33802.fb2 Три песеты прошлого - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 23

Три песеты прошлого - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 23

К

Бернабе отвлекался от разговора, словно бы уходил куда-то, только Висенте не знал куда, а сумерки вползали в бар, заглушая даже свет свечи, горевшей на столике, Бернабе вдруг снова начинал говорить с какой-то странной решимостью: да, да, понятно, понятно — и погружался в себя глубоко-глубоко, а официант за стойкой, уже очень немолодой, все суетился, то возникая, то исчезая в полутьме, посетители разговаривали вполголоса, и это очень подходило к полумраку и к той атмосфере, которая царила в баре. Бернабе возвращался из своей далекой дали с застывшей на лице улыбкой — ха-ха! — и опять уходил, погружался, но, вернувшись как-то раз, неожиданно сказал:

— Моего дядю Ригоберто хотят убить. Я его спрятал у себя дома. Так-то.

Так-то. Точка. Тишина.

Висенте не спеша посасывал пиво из кружки. Да, в барах еще продавали пиво, в киосках — сигареты, в булочных еще бывал хлеб. В общем, только начался сентябрь, в общем, слово “война”, без которого нет войны, еще жило только в газетных строчках, где говорилось о наступлениях, отходах, в стрелках на карте, в названиях городов и других населенных пунктов, с начала военных действий прошло всего шесть недель. Вот почему Висенте мог спокойно допивать свое пиво. И он не спешил не потому, что не хотел сразу говорить, а просто потому, что пил пиво,и,когда допил,заказал пожилому официанту еще две кружки холодненького и чего-нибудь пожевать, ну хотя бы оливок или кусок селедки, а если и этого нет, то что угодно, — вот все, что он мог сказать, и он замолчал, а официант спросил:

— Может, фрикадельки из петрушки?

И Висенте счел предложение сногсшибательным — еще бы, фрикадельки из петрушки! — и что-то сказал, неизвестно что, потому что тут же заговорил Бернабе:

— Нет, ты только послушай. Послушай.

И рассказал как будто о приключении, вычитанном из романа, настолько потрясающей была реальность; это была история, сотканная из бредовых видений, и заключалась она в следующем: дядя Ригоберто под единственной защитой своего неповторимого скапулярия да непомерной длины своих ног жил в бегах, прячась на задворках, чтобы спасти свою шкуру, причем таскал с собой в мешке все свои трубы. Как-то на рассвете с неделю тому назад, лежа в постели и пребывая в небесном блаженстве, каким бывает для страдающих бессонницей сон под утро, он услышал в своем дворе ужасный шум. Собаки у дяди Ригоберто не было, зато были утки. Эти горластые птицы заголосили вдруг: проснись, за тобой тут пришли те, кто хочет показать тебе, почем фунт лиха. Это он отчетливо разобрал, хотя еще пребывал в полусне. И, еще не проснувшись как следует, оделся. Успел натянуть рубашку, штаны и альпаргаты, потому что такой визит Уже ожидал, а в носках он спал. И конечно, нацепил скапулярий, с которым никогда не расставался. Так что в мгновение ока был готов и, схватив заранее приготовленный мешок с трубами (куда влезли только две самых маленьких и певучих да одна побольше — баритон), вылез в окно, дошел по карнизу до сука высокого дерева и Успел разглядеть во дворе трех человек с винтовками, притаился и увидел, как те, делая друг другу знаки, идут к дому. Тогда он добрался по карнизу до плоской крыши и, карабкаясь по черепице, смог бы уйти, перескакивая с крыши на крышу, довольно далеко, если бы не сорвался с крыши конюшни в большую груду соломы на задах собственного двора, за спиной у незваных гостей. Висенте видел этот двор всего один лишь раз, но, закрыв глаза, мог его себе представить. Конюшня, залитая утренним солнцем, переполошившиеся утки, высокие клетки с кроликами, в углу — дощатая уборная с дерюжным пологом, белый колодец, запрокинутая двуколка с торчащими в небо оглоблями. И когда эти типы уже пытались выломать заднюю дверь (дядя Ригоберто жил один и общался лишь с немногими соседями), он перемахнул через глинобитную стену — Висенте будто видел все собственными глазами — в соседний огород и, уже спрятавшись в кустах на меже, вскоре услышал выстрелы, собачий лай, проклятия; потом весь этот гвалт поплыл по дороге, и все стихло. Конечно, в душе он готов был отправиться в чистилище, но то ведь в душе, а сам он — сказочный гигант с огромным горбом за плечами: там трубы (спящая музыка, смех и побасенки для ребятишек и арпеджио для птиц), — оставляя вправо от себя море и алые полосы зари, припустил огородами, полями к Валенсии. Избегая больших дорог, далеко обходя хутора, ныряя в заросли сахарного тростника или кукурузы — едва вдалеке показывались люди. И хотя есть не хотелось, страх смерти держал его в непрестанном напряжении, он ел, что попадалось под руку. Зеленые бобы — одна вода. Недозрелую дыню. К Бернабе он пришел уже ночью. Протопав двадцать, а то и двадцать пять километров вместо десяти с небольшим по шоссе, но вопрос в том, сколько бы он их сумел прошагать по шоссе?

Друзья сидели на скамье на Гран-Виа. Меж купами деревьев мерцали звезды. После дневной липкой жары здесь было чудесно. Шумел ветерок, по листьям стучали капли дождя, пахло свежестью и росой. Фонари и витрины еще не зажглись, окна домов темнели за жалюзи и ставнями, но все равно на вольном воздухе света было больше, чем в кафе и барах, где трепетало жалкое пламя свечей. Они не помнили, как вышли из бара, судя по всему, под впечатлением этой фантастической истории. Бернабе то и дело умолкал. От волнения, от сочувствия, от ярости. Уходил в себя, качал головой — отрицал что-то. Или вдруг начинал смеяться, вспоминая то ли трели корнет-а-пистона, то ли басовитые звуки трубы. Вот восходит звезда, все выше и выше, а то вдруг покатится — и нет ее, погасла. Что ты на это скажешь? Бедная звезда. Взошла на небо. В эту сентябрьскую ночь Бернабе говорил, что покушавшиеся на дядю — подлые твари, свиньи, неорганизованный элемент, неизвестно, из какого они селения, знаем лишь, что в вину ему вменяется единственно, что он играл на трубе во время процессий, сверкая скапулярием, почитал страстно святых и все в этом духе. Если б ты знал, сколько вреда приносят нам такие люди. Дядя сказал, что он из правых. Никогда об этом не думал, но вот они заставили. Может, если останусь жив, не буду правым, но если меня убьют, то убьют как правого. Свиньи, говорил Бернабе. Нет, ты не знаешь, как они нам вредят. Время от времени Висенте видел падающую звезду. Пролетит — и умрет. Наверняка эти неорганизованные рано или поздно найдут дядю Ригоберто у Бернабе: слишком много людей знали, что в Валенсии у него сестра, и знали ее адрес. Может, дяде Ригоберто и мерещутся незваные гости, только он утверждает, что с балкона видел своих преследователей. И все политические заслуги отца Бернабе не могли защитить его от них. Не вступать же с ними в перестрелку. Это было бы серьезнейшей ошибкой. Бернабе говорил об этом устало, и усталость эта гармонировала с его внешним видом. Он был без пиджака, в рубашке цвета хаки, в сапогах с низкими голенищами и вправленных в них вельветовых штанах, на левом запястье шикарный и совершенно бесполезный широкий кожаный браслет — принадлежность театрального реквизита, своего рода амулет, простительный для его возраста — ему только что минуло семнадцать. Было понятно, и Висенте знал это, сидя под звездами прекрасной сентябрьской ночи, что брат его Бернабе скоро, очень скоро уйдет в армию. По временам, когда Бернабе устало и разочарованно говорил то, что его долг повелевал ему говорить, он вдруг отчетливо ощущал, какая дикость эта необходимость убивать, древняя, угнетающая, ведь в таком человеке, как дядя Ригоберто, он видел только человека. Одного из людей. Видел его жизнь. Никчемную? Пусть, но все же одухотворенную, ясную, исполненную терпения, и Бернабе погружался и, уставившись на что-то, чего ты не видишь, говорил себе (только себе, я сразу это понял, когда он сказал) :

— Они убивают наших сотнями. Мы не должны следовать их примеру по многим причинам, но главная из них — вот эта самая. Хотя не все признают…

И Висенте, который до тех пор только слушал, сказал, отдавая себе полный отчет в том, что произносит эти слова только потому, что ночь такая прекрасная, и звезды падают, и он на них смотрит:

— Думаю, можно спрятать твоего дядю Ригоберто в моем доме.

Оба одновременно поднялись. От изумления. Это изумление как бы вознесло их той ночью. Бернабе начал говорить: ты что, Титин, с ума сошел, нет, нельзя — и повторял без конца. Слишком много было всего сказано и услышано в этом потоке изумления, вознесшем их в небесный океан, и он нес их меж сияющих дельфинов и каравелл, и только голова кружилась от заблуждений неразличимого еще вдали будущего, однако неудержимо влекущего их, притягивающего, гипнотизирующего, лучи прожекторов шарили по небу, искали самолеты, а те летели как стрелы сквозь время под лунным серебром, выстроившись в эскадрильи, убивая и поражая ужасом все сияющие небесные знаки. И дельфинов, и левреток.

Цаплю, единорога, гидру. И чтобы разбить часы и компас, буссоль и все прекрасные созвездия, по которым небесные мореходы изучают геометрию звездной тверди. Нет, ничего нельзя было сделать. Астрология войны разносила в клочья прекрасные созвездия, выводя на орбиту свои блуждающие звезды, и сбивая их с пути, и гася их. И нагоняя неизбывный ужас на земные деревья, которые не могут убежать, и на коня, который спрашивает у ветра, куда, куда же направить мне свой бег, скажи мне, скажи, не то умру.

Странная штука жизнь: несмотря на все тяготы, Висенте ощущал радость. Она гнездилась в беспредельности его собственной никчемности, взывала к нему, и он понимал, что она говорит. Вот какой-то поворот истории — и сказочный великан с трубами на горбу шагает по полям через оросительные канавы, и у него, у Висенте, рождается желание спасти его, желание детское, внезапное, вырвавшееся из того источника, что питал его изнутри все время, и окрепшее от слов Бернабе — спасти эту жизнь, именно эту, а не другую жизнь, отмеченную своим особым знаком. И подобно тому как увядший цветок продолжает испускать аромат, так и это безотчетное желание порождало радость, хотя, как человек, он трезво сознавал, что делает (и может, даже глубже, чем многие). Возможно, повлияло на него и то, что в душу Висенте все время вонзались острые зубы угрызения совести: Бернабе, несмотря ни на какие личные обстоятельства, вместе с другими студентами и милисиано отдавал всего себя защите Республики, мобилизовал и организовывал кто его знает что, сам Висенте (виделись они редко, после окончания коллежа встретились четыре-пять раз, да и до этого общались редко, один ушел с головой в свои науки, другой — в литературу, и теперь были вместе лишь потому, что Бернабе случайно увидел Висенте на улице вместе с отцом и еще с кем-то, когда они возвращались с какого-то митинга, — так запомнилось Висенте, и об этом он никогда не забудет), — так вот, он, Висенте, хотя и ругал себя за то, что решил сотрудничать в ФУИ (в журнале “Филин”, почему бы и нет, или хотя бы в этом незабываемом театре, актеры которого разъезжали по деревням, ставя классические интермедии), только и делал, что ходил на пляж “Назарет”, и другого дела не знал. Солнце, голубое одиночество. В конце лета тридцать шестого там было великолепно. И вдруг Бернабе, его друг и брат, сам того не сознавая, дает ему возможность вступить в игру, и делает это одним лишь словом. Удивление мягко опустило их на землю — перед домом Висенте. Посмотрели, моргая, друг на друга, и Висенте сказал:

— Подожди меня здесь.

А Бернабе сказал:

— Нет, этого я тебе не позволю. Вас всех могут поставить к стенке: тебя, твою мать и твоего отца.

— Я это знаю, — сказал Висенте. — Пойду спрошу… Что они скажут. А ты подожди. — И, поборовшись немного с Бернабе (в шутку, со смехом), вошел в подъезд.

Лифт вызывать не стал. Не спеша поднялся по темной лестнице, вошел и так же не спеша изложил родителям проблему. Не спеша, чтобы конь времени не понес его и не убил до смерти. В полутьме, потому что и в голове его было темно, он и сам не знал, хочет он или не хочет, чтобы домашние согласились с его проектом. Но скоро он это узнает, и он шагал по ступенькам и с каждым шагом знал все меньше, останавливался чуть ли не на каждой ступеньке и задавал себе этот вопрос. Сердце колотилось все сильней, радость испарилась, и он все спрашивал себя: ну зачем я это сказал? Зачем, зачем? Я сказал: у меня в доме, я верю, что его можно спрятать в моем доме. В моем доме. Теперь к нему взывали его собственные слова. Твои слова раньше тебя попадают в будущее и оттуда тебя зовут. Еще и еще раз зовут. Некоторые не смеют ослушаться. И поступают так или иначе. Но Висенте не мог вернуться на улицу и сказать Бернабе, что он сдался. Тут даже и врать не понадобится: дома сказали, что… Подвергать опасности жизнь отца и матери… И голову его заполняла тьма, а душу — страх. Страх за мать, за отца, за всех, да кто я такой, чтобы… Но его ждали его собственные слова. Ждали. “Я думаю, что…” “В моем доме… В моем доме…” Дядя Ригоберто. В горле пересохло, ноги дрожали, на лбу выступил пот. Вокруг — темная ночь. Где-то наверху хлопнула дверь. Почем знать, кто это вышел и зачем: чтобы спуститься по лестнице или броситься в пролет, почем мне знать, тьма египетская, ни одной лампочки, черт бы побрал. И Висенте поскакал наверх, добежал до своей площадки, позвонил, ему открыл отец, удивился:

— Что с тобой?

— Ничего, папа, ничего. Сейчас расскажу.

Прошли в кабинет отца, отец все разглядывал Висенте, и тот сказал:

— Мой друг Бернабе прячет у себя дома своего дядю. Его хотят убить, сейчас я тебе расскажу.

Отец, продолжая разглядывать Висенте, спросил:

— За что его хотят убить?

— Не знаю. Откуда мне знать. Он из правых. Так они считают. Ходит к мессе и все такое прочее. А может, просто потому, что он так высок ростом. И носит на шее огромный скапулярий. Это все знают. Сам высоченный. Ходит с процессиями. Играет на трубе и выступает впереди оркестра на всех праздниках. А на шее скапулярий болтается.

Наверное, Висенте был сильно взволнован, но он вдруг замолчал, потому что его разобрал смех. И отцу это передалось, но тот подавил смех и сразу посерьезнел. И оба глядели друг на друга серьезными глазами. Почти серьезными. Ей-богу. Ни смешинки. Молча и серьезно смотрели друг на друга. И Висенте без всякого удивления понимал, что знает ответ отца, незачем и спрашивать. Он читал его мысли. Так ему казалось. Что-то вроде жужжания подключенной к сети электрической машины. Внутри загорается огонек. Никогда еще Висенте так хорошо не понимал отца. Он чувствовал, что тот хочет помочь ему.

— Кому об этом известно? — спросил отец.

— Одному Бернабе, — ответил Висенте. — Но я сам понимаю, что это — безумие.

Отец все думал и думал, и Висенте захотелось покончить разом, он уже отчаялся, но отец сказал:

— Это может продлиться еще не одну неделю. И это очень все усложняет. Это может продлиться еще много недель.

Висенте сказал:

— Ладно, папа, оставим это. Я пошел.

А отец:

— Подожди, Илария ведь там, на той стороне.

Уже так говорили: на той стороне, то есть в Испании и в то же время — не в Испании. Илария была их служанка. Накануне мятежа поехала недельки на две к родственникам в деревню близ Сарагосы. А в душе Висенте рос страх. Он догадывался, о чем будет говорить отец, и заторопился: забудь об этом разговоре, папа, забудь, — но отец ему возражал: да ты пойми, Илария ни о чем не догадается (а Илария была словоохотлива, молчать просто не могла, вот в чем была загвоздка), и Висенте продолжал настаивать: и говорить нечего, забудь об этом, — а отец говорил: конечно, ее комната свободна, места в доме хватит.

— Ну все, — сказал Висенте. — Я пошел. Бернабе ждет меня внизу. Прощай.

— Да подожди ты, — сказал отец.

И тут в кабинет вошла перепуганная тетя Лоли:

— Что тут происходит? О чем вы спорите?

Затем вошла и мать Висенте:

— Что случилось? О чем вы тут говорите и почему не идете ужинать?

— Вот что, — решил отец, — спустись к своему другу и немного погодя приходи сюда снова.

А Висенте: да о чем тут говорить, все ясно. Женщины опять подступили с вопросами, отец вытолкал Висенте за дверь, тот говорил, что незачем ему подниматься, он лучше пойдет погулять.

Вот как все было, примерно так. Друг друга перебивали. Каждый говорил свое. Бернабе ждал, прислонившись к фонарному столбу, фонарь не горел, и Бернабе, казалось, угас, так что поначалу Висенте не сказал ничего. Бернабе, поняв, в чем дело, сказал только:

— Ну ты и силен!

— Послушай, — попросил Висенте.

— Что еще ты можешь сделать? Не беспокойся. Я никогда об этом не забуду.

— Бернабе, — сказал Висенте, — это я не решаюсь привести сюда твоего дядю. Это я боюсь. За родителей.

— На твоем месте и я бы боялся. Я и на своем месте боюсь, хотя ты знаешь, кто мой отец.

— Будет тебе. Мой отец меня просто убил. Как будто речь идет о… о том, чтобы пойти в кино. Вот что меня испугало. Он ни минуты не колебался. Тут до меня и дошло. Я ему: ладно, брось это, забудь, — а он: нет, ты подожди. Черт меня побери совсем! — Висенте ходил взад-вперед, Бернабе шагал с ним рядом:

— Ну, силен мужик!

— Кой черт мужик!

И так они продолжали прогуливаться под звездами, Висенте спросил, как же теперь быть с дядей, и Бернабе, который был меньше озабочен, чем раньше, и куда меньше, чем Висенте, ответил: там видно будет, как-нибудь уладим, ей-богу, брось ты беспокоиться, — как это мне не беспокоиться, что ты теперь будешь делать, — а Бернабе: да я еще не решил, есть тут два-три варианта, — а Висенте не унимался: какие там варианты, это ужасно — и готов был снова сказать: знаешь, я думаю, что в моем доме, — и вот, повернувшись в очередной раз, они увидели отца Висенте, он сам к ним вышел. В домашних туфлях. Так что шагов его они не слышали. И конечно, каждый из трех считал маски двух других неправдоподобными в игре ночных теней и звездного серебра. Лица источали улыбки. И страх. Им казалось, что говорить не о чем, и они молчали. Наконец отец Висенте сказал:

— Привет, знаешь что, мы подумали…

— Здравствуйте, как поживаете, — ответил Бернабе. Они пожали друг другу руки.

— Давайте подумаем, — сказал отец Висенте.

И часа через два дядя Ригоберто оказался в доме Висенте. А его преследователи, если разыскивали его в эту ночь, остались наедине с валенсийской луной. Небесный мореход держал ее двумя пальцами, как подсвечник, и светил ткачу, чтобы тот продолжал ткать свою замысловатую сеть снов о славных и чудесных приключениях. Наверняка в это время они говорили какие-то несущественные слова, которые обычно бросают на ветер. Потом Висенте, когда он будет вспоминать эти слова, не так легко восстановит их в памяти. Или ему будет казаться, что он их восстановил. Вероятно, Бернабе сказал:

— Но я не могу согласиться…

На что отец Висенте, видимо, ответил:

— Нет-нет, мы предлагаем это от всего сердца.

Конечно, оба должны были сказать нечто подобное, повинуясь законам вежливости. Висенте хорошо запомнил, что сам он молчал и слушал и его переполняла дикая радость, от которой даже мороз подирал по коже. Должно быть, пот его стыл на холоде. Лучше он помнил те слова, которые не были брошены на ветер. Например, те, которыми они с Бернабе обменялись, когда шли вдвоем за дядей Ригоберто.

Они оба задыхались. Шли не быстро,не разговаривали, а все равно задыхались. Не очень сильно, но все же. Вот оно что. А когда уже подходили к дому Бернабе, тот сказал:

— Я вспоминаю, как ты носил мне еду в школу. Вспоминаю тот кусок хлеба. И картошину помню.

Тут Висенте почувствовал, как запылали его щеки — не от стыда же? — какое там, и он не знал, куда деваться, либо он тут же умрет, либо из самых темных глубин его безмолвия всплывут какие-нибудь глупые слова, да они и всплыли, действительно глупые, но они разрядили напряжение:

— Эм-а — сука. — И тут оба расхохотались деланным смехом, который хоть и не приносит такого облегчения, как искренний, но службу служит, и, когда они вошли в дом, им обоим казалось, что самое трудное — позади.

А чего стоили слова отца, когда он увидел мешок на спине дяди Ригоберто!

— Что это? — в ужасе спросил он.

Было уже за полночь, и они пришли только вдвоем (заранее было оговорено: никто из родных Бернабе, кроме него самого, не будет знать, где спрячется дядя Ригоберто) . И дядя Ригоберто опустил взор и склонил голову, как и перед уходом из дома Бернабе, где все на него уставились — на его огромный горб, в котором он таскал свою жизнь, свою заботу и свою надежду. (Все его окружили, судили-рядили. Сокрушенно и не без насмешек. Как он это потащит? Как? Кому-нибудь со стороны покажется, что мешок набит бомбами. Или мертвыми головами. Или тыквами. Но никто не подумает, что там духовые инструменты. И все же. Он готов умереть. И умрет, скажи ему об этом. Родственники ломали руки. А Висенте лишь сказал:

— Ну пошли?

И они пошли. Висенте впереди, за ним — дядя Ригоберто, согнувшийся под тяжестью своих забот и своих надежд.) И когда отец спросил, что это такое, Висенте ответил:

— Это трубы.

— Трубы?

Тогда дядя Ригоберто, не поднимая глаз, пояснил:

— Только чтоб я мог посмотреть на них. Только потрогать. Только для этого.

Вошли в квартиру. Дяде Ригоберто пришлось нагнуться: мешок задевал за притолоку. Мать Висенте и тетя Лоли смотрели как зачарованные. И Висенте, забыв о своих страхах и своей роли взрослого человека, окончательно убедился в том, что сказочное приключение, вычитанное в романе, тонкими, но прочными нитями связано с его жизнью. Никогда еще, начиная с ранних школьных лет, не смотрел он на этого одетого в черное молчаливого гиганта так, как смотрел теперь. С таким восхищением, с таким восторгом.