33862.fb2
- Нет. Сначала я был кормильцем: у меня бабушка была очень больна, а мать... одним словом, отсутствовала. А потом... документы терялись. Но мне только двадцать пять.
- Я буду тебя ждать, - прошептала она, обнимая его, - буду ждать.
Паша погрузился в сон, словно нырнул, и сразу наплыла картина: размазанные грязные пятна слюдянисто-белого - град, недавно выпавший и тающий, сырой. И свет - серый, почти черный. Ночь. Ну да, ночь. Черно-белая, со многими оттенками в спектральной растяжке от черного цвета к серо-белому не цвету - свету. И предметы какие-то чересчур правильные: кубы, параллелепипеды... А на их фоне мятутся пятна - деревья, кусты. Самое ужасное в этой картине - ощущение живой реальности. И звук: кап-кап-кап... Течет, струится вода. Ладно бы мучила жажда, а сейчас прижми к губам колючие ледышки или, еще лучше, набери их в котелок - пусть растают, процеди через бинт - доступный фильтр - и пей, пей... Батюшки, да это же солдат! И форма на нем. Зачем ты тащишься, пробираешься к пробитой трубе? У тебя с собой целых три котелка. Зачем, солдат? И тут же Паша ясно вспомнил - вот так сон! - договоренность: от источника питаются два отряда - наш и чеченский. Сегодняшней ночью наша очередь, и, несмотря на неожиданно выпавший град, солдат с тремя котелками пробирается к сочащейся, струящейся трубе.
"Андрюха! - громкий шепот откуда-то спереди. - Ты?!"
Солдат поднял голову:
"Я!"
И тут же выстрел-хлопок, выдох - прочистила горло снайперская винтовка. Голова поникла. Котелки звякнули друг о друга. Ноги несколько раз дернулись. Через минуту - пауза, провал во времени, казалось, оборвался сон, но нет, продолжился: к солдату подкралась тень. И вновь хлопок, внятный, громкий, с другой стороны. К трупам быстро скользнули три человека и поволокли их в укрытие. Когда стало можно не опасаться, один из солдатиков (такая же одежда, что на "водоносе") забормотал:
"Эх, Андрюша, говорил я тебе, говорил, Андрюша: перемирие кончилось!.. Говорил?.."
Другой солдат перевернул вражеского снайпера и целеустремленно выворачивал карманы и прощупывал подкладку защитной (расцветка другой армии) куртки:
"Гляди-ка - доллары..."
Захрустели бледно-зеленые бумажки. Остальные двое тут же подтянулись к сослуживцу.
"Поделим?"
"А то!"
"Паспорт! - еще одну добычу выудил из-под подкладки солдат, открыл корочки. - Остап. Имя чудное. Хохол".
"Браток-славянин", - сплюнул курносый, в испачканной шапке, опиравшийся на винтовку.
А тот, кто оплакивал убитого друга, схватил паспорт и начал его рвать в мелкие клочья:
"Предатели!.. Я их ненавижу больше, чем чеченов!.."
"Водонос" созерцал немигающими глазами серую муть ночи - и Паше невыносимо хотелось вырваться из клещей сна... И сон оборвался.
Приподнявшись от подушки, Настя смотрела Паше в лицо. Уже пробуждаясь, уже шагнув из сна в явь, он прошептал ускользающей реальности:
- Предатель.
- О чем ты?
- Сам не знаю.
Отчего-то ему не хотелось посвящать ее в этот сон. Будто бы последняя близость между ними поставила преграду и именно с половой любовью, с сексом связано было слово, которое он сейчас выдохнул. Любовь делает тебя уязвимым, опасайся ловушки. О, если бы можно было выстроить в единую спасительную концепцию все смутные страхи и ощущения! Но мозг здесь бессилен. Или бессилен только безумный, уязвленный злом мозг? И конечно, бес одолел и снова дернул за язык.
- Откуда я знаю их имена?
- Что ты говоришь, Паша? - в ее голосе тоже зазвучал страх.
- Не бойся. Я абсолютно здоров, - нагло и утешительно соврал он, просто припомнил одну историю про предательство. Про братьев по крови: Остапа и Андрея. Приснилось. Не знаю почему.
- А, это! - Она облегченно засмеялась, но дальней, напряженной струной отзывалась фальшь в этом смехе, и Паша почуял эту фальшь. - из Гоголя. Там еще прекрасная полячка была, из-за нее все и произошло.
- Ах вот оно что!
Ну вот все и объяснилось, приплелся и выплыл откуда-то Гоголь. Слава Богу, классика не имеет отношения к современности, это замшелый, запечатанный временем, омертвевший кирпич.
- А ты знаешь, что во мне есть польская кровь? Когда-то моих предков сослали из Польши, они служили тут железнодорожниками и породнились с местными.
- Так вот почему ты необыкновенная - из-за тебя тоже возможно предательство.
Он хотел спросить, как звали ее жениха, но тут Настя сама поцеловала его, он задохнулся от счастья, сердце застучало бешено, сомкнулись объятия. Да, с ней или через нее плелась удавка для него, и все было связано: страсть - предательство - смерть, и все это было сильнее Паши и побеждало его, но сдавался он добровольно.
Они вновь любили друг друга и заснули в предрассветных сумерках, обессиленные. А когда Паша окончательно пробудился, солнце уже глядело в окошки и по стене напротив бежала сквозная тень от колеблющейся под ветром листвы.
Настя исчезла, но утро было прекрасное, все обновлено любовью и ее присутствием в мире. Радуясь своей молодости и силе, и солнцу, и свежей листве, он вскочил и выбежал в сад. Момент был удивительный, и это осознавалось отчетливо. Сейчас можно было начинать жизнь с нуля, в простоте, не отыскивать смысл, а жить, как этот сад, готовый приносить плоды. А кто не принесет плода - будет уничтожен.
- О Господи! - проговорил Паша, память не отступала, - а что положу я, что положу я на чашу доброделания?
Выпрыгнули следом за порывом отчаяния фигурки с оружием в руках: снайперская винтовка с оптическим прицелом... и выстрел. Конец.
- Но почему Остап и Андрей?
И вовсе это не из Гоголя, потому что не Остап был предателем у классика. Все перевернуто в очередной раз, и снова дразнит меня насмешник хозяин мира сего.
Наползло облако, закрывая собой солнце, в приотворенную калитку заглянула Виктория Федоровна. Заметив Пашу, вошла, сунула в руки сверток:
- Я пирогов напекла тебе на дорогу.
- На дорогу?
Он забыл напрочь о том, что уезжает, уезжает сию секунду, покидая Настю и кровным образом связанную с ней историю предательства. Искусная ловушка поймает пустоту, а он, он - свободен.
- Да, Виктория Федоровна, я готов.
- Тогда поторопись. Поезд через полчаса.
Уже сидя в вагоне рабочего поезда среди бедняцкой, разношерстной публики и глядя, как уплывают домики Любавино, он сам вкусил неожиданную сладость предательства. Томительно-сладко, жгуче-сладко было ему рвать нить между собой и Настей, оставляя ее в неведении, даже не попрощавшись. "Я твой настоящий сын, мать, плоть от плоти, яблочко от яблони. Так вот, значит, что ты чувствовала всякий раз, покидая меня. И главное, цель-то, цель какова? Дайте мне рыцаря веры - и я обойду всю землю в поисках его".
- Прости меня, прости меня, Настя, я болен и нуждаюсь в исцелении.
Районный городишко, куда дотащился рабочий поезд, назывался Тёшино, о чем возвещала вывеска на довольно приличном здании вокзала. Под круглыми часами у входа, стрелка которых, дергаясь, прыгала сразу на пять минут, висел доисторический колокол, прежде отмечавший прибытие редких поездов, а теперь имевший мемориальное значение. Городок этот, отстроенный на реке Тёше, был своеобразным центром обширных зон, раскинувшихся в здешних лесах. Первое, что увидел Паша, спрыгнув с подножки вагона, как, с узлами и сумками, людской поток устремился к автобусам, целый табун которых ожидал на привокзальной площади. Понаслышке он знал, что у местной молодежи только два жизненных пути: либо по ту сторону колючей проволоки, либо - в охранниках - по эту. От лотка с аудиокассетами, приткнувшегося в нише вокзала, летел под аккомпанемент гитары хриплый специфический говорок, густо уснащенный матом и блатным жаргоном. Уголовный дух, будто смог, висел над городком.
Вдруг по площади прокатилось оживление: это вели к поезду обритую налысо колонну. "Зэки", - мелькнула мысль.
- Живей, подтянись! - закричал вынырнувший сбоку офицер, и Паша догадался: призывники. Позади аморфной толпой колыхались родственники и взвизгивала гармонь.