33862.fb2
Танька Мурманчиха, прихватив переброшенную обратно "кошку", скрылась в сарае. Воодушевленный Бармалей с удвоенной энергией вытаскивал ведром новые порции воды, с досадой выплескивая муть и желая добиться кристальной чистоты. Да еще тетя Нюра курсировала от живительного источника к дому, наполняя гигантскую бочку у крыльца. И только Паша - "свободный художник", и в смысле профессиональной принадлежности, и в смысле жизненной позиции, погрузился в нирвану.
Благословенное тепло разливалось над землей, плескала вода из ведер, и все было исполнено смысла, и мира, и цели. Паша так долго ждал, когда же воцарится мир в его измученной, потревоженной, поколебленной душе. Может быть, и ни к чему так возиться и нянчиться с собственной душой - обузой... "Хочу наконец жить вольно, вольно и бездумно... Закатиться с Бармалеем в какую-нибудь авантюру. Вскопать огород, потом собрать урожай и опять вступить в этот круг общего, принудительного смысла жизни, из которого так легкомысленно вышагнул - всего семь лет назад. Вечность пролетела. А как физически больно врастать в родные места заново, где каждый шаг разверзает бездны прошлого! Как здорово было все это покидать, отправляясь в город, в художественное училище, окунаться в иную, богемную действительность!" И меньше всего способен был Паша осуждать сейчас мать, которая тоже всю жизнь уезжала, и, конечно, ясно словно Божий день, что вот эти-то горько-сладкие миги и волновали ее, и прельщали, и давали ощущение остроты. Уезжаю рвется нить, рвется душа в неизведанное и тут же стремится обратно - в родимый дом, где бабка и сын, и болит, болит, томится неизвестный дух в тебе. "Мама - проводница", - гордо говорил Паша сверстникам и хвастался в школе диковинными, нездешними подарками и открытками с видами других городов.
Однажды мать не вернулась из поездки, и напрасно баба Маша ставила свечи, заказывала в соседнем селе молебны и пыталась искать дочку, прочно заплутавшую в переплетении железнодорожных путей. Как-то осенью явилась женщина, представилась товаркой матери, сообщила кратко: "Жива. Не ищите" и, просияв напоследок ясными, небесными очами, растворилась в небытии. Бабка не позволила себе ни слез, ни стонов, ни жалоб. "Значит, все", обрезала, и двенадцатилетний Паша тоже решил для себя: табу, молчок. Слишком больно. Но этой весной, возвратившись в родной дом, может быть просто на побывку, он радовался боли: ведь боль говорит о том, что сердце не закаменело, оно живо. А могло бы, могло бы закаменеть, потому что жестокость и смерть обступали со всех сторон.
А между тем кто-то присел рядом на скамейку... Паша открыл глаза и вздрогнул от горящего, ненавидящего взора. Молодое, красивое лицо, искаженное гримасой патологической ненависти.
- Я тебя спилю.
- Господи! - выдохнул он. - Жанна!
Усилием воли сдержался, чтобы не дать стрекача, а в висках колотилось: "боюсь, боюсь сумасшедших!"
- Уйди прочь, - процедил сквозь зубы, не владея собой, трясясь в ответной ненависти.
Подкралась-то как неслышно, словно бесплотный дух, и красивая, красивая какая, если б не эта болезненность в чертах, не эта потусторонняя лихорадка, сжигающая ее.
- Ну, ну, детка, пойдем. - Виктория Федоровна с газетами под мышкой мгновенно оценила ситуацию и, обняв за плечи, повела дочку в проулок.
Да, день, начавшийся под знаком "чертовой дюжины", триумфально звучал в том же ключе. И Бармалей, заведенный упрямым сказителем, все крутился на переднем плане, сверкая фирменным штампом - "13".
- Выкинь ты эту футболку ради Бога. Раздражает.
- Нервишки. Меньше думай, чаще обливайся, - обрадовался вниманию поборник здорового и занимательного образа жизни и уже, видать, готовился развернуть перед Пашей панораму светлого бытия, как вдруг поперхнулся и уставился на дорогу.
Выходил явный перебор. Бес всегда смеется и нагло передергивает карты, выбрасывая изумленным партнерам одни козыри. Картина обозначилась следующая. в проулок удаляется Виктория Федоровна с Жанной, а от зеленого вокзальчика идет Сашок - местный юродивый, ужасно раскормленный, в мешковатых штанах, держит в руке тонкий хлыстик. Идет он по дороге, выложенной бетонными плитами, будто тянется за Жанной, хлыстиком своим помахивает и твердит сквозь слюнявую улыбку дебильную присказку: "Ись, ись! Ись, ись!"
Что же произошло за несколько лет с деревней? Или он, Паша, погруженный в себя, не замечал этого прежде, или всеобщие чудачества перемахнули вдруг допустимую грань? И отчего он так ясно видит это?
Собственно говоря, соображения по поводу текущего момента Сашка не касались. Сколько Паша себя помнил, столько бродил тот с хлыстиком по деревне, признавая любую встречную женщину за мать: "Ись, ись, мамка!" Родная его матушка, кассирша на станции, всегда в железнодорожной тужурке и платочке, давно смирилась со своей бедой. А вот муж ее помер рано. "Не вынес", - толковали односельчане. Сашок родился нормальным, но с трехлетнего примерно возраста стала замечаться заторможенность, а затем развитие остановилось без видимых причин и рассудок, будто испугавшись открывающейся жизни, канул в младенчество. В тот год Паша как раз и появился на свет. Глядя на ненормального, он вспомнил об этом насмешливом совпадении и поежился.
Внезапно Бармалей хихикнул и, должно быть, тоже пораженный нагромождением дурновкусия, тыча то в спину Жанны, то на приближающегося Сашка, ляпнул:
- Дуракова невеста!
Как ни жестоко, ни пошло, ни грубо это звучало, нельзя было не признать, что налицо всего-навсего констатация факта. Да, без сомнения, оттенок дурного и грубого смеха присутствовал здесь. Но, закрученный в воронку происходящего, Паша заметил девочку, в самое это неподходящее мгновение выглянувшую из проулка. Обыкновенная - крепкая, румяная деревенская девочка, растущая на парном молоке и свежих овощах, - дочка безумной Жанны.
- Заткнись! - Паша вскочил со скамьи.
Но апогей миновал. Девочка исчезла, зато появилась тетя Нюра и резко отчитала Бармалея:
- Дурак - а тебе не чета! Он же дитё! - и пошла навстречу Сашку.
- Ись, ись! Мамка.
- Жрать просит, - пояснил отчего-то устыженный Бармалей.
- Ись, ись!
- На-ка, на-ка хлебушка! - тетя Нюра извлекла из кармана сухарь, и Паша подивился на ее преобразившееся, ласковое, просветленное обличье.
Он заставил себя встать, приблизиться, заглянуть через плечо старухи в бессмысленно-голубые глаза идиота. Тот улыбнулся и выдал свое коронное "Ись, ись!".
- Хватит, ненажора! - наставительно произнесла тетя Нюра, а Паша положил себе за правило иметь в кармане сухарик или карамельку - для угощения.
В дебрях сада - рай, тишь да покой, ласкает глаз зелень. Чудесно вот так прилечь, облокотившись о ствол старой, разлогой яблони. Спрятаться, забиться в укромный уголок и исподтишка, из кущей, из зарослей, наблюдать жизнь. Что ж, поглядим, как она развернется от ветхозаветного древа! жизнь, омраченная вырождением. Вздохнуть поглубже, расслабиться, поглядеть в небо... О каком мраке идет речь, когда сияет день и душа задыхается от восторга, созерцая творение? Аукается прошлое: он, пацан, в саду во власти детских, беспечных игр и грез, а в доме - баба Маша и томятся на противне пироги - ведь май, праздники; и мать стирает на табурете у крыльца в белом эмалированном тазу: "Паша, сынок, сгоняй за водой!" Но их нет. В доме пусто, а вся ответственность за род Алехиных лежит на Паше, свободном (от чего?) художнике. И на пригреве достает его ледяной сквознячок смерти, а вперед он не смеет шагнуть, боясь ошибиться.
"Господи! Как мне развращенным моим, раздерганным умом объять мир, а на меньшее... на меньшее я не согласен. И вечно претендую иметь сотворенную Тобой жизнь в качестве материала. Ну не смешно ли это, не смешно ли - тень дегенерации легла на родную деревню и впору классифицировать чудиков, дебилов и безнадежных помешанных и вывешивать таблички: "Паноптикум"? В котором ряду мое место?"
Паша прикрыл глаза, пережидая радужную рябь, мысленно разглядывая уже возникшую картину, коллективный портрет: Бармалей - под тринадцатым номером, как дирижер, впереди, Юрка с Вовкой, Жанна и Сашок. На небе облачко, а его след - теневая прозрачная пелена накинута на лица, зато вокруг все ослепительно освещено. "Почти Глазунов, - усмехнулся про себя, бездна символизма, глобальное осмысление эпохи. А на деле - сугубый материализм. Но благо ли творчество - чтоб, призывая его, радоваться? Кто творит в тебе? Ведь ты-то сам прекрасно знаешь, что оно больше тебя и все твои видения-откровения имеют один источник, ту самую заповедную дорожку в подсознание, протоптанную экстрасенсами. И как ни зачурайся - зияет ход! Но я и до них рисовал! Кто подсказывал замыслы и расставлял акценты тогда? Господи, помоги!"
Паша сел, тряхнул головой: "прочь, мысли! Как же можно так жить?"
- Катя моя, Катя, - отозвался ему надтреснутый, старушечий голос.
Полуслепая баба Женя ползла сквозь заросли вдоль межи, отыскивая козочку.
- Катя, Катя... - она приближалась, держа курс на белую Пашину футболку, подразумевая под ней свою любимицу. - Катя, Катя...
- Это я, баб Жень. Сосед.
- Опять на меже. Я тебя, ирода, проучу.
Пришлось выбираться из зарослей под яростные вопли.
- Все повырублю, чтоб на мою землю не зарился! У меня справка есть. Мне ничего не будет.
- Баб Жень, на кой тебе столько земли, - со свирепой вкрадчивостью произнес Паша, она в конце концов достала его, - больше двух метров тебе ни к чему. Да и то не здесь.
- Ах ты, байстрюк, подзаборник! Счас топор возьму!
Суть заключалась в том, что забор между двумя усадьбами приказал долго жить, на память о себе оставив ямы и полусгнившие слеги вдоль границы. Хозяйственная баба женя слеги пустила в печь, ямы засыпала и теперь утверждала, что сосед таскает малину, сливы и свежий лучок с ее территории. Угодья свои Паша отстаивал из принципа: эти самые пущи берегли его детские укрытия, его секреты и заставы. Тут он решил стоять насмерть.
- Насмерть, чертова бабка! - выкрикнул он, оборотясь к бушующей старухе, а та вдруг резко смолкла, приложила руку к груди, охнула и потащилась к избе.
"Кондрашка хватит, вот тебе и будет смерть!"
- Владей, баба Жень, забирай! Мне все это поперек горла! Я больше сюда ни ногой!
Распаленный, Паша понесся прочь из сада. По другую сторону штакетника прямо под низким окном возилась тетя Нюра, рыхля землю вокруг выпустивших ярко-зеленые стрелки нарциссов.
- Как мои цветочки у тебя хорошо прижились, - не сдержался Паша и тут же пожалел об этом.
- Да, люблю я их, - без тени смущения сказала непробиваемая тетя Нюра, взглянув кротко, светло.
Она имела цыганскую натуру - слабую до чужого, не могла пройти равнодушно мимо бесхозной, как ей чудилось, вещи. Постепенно все многолетние цветочки из соседского палисадника перекочевали к ней, большая бочка перед ее крыльцом прежде стояла на задах Пашиной усадьбы, козлы для пилки дров, вероятно, сами собой ускакали из его сарая в ее.