглянул, как будто ему мало было одного раза.
— Не мешает прислушаться к Бабилову.
— А мы что делаем, Иван Кузьмич? — Граков спросил досадливо. — Мы разве не прислушались? Но надо же решать по существу.
Групповой пожал плечами. Решать ему очень не хотелось. Граков подождал и отвернулся от него.
— Что ж, Сергей Андреич. Твои соображения, конечно, весомые. Тем более ты акт составил. Стал, так сказать, на официальную точку зрения. Тем самым ты с себя ответственность как бы снимаешь…
"Дед" как будто не слушал его, смотрел на фарерские сопки.
— Ну, естественно, ты о безопасности обязан думать. На то ты и стармех. Никто тебя не осудит, если ты находишь, что судно аварийное, и надо его вести в док. В таких случаях лучше, как говорится, перестраховаться. Никто не осудит, ты прав. Но стране рыба нужна, вот в чем дело. Мы все это помним. Стране нужна рыба.
"Дед" поглядел на него как-то устало.
— Стране тоже и рыбаки нужны.
Граков засмеялся, оценил шутку.
— Метафизик ты, Сергей Андреич. Отделяешь людей от дела. Ну, что ж. Вот они-то пусть и решают. А, рыбаки? Как — уйдем в порт или останемся на промысле, выполним трудовой долг? Тут первое слово — команде. Не возражаешь?
"Дед" чего-то хотел ответить, потом повернулся и пошел прочь. Мы расступились, дали ему пройти.
— Ну, утопленники, — Граков к нам подошел, — ваше слово! Никто за вас его не скажет. Опасность некоторая, конечно, есть. Бабилов — механик знающий. Но и мы с вами тоже кое-что знаем. Как люди плавают. В каких, понимаете, условиях. Когда необходимость велит. Про это ведь в акте не напишешь…
Мы стояли толпой, переминались. Потом Шурка спросил:
— Ну дак чего? В порт, значит не идем?
Граков ему улыбнулся:
— Хочешь, чтоб я тебе приказал? А я, наоборот, тебя хочу послушать, твое мнение.
— А чего меня-то слушать? На ж… поглядеть, как нам ее поцеловали.
— Это ты называешь «поцеловали»? Я думаю, это по другому называется. Это на вашу ж… только "обратили внимание". Так точнее будет, правда? Да сам же ваш Бабилов — слыхали? — «чепуха», говорит, заварить — раз плюнуть.
Я сказал:
— Он не про это говорит.
Шурка от меня отмахнулся, чуть не со злостью.
— Да будет вам хреновину плести с твоим «дедом»! Помешались на этой заплате.
Граков переглянулся с групповым.
— Я ж говорю, совсем он их деморализовал. Тот лишь плечами пожал, не ответил. Тут Ванька Обод вперед выступил.
— Лично я вот списаться хочу… Это как, можно или нет? Граков поглядел на него строго. Ванька весь ужался.
— Как фамилия?
— Да чо «фамилия»? Вопрос нельзя задать?
— Ну, а все-таки, фамилия у тебя есть? Или ты ее стесняешься? Вот у меня — Граков, все знают. А ты у нас — беспризорный, что ли? Иван, не помнящий родства?
Ванька помялся, выдавил из себя:
— Чо это не помнящий? Иван Обод… Ну?
— Родила, наконец! Значит, списаться хочешь, Иван Обод? Товарищей бросить?
— К доктору я на прием записан. Еще раньше.
— Болен, значит? Плохо себя чувствуешь? Это другое дело, прости. Это вопрос не принципиальный. Конечно, держать не будем. Причина вполне уважительная.
Бондарь спросил:
— А другим нельзя? Ребров моя фамилия.
— Можно, Ребров. Представь себе, можно. Каждый, кто хочет списаться, может это сделать. В установленном порядке. Подать заявление капитану, получить у второго штурмана аттестат и так далее. Держать никого не собираемся. Боязливые да робкие нам не нужны. Коллектив у нас здоровый, а от балласта освободится — еще будет здоровее. Так, орлы?
Он улыбался, все свое золото выставил, а руку положил на плечо — тому, кто поближе. А ближе всех к нему Митрохин стоял, чокнутый наш, моргал белесыми ресницами. И тут он весь встрепенулся, покраснел, даже затрясся от злости, что ли, или знамение ему привиделось.
— Что мы стоим, действительно, лясы точим! Работать надо! Чиниться. А думать — не хрена, ребята. А ну, айда работать!
— О! — Граков удивился даже, потрепал его по плечу. — Гляди-ка, Иван Кузьмич. Мы тут про железо беспокоимся, а на этом железе — еще люди плавают!
Чокнутый наш рванулся — куда-то чего-то вкалывать.
— Ну, ребятки, — Граков нам сказал. — Давайте-ка, действительно делов у нас хватает, не будем розовым мечтам предаваться.
Мы постояли и разошлись. Тут лишь заметили, что сварщики уже протянули провода к корме, притащили с катера пару стальных листов. Все — пока мы лясы точили.
— Веселей, веселей на палубе! — Это уже старпом покрикивал из рубки. Заспались.
Шурка задрался с ним:
— Сиди там. Скажи спасибо, что не разжаловали.
— Ты с кем разговариваешь?
— С кем! С тобой.
— А ты глаза разинь. Ты не со мной одним. А за ним действительно кеп стоял — хмурый, шапку на брови надвинул. К нему тоже как будто относилось.
— А я вообще говорю. Кой-кого не мешало бы разжаловать.
Кеп отошел вглубь. Я взял Шурку за рукав, увел от греха подальше.
Отдраили трюма, стали бочки катать на полубак. Это — чтобы корма поднялась. Все делали молча, но каждую минуту готовы были сорваться. Так оно вскорости и вышло.
Кепу идея пришла — на полубак еще и сетей натаскать. Это нужно весь порядок, уложенный для выметки, разрушить, а потом его снова набирать. И много ли толку от сетей — в них, в каждой-то, тридцать килограммов весу; это чтоб увеличить дифферент на сантиметр, нужно сеток полста, не меньше. Мы их таскали, таскали, потом соображать начали — что же это мы делаем? А вернее дрифтер обо что-то споткнулся. И озверел.
— Посылают командовать лопухов на нашу голову, так их и так и разэтак!
А тихо было, и кеп, конечно, услышал. Он уж, поди, и сам был не рад, что такая идея ему пришла, но команда отдана, отменить — амбиция не позволяла.
— Скородумов, ты это про кого?
Мы бросили сетки, расселись на них и закурили. Спектакля ждем.
— А я, — говорит дрифтер, — про тех, к кому это относится.
— Скородумов, у меня к тебе давно претензия. Не нравишься ты мне, Скородумов.
— А я не за тем плаваю и не за то деньги получаю, чтобы кому-то там нравиться.
— Так вот, Скородумов, больше нам с тобой не плавать.
— Да упаси! Только до порта дойти, а там расплюемся. Ну, это уж потерпим недельку.
— Нет, не недельку, Скородумов. Насчет порта вопрос решенный.
Дрифтер так и сел:
— Когда это он решенный?
— Извини, с тобой не посоветовались. Так что можешь — в индивидуальном порядке. Мы тебе замену найдем.
Дрифтер взял сетку и потащил. Мы за ним. Лицо у него свекольное стало, но все слова в горле застряли.
— Хорош! — кеп наконец скомандовал. — Больше не таскайте.
А мы всего-то штук двадцать перетаскали.
— Как это «хорош»? Или уж все таскать или не браться было…
Но кеп уже удалился. Вместо него старпом выглядывал.
— Ладно, Скородумов, покричали — и хватит. Тебе сказано — «хорош».
— Дак эти-то что — обратно таскать?
Старпом задумался.
— Валяйте, — говорит, — обратно.
Тут такое сделалось! Дрифтер взревел — так, что чайки взмыли над Фугле-фиордом, пошел к полатям[52] неверным шагом, вытащил багор и кинулся с ним наперевес к рубке. Старпом уже, наверно, с жизнью простился, стоял, как памятник на своей могиле. Впятером мы дрифтера завернули, увели в кубрик. Там он минут через двадцать успокоился и вышел с помощником — шкерить подбору. Остаемся или уходим, а он ее должен срезать со старых сетей, негодных, а в порту сдать — она ценная, сизальская.
А мы все катали бочки, пока не сказали нам «хорош», корма поднялась, можно заваривать пробоину.
Боцман соорудил беседку — два штерта и доска, — на ней мы обоих сварщиков смайнали за борт. Один там дрелью сверлил отверстия в обшивке, другой кувалдой выстукивал края пробоины.
— Эй, сварщики! — Шурка им орал. — Вы варите как следует. Потонем — вас же совесть замучит.
Мне с Васькой Буровым боцман вручил по лопате — мокрый уголь из каптерки штывать в пробоину. Его там до черта насыпалось — трубу разорвало, по которой он сыплется из бункера; вся вода от него почернела.
— Эй, сварщики, — Васька шептал им в дыру. — Ни хрена не варите, поняли? Одних бичей слушайте. Сварите себе тяп-ляп. Чтоб она снова потом бы разошлась.
— Да не поймешь вас, ребятки, кого слушать.
Они и не слушали, грохали по обшивке. Дрель визжала, как зарезанная.
— Давай, Васька, штывай, — сказал я ему.
— Да погоди, вожаковый, посачкуем. Никто ж нас тут не видит.
Я один штывал. Что толку сачковать — когда сидишь в вонючей дыре, грохот в ушах, визг. Но Ваську хоть повесьте за ноги — он и так сачковать согласен. Сидел на кадушке с капустой и все перекуривал, перекуривал.
Старпом пришел — взглянуть на нашу работу.
— Сколько выгребли?
— Сто шидисят три лопаты, — Васька говорит.
— Он, значит, работает, а ты считаешь?
— Как же не считать? Мы ж по очереди. Вдвоем же не развернуться, продуктивность снижается.
Он хороший сачок, с образованием. Спросил даже, с готовностью:.
— До сколько штывать, старпом? До тыщи или до трех?
— Пока сухой не пойдет.
— Ясно, это считай — тыща семьсот.
Старпом постоял и ушел.
— Кури смело, — говорит мне Васька. — Слыхал — "пока сухой не пойдет".
— Ну, так нам тут работы суток на трое.
— Ты что? Его, если хочешь знать, вообще штывать не нужно. Думаешь, он мокрый не горит? Его специально водой поливают, спроси у кандея.
Я бросил лопату.
— Так чего ж мы с ним возимся?
— А не возись! Я ж те говорю — кури. Ну, шевели полегоньку, а то на палубу выгонят.
Я снова взял лопату.
— Не напрягайся, — сказал Васька. — Это ж мы всегда можем сказать: "сухой пошел".
— Они ж увидят.
— А мы сами сухого подсыпем. Из бункера принесем и затолкаем в трубу. Ты, Сеня, молодой еще, дак за артельного держись. Я с дураками всю жизнь живу, а с ними-то больше научишься, чем с умными.
Но недолго мы блажествовали. Граков пришел — я его ботинки увидал, с замшевым верхом. Стоял и стоял у нас над душой, пришлось тут и Ваське включиться в работу.
Вдруг он нас спрашивает, Граков:
— Это кто велел?
Я все кидал лопату за лопатой.
— Кто приказал уголь в воду бросать?
— Мало ли, — говорю, — умников найдется.
— А у тебя у самого голова на плечах имеется?
Я встал, опершись на лопату, и заглянул вверх:
— Ну, вы потише, меня родная мама с детства не обижала.
— Грубый матрос, — говорит он мне. — Совершаешь двойную бесхозяйственность и грубишь при этом старшему. Уголь надо сушить, а не бросать в воду. А второе — дно засоряешь в бухте. По конвенции мы здесь окурок не имеем права бросить за борт.
Это он все правильно говорил. Но мне его тоже подколоть захотелось.
— А мое дело маленькое. Скажите старпому, пускай свое приказание отменит.
— Так вот я тебе приказываю.
— Вы? А кто вы такой на судне, прошу прощения? Я вас просто знать не знаю.
Он постоял, постоял. А я все кидал с таким даже увлечением.
— Ну, что ж, — говорит. — Ты прав.
— И кстати, — говорю, — пожалуйста, со мной на «вы».
Он не ответил, ушел. Старпом прибежал, весь пылающий.
— Хорош! — говорит. — Сколько перекидали?
— Да лопаты четыре, — ответил Васька. — Только ж начали.
Но вылезть нам тоже не дали. Полез групповой механик в люк — поглядеть, как там выстучали края.
— Порядок, можно притягивать.
Сварщики завели снаружи лист, приложили его к обшивке, в каптерке стало темно. В дыры, что они там просверлили, мы им просунули тросы полиспаста, зацепили его за пиллерс, и все трое потянули дружно. Лист пошел — с жалобным стоном, со скрежетом. Они его начали приваривать — от электрода по эту сторону пролег кровавый шов, запахло окалиной и каким-то газом. Мы очумели, пока держали этот чертов полиспаст. Потом еще групповой взял второй электрод и начал изнутри заваривать. Мы сразу ослепли. Васька заорал благим матом:
— Пустите, а то бороду спалю!
Отпустил он нас с Богом — откашливаться на волю.
На палубе Шурка с Серегой замешивали жидким стеклом цемент, боцман стругал доски для опалубки. Как ни заварят, а надо еще зацементировать. Но с таким усердием они это делали, как будто еще утром не орали: "В порт, в порт!" Шурка прямо взмок от страсти. Потом побежал к сварщикам, отнял у них электрод, сам заварил верхний шов. И язык при этом высунул, так ему это дело нравилось.
Ну, правда, шовчик он им показал — первый класс. Ровный, гладкий, а потом мы его зачистили, засуричили, покрасили чернью и вовсе его не стало видно.
Шурка поплевал на него, пошел гордый, руки в карманах. Я напомнил ему:
— А говорил — ни к чему не прикоснешься.
— Так, земеля, это ж не рыбацкая работа! Себе удовольствие.
— Завтра и рыбацкая начнется. Груз сдадим и метнем.
— Ну, метать уж хрена! — Потом он подумал и скривился. — Э, земеля! Конечно, метнем, а что нам еще остается. И не лезь ко мне, понял? А то — как звездану тебя по уху, земеля!..
Вот так. Да мне и самому порт уже и мечтой не казался — ни розовой, ни голубой.
К вечеру все заделали, залили раствором. А через час он у нас потек, цементный ящик. Это уже когда убрали все бочки с полубака, поставили пароход на ровный киль. Что же теперь — опять корму поднимать?
— А где там наши каптерочники? — спросил боцман. Это я, значит, и Васька Буров. — Почерпайте, ребятки.
Васька внизу черпал, я на штерте тащил ведро и выплескивал с кормы. А воды все прибывало.
Васька почерпал и засачковал.
— Пойдем, поспим, вожаковый. Скажем — всю вычерпали, а она потом снова набралась.
— Так потом опять и пригонят.
— Главное — сейчас удрать, пока старпом на вахту не вышел.
Но старпом еще перед вахтой прибежал:
— Там вода, — говорит.
— Она и будет, — сказал Васька. — Ее всю не вычерпаешь.
— Половину вычерпайте.
Мы черпали — она все прибывала. Я вспомнил, как в детстве, когда мне есть не хотелось, отец брал мою ложку и чертил по тарелке с супом: "Вот эту половину съешь, а эту оставь".
Старпом почесал в затылке и принял решение:
— А ну ее, задраивайте на фиг. Каптеркой пользоваться не будем.
Для чего ж мы тогда вообще эту пробоину латали? — хотелось мне спросить. Заваривали, цементировали… Да у кого спросишь?
Покидали мы бухту чуть свет, еще ночные огни не погасли в городке. Фарерцы в этот день не выходили на промысел. И, наверно, глядели на нас, как на диво — идиоты мы, что ли, уходим из фиорда, когда в Атлантике черт-те что творится. Но нам уже и Атлантика была по колено. Мы только вылезли поглядеть на Фугле, попрощаться, а потом — завалились в ящики, проснулись, только когда закачало.
— Шесть баллов, ребята, не меньше, — сказал Митрохин. — Наверно, не пустят швартоваться.
— Пустят, — ответил Шурка. — Нас-то — в первую очередь.
Все мы уже знали наперед — до апреля, когда нас никто уже на промысле не удержит, никакой Граков.
В динамике щелкнуло, затрещало. Мы спохватились — сейчас на палубу позовут. Но это «маркони» базу вызывал. А трансляцию не отключил — то ли забыл, то ли нарочно оставил, чтоб мы в кубриках поразвлеклись.
— Граков говорит, — знакомый голос прорезался. Все приподняли головы. Серега потянулся с койки, подкрутил погромче.
— …Пробоина серьезная, но заварили, зацементировали. Приняли решение остаться на промысле, выполнить плановое задание. Сама команда решила, и почти единодушно. Были, конечно, отдельные настроения, но в общем — ребята боевые, коллектив здоровый, одним словом — моряки.
— Добро, — ответила база. — Вас понял. Привет экипажу. Подходите к моему левому борту.
Мы еще полежали минуту. Потом Жора-штурман басом своим молодецким скомандовал выходить на швартовку.
Мы вчетвером опять в корме оказались — Ванька Обод, салаги и я. Корма подвалила, стала биться о кранец, и с базы подали нам конец.
— Вахтенный! — крикнул Ванька. — Ты никак тот самый?
Вахтенный долго приглядывался. Трудненько было Ваньку узнать под его ушанкой.
— Ну что, залатали вас?
— Да залатали, — Ванька сплюнул. — Только веры у меня нету. Ты к доктору-то меня записал ай нет?
— А-а… — сказал вахтенный.
— Вот те «а»! Обод у меня фамилия.
— Да записал, примет.
Сверху уже спускали строп. Бочки у нас так и остались по бортам, когда уходили из Фугле-фиорда. И мы их выгрузили часа за четыре, без перекура. А на последний строп даже не хватило одной. Шурка вместо бочки приладил веник.
— Точка, — сказал Ванька Обод. — Морской закон выполнил, рыбу сдал. Расплевался я с вами, ребятки золотые.
Ухман спустил ему сетку. Ванька поехал, даже не оглянулся на нас.
— Трюма отворяйте, ребята, — сказал ухман. — Тару буду майнать.
Мы отдраили оба трюма и разбежались кто куда. Порожних бочек по двадцать пять штук в стропе — это страшное дело. Строп от мачты к мачте носится, пока ухман выждет момент, и тут он летит на трюм и грохается, и бочки раскатываются по всей палубе. Только успевай их рассовывать по трюмам, потому что уже висит и качается новый строп и надо от него спасаться.
Мы приняли стропов восемь и сели перекурить, на базе какой-то перерыв вышел.
— Капитана просят! — крикнул ухман.
Высунулся Жора-штурман.
— Капитан у себя в каюте. Акт составляет. Что надо?
— Матросик у вас списывается.
— Какой-такой матросик?
А с ухманом рядом уже и Ванька Обод показался. Очень смущенный, личико скорбное.
— Ты, что ли, Обод?
— Ну.
— Списываешься, гад? А с какой такой стати?
— Бюллетень мне выписали.
— А что у тебя?
— Боюсь даже сказать.
— Ну что, на винт намотал?..
— Хуже.
— Что ж может быть хуже?
Ванька похлопал себя рукавицей по шапке.
— Здесь у меня чего-то.
— А, ну валяй, отдохни душой. Нам психов не надо, сами такие.
— Аттестат бы мне. И шмотки там, в кубрике.
Я сходил, достал Ободов чемоданчик, покидал в него мятые рубашки, носки. Жора сложил аттестат самолетиком и пустил вниз. Ванька стравил штерт, мы к нему привязали чемоданчик, аттестат сунули под крышку.
— Извиняйте, ребята, — сказал Ванька. — Не могу больше.
— Валяй, — сказал Шурка. — Сгинь, сукин сын.
Мы завидовали Ваньке, а потому и злились, никто доброго слова не сказал на прощанье. А чему завидовали — что у самих не хватило духу вот так же гнуть свое до конца?
— Принимай строп! — сказал ухман.
Мы с Шуркой полезли в трюм, другие нам подавали сверху. Порожние бочки — после рыбы — как перышки, просто летают у нас в руках. И что-то хоть видишь вокруг. Я вдруг увидел — Шурку. Это одну минуту длилось. Западал снежок, посеребрил ему волосы и брови, и невольно я засмотрелся на Шурку до того красив он стал. Лицо — героя, ей-Богу, и все на нем — в полную меру: брови — так брови, вразлет, глазищи — так уж глазищи, рот — так уж рот. И правда, такого в кино снять — он бы там всех красавчиков забил. Только, наверное, талант еще нужен… Может, мне бы его — я б такую книгу написал о людях, — как я их понимаю. А мы тут — с бочками… Нет, лучше не думать. А то еще с круга сопьешься. И минута эта — прошла.
"Маркони" к нам заглянул:
— Сень, со мной на базу? Аппаратуру надо поднести.
Я поглядел на Шурку.
— Вали, земеля. — Шурка разрешил. — Один управлюсь. Бритву мне там купи электрическую.
Мы полетели с «маркони». Когда внизу стоишь — не так себе все представляешь. Сетка идет долго-долго, и дух замирает, когда болтаешься между мачтами, а под тобою — крохотная палуба и кранец бьется между бортами, вот где страх-то — туда угодить. А когда взлетаешь над бортом плавбазы, ветер набрасывается, отдирает тебя от сетки, а вокруг — пустынное море.
Ухман поймал сетку, повел к палубе, и мы спрыгнули.
— Погуляй пока, — сказал «маркони». — Я Галку пойду искать.
— С аппаратурой — потом?
— Да еще, наверно, не починили. А твоей, если увижу, — сказать, что ты тут?
— Не надо.
— Как хочешь, а то могу. Через минут двадцать сюда приходи. Может, и починили. Да хотя я и один донесу. Там чепуха нести.
Я пошел искать лавочку, а заодно и базу поглядеть, я на этой ни разу еще не был.
Рыбный трюм был открыт, и там, на разных палубах, грузчики укладывали бочки с нашей рыбой. Вот она куда идет. Мы все говорим — трудней и опасней нашей работы, на СРТ, нету, но и тут тоже не санаторий. Строп уходит вниз и мотается в трюме, пока его с какой-нибудь палубы не притянут багром. Прорва такая, что в ней бы семиэтажный дом поместился. А если силы не хватит строп притянуть, да его поведет на волне, то ведь сорвешься — костей не соберешь.
Здесь же, над люком, рокотал конвейер, двигались по нему ящики с сельдью, — деликатесного, ящичного посола, — женщины черпали ковшиками из чана тузлук, подливали его в ящики. Да и не сразу поймешь, что это женщины, — они в сапогах, в роканах, в буксах, на головах у них шапки, и лаются не хуже мужиков.
Я спросил у одной, как мне найти лавочку.
— А вниз майнайся, на четвертую палубу, там спросишь.
— Спасибо.
— На здоровье. Закурить — дай.
Я вынул «беломор», она сунула рукавицы под мышку, понюхала руки и сморщилась.
— Ну к бесу, дай из твоих рук затянусь. А то в рыбе моешься, рыбой дышишь, дак рыбу еще и курить? Я раскурил, дал ей затянуться.
— Вот, спасибо, хороший. А то душа горела.
Так я и не понял — двадцать ей или сорок.
Я походил по шканцам,[53] знакомых не встретил, — а была такая надежда, и хотел уже вниз идти. И вдруг — я застыл. Как прилип к палубе. Кого же я тут увидел — Клавку Перевощикову!
Вот уж кого не ждал. Стояла она ко мне боком, — в тамбуре, за комингсом, — такая же, как тогда, в столовке: платьице серое с коротким рукавом, фартучек белый, кружево на голове, — а напротив какой-то комсоставский стоял, с двумя шевронами на рукаве, затраливал ее как будто. Я туда и сюда прошел мимо двери — Клавка все-таки или не Клавка? Сейчас я с ней разговор буду иметь, скажу ей пару ласковых, так чтоб не спутать.
В это время он ей говорит:
— Как же все-таки, Клавочка?
И пошел баки ей заливать. Неплохо заливал. Так примерно:
— Если наш маленький роман имеет шансы на продолжение, то он должен развиваться либо по гиперболе, либо — по параболе. Если по гиперболе, тогда восходящая ветвь устремляется вверх стремительно. Если же мы избираем параболический вариант…
— Вы мне вот чего скажите, — она ему отвечает. — Благоверной не боитесь? Я ведь исключительно за вас беспокоюсь.
Я встал против двери, ждал, когда он ее кончит тралить. Только бы она с ним на пару не ушла. Ну что ж, придется догнать, взять за плечо.
О чем я с ней хотел говорить? О деньгах? Да нет, я уж на них крест положил. И что толку их сейчас требовать, если я тогда в милиции про них замял. Но вам, наверное, тоже бывает интересно — поговорить с человеком, который вам зло причинил — просто так, ни за что. Любопытно же — что он при этом думал? Вот, скажем, Вовчик с Аскольдом — я ведь их и кормил, и поил, и немало денег моих к ним перешло, наверно, еще до драки. За что же они меня еще и избили, да с такой злобой? Откуда эта злоба берется? Или вот эту Клавку взять — ей-то я что сделал плохого. Почему она так со мной обошлась? Не напрасно же они меня к ней потащили. Без нее бы они, пожалуй, не справились, она тут душа всего. Она их и в общагу за мной послала, когда я ушел из «Арктики», и к себе привезти велела, и там еще завлекала, чтоб я совсем голову потерял. Слова не скажешь, хорошо сработано. Но что же она при этом думала? Просто — как деньги выманить? Но ведь не до сорока же копеек грабить человека, когда такие берешь. Тут еще и злоба была! Так вот — откуда злоба?
— Ценю ваше беспокойство, Клавочка, — он ей заливал. — Но ведь она ж далеко, благоверная, в голубой дымке. Я даже не знаю, существует ли она.
— А глаз-то кругом сколько! — она ему. — Не смущает? И тут они оба ко мне повернулись. И что думаете — испугалась она? Смутилась хоть? Заулыбалась во все лицо, как будто милого встретила.
— Простите, — говорит, — ко мне братик мой пришел. Я с братиком давно-о не виделась.
Это я, значит, братик. Тот на меня зыркнул так выразительно: а не смоешься ли ты, братик, туда-то и туда-то? Нет, я ему тем же отвечаю, есть дела поважней ваших тралей-валей. Он ей козырнул и пошел.
Клавка ко мне шагнула через комингс.
— Здравствуй, сестричка! — говорю. — Не ждала, не ведала? Есть о чем поговорить. Только накинула б что-нибудь, холодно на палубе.
— Ну, что ты! Как же мне может быть холодно, если я тебя встретила? Протянула мне руку. — Как это не ждала? Третий день тебя высматриваю.
Я руки ее не взял. Держал свои в карманах куртки. Клавка себя обняла за голые локти, поежилась. "Ну что ж, — я подумал, — не хочется тебе в помещении говорить, где свидетели есть, так терпи". Мы с ней отошли подальше от тамбура.
— Как здесь очутилась? Тоже поплавать решила?
— Да рейса на три только, в замену. Тут у них одна в декрет ушла, Анечка Феоктистова. Знаешь ее?
— Никого я тут не знаю.
Клавка улыбнулась — так искоса, ехидно.
— Совсем никого? А с какой же я тебя видела? Которая к тебе на пароход лазила.
— А… И как — понравилась она тебе?
Клавка поморщилась.
— Зачем она штаны носит? Скажи, чтоб сняла. А то все думают — у нее ноги кривые.
— Прямые у ней ноги.
— А ты их видал?
— Сколько надо, столько видал.
— Ничего-то ты про ее ноги не знаешь.
— Ладно. Тебе-то о чем беспокоиться?
— Да не о чем. У меня ж они не кривые. Просто, мне тебя жалко стало.
— Вон чего! Ты и пожалеть умеешь?
Чуть-чуть она только смутилась. Но намек не приняла.
— Я серьезно говорю. Неужели ты себя так мало ценишь? Большего не стоишь, да?
На палубе ветрено было, и скулы у меня обтянуло солью, и в глазах сине было от моря, и я себя здесь неуверенно чувствовал, хоть и в куртке был, — и меня понемногу злость начала разбирать: ведь ничем я ее не пройму, кошку эту полусонную. Она же меня хитрее. Вот и не накинула на себя ничего, чтоб я весь ее вырез наблюдал на груди, до той самой ложбинки.
Крановщик ей покричал сверху:
— Клавка, что пепельницу выставила? Прикрой, я ж так людей могу покалечить!
Так она нарочно к нему еще повернулась и вырез расправила пошире.
— Быть этого не может, — говорит. — Из-за меня еще никто не покалечился. Только лишь по своей глупости.
Вот так. И я, наверное, по своей. Я ее взял за локоть, повернул к себе.
— Может, поговорим все же?
— Да, миленький! — Вся подалась ко мне, и глаза прямо влюбленные. — Да! А зачем же я за тобой в море пустилась? Расскажи хоть, как плавается тебе? Меня-то вспоминал или совсем забыл?
— Только тебя и вспоминаю, — говорю. — Днем вспоминаю, а по ночам снишься.
— Что ты говоришь!.. — Вся просто рассиялась.
— Клавка, — я сказал. — Давай-ка шутки в сторону.
Опять она мне улыбнулась искоса.
— А я думала, когда ты мне руки не подал, она у тебя — в рыбе. А она сухая. Ах ты, рыженький!..
— Какой я тебе «рыженький»? Какой «миленький»? У тебя своих там экипаж наберется, меня к ним не приплетай.
— Зачем же приплетать, ты у меня отдельно. Ты к этому, что ли, заревновал? С которым я в тамбуре стояла? Зачем? Такой заливщик типичный, а поговорить-то с ним не о чем. И руки — как у лягушки, бр-р-р! Да мне и смотреть ни на кого не хочется, с тех пор как я тебя увидела.
— Вот именно. Не считая Аскольда твоего.
— Аско-ольда?!
— Ну да, с которым ты осталась.
— Да какой же он мой? Ты что! Он, во-первых, и не остался. И не так-то просто со мной остаться. Меня, знаешь, еще повалить нужно!
Стояла она передо мной — крепкая, ноги такие сильные, что можно в шторм стоять и ни за что не держаться, плечи — как у солдата развернуты, вся подобранная, как будто вот сейчас кинется. И никакой же ветер ее не брал, лицо лишь слегка залубенело, грубо так зарумянилось, а руки и грудь — и кожей гусиной не покрылись. Ну, чем такую проймешь? И я чувствовал разговор у нас в песок уходит. С ней же нельзя про эти трали-вали, она здесь трех собак съела, а нужно прямо спрашивать. И я прямо спросил:
— Клавка, зачем ты все же в море-то пошла? Или денег моих мало показалось? Могла бы и пожить на них.
Вот тут наконец она смутилась. Вся красная стала, даже вырез порозовел.
— Миленький, про деньги я все скажу. Обязательно, а как же? Я тебе их все верну. Наверно, с этого надо было начать… Ну, прости. Я так обрадовалась, когда тебя встретила. Но ты — неужели только из-за них про меня вспоминал?
— Сколько ж ты мне вернешь?
Опять она поежилась, обняла себя за локти.
— Все, что было. Триста с чем-то.
Так. Решили они, значит, со мной поделиться. Моим же собственным поделиться. Испугались, вдруг я скандал начну. Ведь я от них прямиком в милицию попал, а что, если я заявил там, и милиция свой розыск начала, ждет лишь, когда я с моря вернусь, вспомню каких-нибудь свидетелей… Торгаша, гардеробщика в «Арктике». Таксишника, который нас вез, — их на весь город человек двадцать и наберется. Так лучше меня опередить, вернуть мне какую-то долю, и с нас взятки гладки, остальное — ты у своей Нинки на Абрам-мысу посеял, пусть там и поищут. Не для того ли ты за мной "в море пустилась"? Бог ты мой, сколько мороки! Знали б вы, что я на них крест поставил.
— Ну, мы все кончили про деньги? — она спросила.
— Да, все.
Она помолчала.
— Может быть, там больше было?
— Не было.
— Вот, слава Богу… А другого разговора у нас не будет? Не приготовил, да?
Так и спросила — "не приготовил"?
— Вот здорово, еще я специально готовиться должен?
— А как же? Разве я не думала, какие тебе скажу слова, когда встречу? Просто не вышло… из-за этих денег. Никак я не могу к тебе пробиться. То так жить без меня не мог… Обиделся, что тогда тебя побили?
— Ну, за это я отдельно как-нибудь посчитаюсь.
— А так тебе и надо, если хочешь знать. Ты вспомни, как ты себя вел. Или совсем ничего не помнишь?
— Ладно, — я сказал. — Кончили обо всем. Никакого разговора у нас и быть не должно. Кто я тебе? И ты мне — кто? Поняла?
Она кивнула молча.
— Эти ты мне вернешь, а все остальное, что вы из меня вытрясли… пользуйтесь, никуда я заявлять не буду.
— Там, значит, больше было?
— А то не знаешь?
— Сколько же?
— Тысяча. Ну, почти тысяча.
— Ой, много! — вздохнула чуть не горестно. — Где же ты столько растерял? Может, когда на Абрам-мыс ездил?..
— Клавка, — я сказал. — Ну, что ты финтишь? Насквозь же я тебя вижу!
— Господи, ну не знаю я, где твои деньги! Пропили они, наверно…
— Пропили?!
Отчего меня так поразило, что именно пропили? Ну, ясное дело, не дворцы же они строили с хрустальными палатами на мои шиши! Но я так представил себе — вот я сегодня с этими бочками… а они там, на берегу, в каком-нибудь шалмане; может, даже в тот самый час… Хорошо ли им пилось? Хорошо ли вспоминалось обо мне? Может, и пропустили по одной за мое драгоценное. Вот так. Пропили. Я их — убью. Ну, я же их убью, другой же кары у меня нету для них. Пусть меня судят. В суде, в зале, свои же будут сидеть, такие же моряки или их жены, они-то знают, как я эти шиши заработал. И вот пришли подлые лодыри, нелюди, сволочь подзаборная, и накололи меня на эту девку, и ограбили. И добро бы еще употребили эти деньги на что путное. Так нет же. Промотали. Пропили…
— Уйди, — сказал я Клавке. — Уйди, пока я тебя не пришил тут же. Никогда мне не попадайся на глаза.
Она себя взяла за плечи, как будто ей тут-то и стало холодно. Прикрыла наконец свой вырез.
— Что ты на меня кричишь? — спросила, чуть не со слезой в голосе. Хотя я не кричал, я тихо ей это сказал, сквозь зубы. — Думаешь, я боюсь тебя, бич несчастный? Что ты можешь мне сделать? Чем ты мне грозишь? я, знаешь ли, криканная. Мужиками битая. Родителями проклятая. Ревизорами пуганная. Мне за себя уже ничего не страшно. А ты вот — жизни не понимаешь, рыженький! С тобой по-хорошему, а ты на людей кидаешься.
— Я еще на тебя не кинулся. Я еще всех слов тебе не сказал.
— Да уж какие ты там слова для меня приберег… Слышала, и сама умею.
Она пошла от меня, застучала каблучками по палубе. С полдороги повернулась, спросила:
— Говорят, вы на промысле остаетесь?
— Тебе-то что?
— Теперь — ничего. Вам счастливо, с пробоиной. Авось не потонете. Значит, до апреля?
— Значит, так.
— Ну вот, в апреле и получишь свои деньги. Скажи хоть спасибо — я эти-то у них отняла. Когда они в коридоре их подбирали.
— Постой…
— Да нет уж, я все сказала, что тебя мучило. А стоять мне больше некогда. Я тоже, знаешь, тут не пассажирка.
Она ушла в тамбур и прикрыла броневую дверь с задрайками.
Лицо у меня горело как ошпаренное. Так, значит? Не понимаю я в жизни? Я закурил, глядел на траулеры, которые внизу шарахались и бились об кранцы. Может быть, и не понимаю… Вообще, все так гнусно вышло, и ведь вовсе я не собирался скандалить. Но почему я верить ей должен — когда уж так погорел хорошо? И еще спасибо ей скажи. А зайди за этими деньгами в апреле, так, может, без шмоток последних останешься, там такая шарага. Надо бы кореша взять с собою, он и свидетелем будет, и поможет в случае чего. Главное этой кошке не верить, никому не верить, когда дело грошей касается, это дело вонючее, тут все сами не свои делаются…
Ладно, закрыли пока тему, пошел я эту лавочку искать. Спустился на четвертую палубу — и сразу в другую жизнь попал: ковры по всему коридору, стеклянные двери, переборки пластиком обшиты — "под малахит", в салонах телевизоры, читальные столы, ребята в бобочках играют в пинг-понг. То-то сюда дикарей неохотно пускают: поди, приглянется им здесь — так и с траулеров посбегают. От нас же только отдача требуется, а живут — другие. Ну, правда, они наших денег не получают, да хорошо б нам их как-то попридержать наши деньги, тоже не выходит.
И Клавка эта запутанная все-таки не шла у меня из головы. Отчего-то мне и жалко ее вдруг стало. Ну прибилась она к этой роскошной жизни, кому-то небось и в лапу сунула, чтоб ее сюда взяли, да может, как раз мои кровные и пригодились, — так ведь какая цена вшивым этим деньгам: сколько еще юлить приходится перед бичом-то «несчастным», страхом душу уродовать, любовь, видите, изображать! В общем, я так решил — не пойду я за ними в апреле, разве что она сама захочет меня разыскать. Не понимаю чего-то — так лучше от этого подальше.
Вломился я в лавочку — в сапожищах, как бегемот, заорал с порога:
— Бритвы электрические есть?
А там — тишина, как в церкви, тихонько вентилятор жужжал, и два парня в бобочках чинненько беседовали с продавцом, отрез на костюм выбирали. Все только покосились на меня и головами покачали: видали дурня с мороза?
А и в самом деле — чего спрашивать? Да тут всего, что душа пожелает, навалом: и костюмы, какие хочешь, из шевиота, из бостона, и бритвы эти пяти сортов, и лезвия "Блюз Матадор", и транзисторные приемники, и магнитофоны со стереофонией. А платить — ничего не надо. Вот просто не надо-и все. Только предъяви матросскую книжку, чтоб тебя там, в ведомости, отметили, и пальцем ткни: "Вот это мне заверните". Тоже великое слово — «потом»! Оттого ты себя и впрямь Рокфеллером чувствуешь, хватаешь чего ни попадя, а потом-то и окажется при расчете, что всего на какой-нибудь месяц и заработано — пожить. А то еще, бывает, и в долгу окажешься: ведь по аттестату, покуда плаваешь, тоже капает — жене, детишкам, родителям. Спалил бы я эту лавочку — сколько б биографий спас! И свою, между прочим: как минимум я из-за этого «потом» лишних две экспедиции отплавал.
Лично я ничего не стал покупать, только бритву взял по Шуркиной книжке — самую, конечно, дорогую, Шурка ж мне не простит, если дешевую. Продавец мне чего-то мурлыкал — как она включается на 127, на 220, как ножи менять, а я думал — еще повезло Шурке, что он до этой лавочки не дорвался, он бы не бритву, он бы сейчас два костюма отхватил, которые потом в шкафу будут висеть ненадеванные, покуда жена не загонит в комиссионке за полцены. Когда ему костюмы носить? Удивительно — каким горбом, какими мозолями мы эти деньги зашибаем и как стараемся побыстрее размотать! Но может быть, если таким горбом, такими мозолями, такой каторгой, так это уже — и не деньги? Может, они уже как-то по-другому должны называться? Неужели же я за деньги жизнь отдаю? Не согласен. А вот для Клавки-то этой — они, пожалуй, деньги. Она их, как я, не размотает, все в дело пойдет. Так чего ж я на нее кидаюсь? Бог с ней, пусть пользуется, все — справедливо. И мне сразу легче стало.
А больше на всей этой базе мне делать было нечего. Если даже и знакомые плавали, где их найдешь в этом муравейнике.
У главного трапа дрифтер меня завернул. С каким-то он дружком беседовал — сам в телогрейке, в шапке на глазах, а дружок — причесанный, брюки в складочку, ковбойка с коротким рукавом. Но веселые одинаково, прямо лоснились.
— Погоди, Сеня, сейчас сети доберем, поможешь мне. Разговор у них с дружком был серьезный:
— Сатаны меня занесли на этот пароход! — дрифтер говорит.
— Да, не повезло тебе, — дружок отвечает.
— Перейду на другой, вот те крест истинный.
— Конечно, себя ценить надо.
— Хоть на «Сирену» перейду.
— А что, «Сирена» — это пароход.
— Или на «Шаляпина».
— Тоже пароход.
— А «Скакун» этот — ну его к бесу, это не пароход.
Этак они еще долго могли травить, пароходов у нас много, но тут чьи-то каблучки застучали и юбка зашелестела, так что внимание у них переключилось.
Прошла мимо нас Клавка, стала всходить по трапу, но приостановилась. Скользнула взглядом по мне, как будто знакомого хотела вспомнить, но не вспомнила.
— Смелей, смелей, Клавочка, — дружок ей сказал. — Мы на тебя снизу смотреть не будем.
— А хоть и смотрите, белье у меня в порядке.
Дрифтер заржал от удовольствия.
— Ох, Клавочка! — дружок говорит. — За что мы тебя все так любим?
Хотел было руками ее достать, но она высоко стояла.
— Если бы все! А то вот этот злодей, в курточке, зверем на меня смотрит. Убить меня хочет.
— Кто, Сеня?! — дрифтер взревел. — Какой же он злодей? Да он у нас душа парохода. Весь экипаж в нем сипы черпает в трудные минуты жизни.
— Вот вы его и заездили. Может, и была у него душа когда-то, да вы из него вынули.
— Сень! — дрифтер ко мне пригляделся. — А у тебя, и точно, взгляд какой-то не родной. Сень, смягчись. Ведь на такую королеву смотришь!
— Правда, — сказала Клавка, — что ты против меня имеешь?
Ты не кошка, я подумал, ты змея. Тебе еще надо, чтоб я при этих двоих сказал, что я против тебя ничего не имею. Нет уж, что я решил про тебя — то сам решил. А ты от меня слова не дождешься.
— Да ничо он не имеет, — сказал дрифтер. — Правда, Сеня?
— Почему же молчит? Рыженький, почему молчишь?
— Знак согласия, — сказал дружок.
— Так пойдем тогда, захмелиться дам. Хочется же перед отходом?
— А мне — можно? — спросил дрифтер.
— Вы и так веселые. А вот он — грустный. А я грустных прямо ненавижу. Вся жизнь от них колесом идет…
Я все молчал. Клавка засмеялась вдруг, махнула рукой и пошла.
— Чо ты? — сказал дрифтер. — Баба ж тебе авансы выдает.
— Ничего не значит, — сказал дружок. — Он правильно держится. Ты правильно держишься, кореш. Она тут не тебе одному авансы выдавала. Вот-вот уже — до дела дошло. А в последнюю минуту — вывертывается!
Дрифтер отчего-то вздохнул. И опять они за свое принялись:
— А "Боцман Андреев" — это, скажи, не пароход?
— Еще какой пароход!
Насилу я его оторвал от дружка. Пошли в сетевой трюм. Я спросил по дороге:
— Больше к этой базе не подойдем?
— Нет, Сень, она нынче в порт уходит, полный груз. Так что упускаешь ты шанс. Если надо — беги, я сетки один донесу.
— Не надо.
В сетевом трюме мы еще полежали на сетях, — у дрифтера и там дружок нашелся, — покурили втихаря. И когда выехали на лифте на верхнюю палубу, уже смеркалось. Ветер посвежел, и базу сильно раскачивало, срочно нужно было отходить.
Сетки мы покидали к себе на палубу. Пароход ходуном ходил, и одна в воду угодила, Серега ее багром вытаскивал — с матушкиной помощью. В это-то время я и увидел Лилю — в брезентовом дождевике с капюшоном. Смотрела через планшир на наш пароход. Может быть, слышала, как я ругался, когда Сереге наставление давал.
Подошла, подала руку. Рука у нее все та же была — теплая, сухая и крепкая. И та же улыбка — милая, немного смущенная. Но что-то переменилось у нас с нею. Не знаю даже что. Как будто и нечему было меняться.
— А я уже ваш СРТ различаю. У него на мачте самолетик с пропеллером.
— Это не только у нашего, многие делают.
— Для чего?
— Так, игрушка. Пропеллер вертится — все веселее.
— Но я все-таки различила!
Дрифтер увидел, что я задержался, и тоже решил куда-то сбегать.
— Сень, ты меня дожди, вместе спустимся.
Она спросила.
— Пробоина у вас — серьезная?
— Авось не потонем.
— Почему — авось?
— Все в море случается.
— Так просто, само по себе? А мне говорили — серьезная.
— Чепуха, дело не в ней.
— А в чем?
Я хотел рассказать ей про «дедовы» опасения, но раздумал. Долго рассказывать, да и не к чему ей.
— Тоже чепуха.
— А у вас, я слышала, списался кто-то. Я думала — ты.
— Нет, не я.
— Я знаю. Просто, подумала — как было бы славно, если бы ты. Поплыли бы вместе. Мы ведь сейчас уходим, ты знаешь? Гракова только дождемся, он у вашего капитана в каюте.
А ведь и правда, все можно было переиграть. Позвать Жору-штурмана, наврать ему что-нибудь, он же у Ваньки бюллетеня не спрашивал. Кто-нибудь мне подаст шмотки, а я Шурке смайнаю бритву. Не забыть бы только сказать, чтоб Фомку выпустили. И мы поплывем на этом чудном лайнере. Вместе, вдвоем. Ах, синее море, белый пароход!
— Не решаешься? Знаешь, тут даже все удивились, когда вы решили остаться, я многих расспрашивала. Вы просто дети. Какое-то дикое легкомыслие. "Авось обойдется". Ты же понимаешь, что это глупо? Разве мужество в том, чтобы лезть очертя голову?
В первый раз ей не все равно было, что со мной будет. В первый раз она меня просила о чем-то, предлагала. Это понимать надо!
— Что же я, сбегу, как крыса, а другие останутся?
— Вот чего ты боишься! Лучше, конечно, утонуть за компанию?
— Ну, не обязательно «утонуть»…
— Ты же сам сказал — в море все случается. Боишься — быть не как все?
Это правда, я этого боялся. Но вот «дед» не боялся быть "не как все", а тоже оставался.
— Насмешек боишься? Неужели это всего страшнее?
Я когда-то мечтал о такой минуте, когда она обо мне озаботится. А теперь она не то что заботилась, она за меня боялась. Но радостно мне не стало. Если б даже я и списался, так с «дедом» могло без меня случиться, и я бы себя всю жизнь за это казнил.
— Ну, решайся.
Нашего «Скакуна» подкинуло на волне, приложило бортом о кранец. Она вздрогнула.
— Если б меня четвертовали, я бы и то не согласилась!
И так она это сказала испуганно, что я вдруг ее притянул к себе и поцеловал — в губы. Они у нее были холодные и чуть потресканные. Я сам этого от себя не ожидал, и она не ждала, отшатнулась. И от этого еще больше смутилась.
— Ну вот, здрасьте… Какая лирика.
Сверху послышалось, из динамиков:
— Восемьсот пятнадцатый, поторапливайтесь с отходом!
Внизу Жора-штурман выглянул из рубки:
— Ясно-ясно, закругляемся!..
Ухман подвел сетку. Я подошел и взялся за нее. По палубе к ней бежали «маркони» и дрифтер.
— Так что же? — спросила Лиля.
— То же самое. Все обойдется.
Она сказала, улыбаясь чуть насмешливо:
— Кажется, я все про тебя поняла.
— И как?
— Такой, как я и думала. Но убедиться всегда ценно.
— Напишешь мне в море?
— А думаешь — это нужно? Ты же для меня чужим мнением не пожертвуешь. А знаешь — был момент, когда мне вдруг так захотелось с тобой… пообщаться, как говорят. Но раз тебе этого не нужно, то письма, прости меня…
Мне показалось, она это не только с грустью говорит, но и с каким-то облегчением.
"Маркони" с дрифтером добежали, вцепились в сетку.
— Ну, ни пуха! — Лиля нам всем помахала рукой. — К чертям! Сто футов вам под килем!
— Вот это да! — дрифтер заревел восторженно. — Вот это женщина!
Сетка взлетела над бортом, над Лилей, и стала опускаться. Вдруг резко остановилась — нас прямо на мачту несло, ухман вовремя углядел. Я поднял голову — Лиля на нас смотрела, приставив ладонь ко лбу. Снизу ей бил в глаза наш прожектор.
— Что-то у вас невесело, — сказал «маркони». — Зря я тебя на базу провел.
— Я ж говорил — не надо.
Он ей хотел помахать, но сетка пошла круто вниз, на трюма, и Серега нас принял. Они сразу разбежались. А я остался. Пустая сетка раскачивалась между мачтами и здорово меня соблазняла.
— Восемьсот пятнадцатый! — крикнули с базы. — Отдавайте концы!
Нас подкидывало и с грохотом наваливало на базу. А в рубке никого не было; наверно, и Жора убежал в кепову каюту. Акт же дело суровое, нужно же и расписаться всем, и обмыть его.
А дальше — вот что произошло.
Я был на палубе один, смотрел на Лилю. Не знаю, видела она меня или нет, глаза у нее сощурились от прожектора, и казалось — она глядит как-то презрительно.
Потом — ее тоже не стало. Ровный планшир, ни одной головы над ним.
Тогда я пошел за роканом, чтоб зря куртку не пачкать, — концы-то, по-видимому, мне отдавать придется, все уже спать залегли, а когда вышел, сверху мне крикнули:
— Вахтенный! — там стоял ухман. — Ваших людей всех смайнали?
— Всех!
— А наших — всех вывирали?
— Всех!
Я сперва сказал, а потом вспомнил про Гракова. Он же там еще посиживал у кепа, подписывал акт или выпивал уже по этому поводу, или черт его знает что делал, а в это время его ждали, и волна била траулер о базу.
— Тогда я сетку уберу!
— Валяй.
Вот так-то лучше, я подумал. Ты тоже останешься. Что бы там ни случилось, но и тебя не минует. Ухман мне помахал варежкой, спросил:
— А бичи ваши где?
— Попадали в ящики.
Он заржал.
— Уже? Ну, счастливо, вахтенный!
Я хотел ответить, что никакой я не вахтенный, а после решил — а пусть думает. Пусть меня потом узнает, зеленого.
С плавбазы крикнули в «матюгальник»:
— На «Скакуне» — отдать концы!
Жоры в рубке не было. Сердце у меня стучало, как бешеное, когда я пошел в корму и скинул все шлаги. Конец выпал из клюза и поволочился по воде, и корму сразу начало отжимать течением. Я правду вам скажу, ничего страшного не могло случиться. Просто на конце уже нельзя было подтянуться, для швартовки пришлось бы по новой заходить, вот и все.
Когда Жора появился в рубке, я уже в капе стоял, в темноте. Он сразу увидел, что корма отвалила.
— Кто конец отдал? Так и так тому туда-то и туда-то! — Потом он включил трансляцию. — Выходи отдать носовой!
Я вышел не сразу и не спеша, как будто услышал команду в кубрике. Жора на меня посветил прожектором.
— Э, кто там? Шалай? Отдай носовой! Вахтенный с плавбазы принял у меня конец и пожелал всего лучшего. Я вернулся и стал под рубкой.
— Шалай! — крикнул Жора.
— Чисто полубак.
— Ясно. Не ходи никуда, сейчас опять придется причаливать.
Машина заработала, и мы отходили.
Потом они выскочили в рубку — Граков и кеп.
— Кто велел отходить?
— Я велел, — сказал Жора.
Он был настоящий штурман, Жора. Не мог он ответить: "Не знаю, конец сам, наверно, отдался". Он сказал:
— Я велел. Ситуация аварийная.
— Как же теперь со мной? — спросил Граков.
Не знаю, что там ответил Жора. Они врубили динамик, и Граков сам закричал в микрофон:
— Плавбаза, восемьсот пятнадцатый говорит! Мне — вахтенного штурмана!
База уходила все дальше, огни ее расплывались.
— Вахтенный штурман слушает…
— Прошу разрешить швартовку. Остался человек с плавбазы…
— Швартовку не разрешаю.
— Это Граков говорит. Требую капитана.
Там, на базе, помолчали и ответили:
— Капитана не требуют, а просят. Даю капитана.
И другой голос по радиотрансляции:
— Капитан слушает.
— Граков говорит. Прошу разрешить швартовку. Мне необходимо пересесть к вам.
— Волна семь баллов. Какая может быть швартовка? Оставайтесь на восемьсот пятнадцатом.
— Попрошу капитана не указывать мое местопребывание. Восемьсот пятнадцатый уходит на промысел.
— Желаю восемьсот пятнадцатому хорошего улова! — сказал капитан плавбазы. Мне послышалось — он там смеется. — Завтра снимается с промысла восемьсот шестой, вернетесь на нем в порт. Дмитрий Родионович, вы находитесь в здоровом коллективе наших славных моряков. Как-нибудь сутки с ними скоротаете.
— Но мне акт нужно передать.
— Зачем он мне? Я вам верю на слово.
— Вас понял, — сказал Граков. — Считаю долгом сообщить об инциденте капитан-директору флота.
— Счастливо на промысле. Прекращаю прием.
Все утихло, кеп с Граковым ушли из рубки. Я встал против окна и сказал Жоре:
— Жора, это я отдал кормовой.
Он даже высунулся по пояс, чтоб на меня поглядеть.
— Ты? Вот сукин сын! Ты соображаешь, чего делаешь?
— Все соображаю.
— А что авария могла быть?
— Не могла, Жора.
Он подумал.
— Скажешь боцману, пусть пошлет тебя гальюн драить.
— Два.
— Чего «два»?
— Оба гальюна.
— Иди спать. Пошли там на руль, кто по списку.
— Есть!
— Сукин ты сын!
База уже едва была видна. В самый сильный бинокль я бы не разглядел человека на борту. Да ее там и не было, разве что в иллюминатор откуда-нибудь смотрела.
Погода стала усиливаться, волна брызгами обдавала все судно. Потом повалил снежный заряд, и пока я шел к капу, мне все лицо искололо иглами, и глаз нельзя было открыть. Так я и шел, как слепой, ощупью.
Все, как в романсе, вышло. Мы разошлись, как в море корабли…
Флюгер в виде конуса.
Ухман (от слова "ухать") — командует действиями крановщика, когда тому не виден груз.
Шкентель — грузовой трос.
Стаканом называется и положение бочки стоя, и целый слой их, этаж, в трюме.
Герой романа А. Беляева (также и одноименного фильма) "Человек-амфибия".
Пиллерс — вертикальная стойка, подкрепляющая палубу, перекрытие каюты и т. п.
На Фарерских островах живут датчане, отделившиеся от метрополии. У них свой флаг, свой герб, своя столица — Торсхави. В основном рыбаки и овцеводы, они торгуют с другими странами рыбой, овечьей шерстью и мясом.
Полати — легкий досчатый помост, расположенный выше человеческого роста, между мачтой и капом. Используется для самого разнообразного хозяйства.
Шканцы — средняя часть палубы.