33925.fb2
Август - последний месяц в Няндоме - я жил вместе с Николкой у его зажиточной тетки. Пухлая, расторопная, она держала в своих руках мужа, подрядчика Фаддея Карповича, и его доходы. Самого дома видали редко. Он был похож на сытого кота, толстенького, мягонького, добренького, с отвислыми щеками.
Посмеиваясь и поглаживая редкую бороденку, мурлыкал сладеньким голоском, рассказывая, как намедни обсчитал на целую сотню ротозеев-сезонников или как объегорил заказчика.
Мы с Николкой спали на полу в чулане, на широкой постели, набитой соломой. Кормила нас хозяйка когда ухой из сущика, когда из соленой трески, когда щами из требухи, вареной картошкой с постным маслом, поила чаем с сахаром вприкуску, а по воскресеньям и с кренделем, хлеба вволю. Платил я за всю эту благодать половину своего заработка-тридцать рублей в месяц.
До смерти надоела трепотня дочери хозяйки-тридцатилетней девы, убежавшей из какого-то женского питерского монастыря после свержения самодержавия. Звали ее Олимпиадой, Липой. Монархистка с головы до пят, она боготворила царя с царицей и Гришку Распутина.
Липа удивляла своим невежеством, бесцеремонностью и ехидством. И кажется, гордилась этими своими качествами. Она ничего не читала и с презрением относилась к грамотеям. Меня не обижали ее насмешки насчет моего "образования" (это слово она произносила с брезгливой гримасой) и над моей профессией чернорабочего-специалиста по нужникам и помойкам. Дура, что с ней спорить!
В теплое августовское воскресенье Фаддей Карпович пожаловал домой в отличном настроении. Он долго шептался со своей старухой на кухне, подсчитывая деньги и потирая руки. Видно, много хапнул за неделю.
К обеду заявился Петр Глебович в своей праздничной сатиновой косоворотке и в начищенных ботинках. Макриды с Петром нет. Не то чтобы он не баловал ее своим вниманием, а скорее родня с ней знаться не хотела.
Пригласил Петра на рыбный пирог сам хозяин, чтобы покуражиться над шуряком-бедолагой.
Нас с Николкой тоже усадили за общий стол. Фаддей Карпович выставил бутылку настоящей сорокаградусной водки. Ее можно было достать только незаконным путем, так как официально торговля водкой была запрещена.
- Петруха, у тебя, поди, все внутри пересохло? - проговорил с издевкой хозяин, разливая водку по трем пузатым рюмкам. - Это тебе не политура, а настоящая, николаевская:
- У тебя-то, Фаддейка, знаю, что не пересыхает: ты ведь людской кровью смачиваешь свою утробу.
- Уж так и кровью! Никого я не убил, не изувечил, а что с иных дураков шерстку стригу, так ведь это и законом не запрещено. Дал бог руки, а веревки сам вей.
- Веревки ты умеешь вить: из песка совьешь и кого хошь удавишь.
- Дак ведь крови не проливаю.
Водку пили втроем на равных: хозяин, Петруха и Олимпиада. Мы с Николкой нажимали на еду, особенно когда хозяйка не следила за нами скупыми и жадными глазами.
Обмен любезностями между зятем и шурином прерывался пьяными взвизгами Олимпиады. Петруха ее подзадоривал:
- Липка, правда, что ты с Гришкой Распутиным спала?
- Нет, дядя Петя, не довелось. Ему не до меня было. У него во дворце были бабы дай бог какие. Даже про царицу болтали.
Вечером хозяйка накормила нас с Колькой соленой треской. Потом мы с Колькой напились чаю и холодной воды. Уснул я, как всегда, мертвым сном. Под утро просыпаюсь, во рту пересохло, в желудке горит. Иду на кухню к бадейке, ковшик воды зачерпнул и пью, заливаю пожар нестерпимый. Скрипнула дверь, в дверях- монашка, распахнув халат на голом теле, и крадется ко мне. От неожиданности железный ковшик из моих рук с грохотом падает на пол. Липа остановилась и прислушалась. Тихо. Мой ковшик никого не разбудил. Я стою истуканом. Она подошла и обхватила меня руками, прижалась и шепчет:
- Не бойся, дурачок, пойдем ко мне...
От нее разит перегаром, потом и какой-то приторной сладкой мазью или духами. Вырываюсь-и в чулан. Меня бьет лихорадка.
ОСЕНЬЮ
Домой к началу учебного года я добрался уже не пешком, а на попутной подводе. За подкладкой пальтишка подшито сто рублей. Хорошо побурлачил! Часто оставался на "зорянку" (так мы называли сверхурочные), а платили за нее вдвойне. На себя тратил мало, был скуп и бережлив, чтобы удивить своих: вот какой добытчик!
Девяносто рублей отдал отцу, а десятку-оставил на свои мальчишеские расходы, а точнее-на махорку.
Купили вторую коровенку, малорослую. Довольный отец по этому поводу шутил:
- Одной женой да одной коровой полосы не унавозишь.
Моя мать носила в город молоко, и ее постоянной покупательницей была жена сторожа и сама сторожиха земской управы Пелагея Сидоровна Петрова (она себя звала Полиной). Муж ее, Михаиле Иванович, был похож не на сторожа, а скорее на присяжного поверенного: с седеющей подстриженной бородкой, высокий и прямостойный, одевался опрятно и вел себя с достоинством. Полина под стать своему мужу- стройная и высокая, в молодости была красавицей, она и теперь, в пятидесятилетнем возрасте не утратила привлекательности. Вот к ним-то я и перебрался из сторожки училища.
Петровы занимали одну довольно большую комнату с кухонной печью, рядом с лестницей на второй этаж.
В семье у них были дочери: Лизка семнадцати лет, Зинка - двенадцати, Анька - десяти и сын Петька моложе меня на два года. Старший сын, Андрей, находился в действующей армии, две замужние дочери жили в нашем же городе. На кухне только ели и распивали чаи, а вечером, ночью и утром занимали все здание земской управы. Чиновники, отсидев положенное время на службе, расходились по домам, освобождая для нас просторные апартаменты. Было где разбегаться, пошалить, позабавиться.
Но надо и на харчи зарабатывать. Я с Михаилом Ивановичем иду колоть дрова и носить их к печкам. За это меня подкармливали тем, что оставалось от обеда и ужина. Пока они ели, я сидел и глотал слюни. Потом Михаиле Иванович провозглашал:
- Ванька, садись! Полина, налей ему щей.
Хлеб и картошку я приносил из дому.
Родители Петровы спали в своей комнате на широкой деревянной кровати, а мы внизу, где раньше была арестантская, в двух маленьких комнатках. В проходной на железной койке спала Лизка, а мы в другой: я с Петькой, Зинка с Анькой. Лизка невестилась и к нам относилась свысока, но ко мне часто обращалась с бесстыдными вопросами, потому что я знал, откуда дети берутся. Чем бы это корчилось, если бы не одно событие?
Лизка была легкомысленной девицей. Осенью спуталась с сорокалетним председателем земской управы.
Отец подкараулил их, схватил дочь за косу, приволок на кухню и на моих глазах выпорол ее ремнем.
Потом я спросил у нее:
- За что он тебя?
- Подумаешь! Сам не помнит, каким был в молодости. Думает, что я в монастырь готовлюсь. Как бы не так! Смолоду и репку грызть.
Меня она с этого дня сторонилась и, кажется, возненавидела, как невольного свидетеля своего позора.
А я молчал и жалел: она казалась мне обкраденной, раздетой и в голом виде выпущенной на волю.
В конце октября прибыл прямо с фронта сын Петровых, Андрей Михайлович. Заявился и за первым чаем, ругая на чем свет стоит Временное правительство, объявил себя большевиком. Из армии он ушел самостоятельно. Анька сразу определилась:
- Я тоже большевичка.
Мать ей пригрозила:
- Эту большевичку я по заднице вичкой.
Березовая вица в семье Петровых, как и в любой другой, была самым радикальным средством воспитания детей.
Михаиле Иванович слушал внимательно старшего сына, глубокомысленно помалкивал и делал вид, что он понимает больше всех, что к чему, но ничего не скажет - недостойны потому что.
Высокий, угловатый и крепкий, с грубыми чертами лица, Андрей оказался удивительно человечным в обращении с нами-детьми и подростками. Со мной говорил как с равным, и это подкупало. Он занялся моим политическим просвещением.
- Слушай, Ванька, и вникай. Вот ты кончаешь высшее начальное, а я учился только в начальном, но жизни ты ни хрена не знаешь. Стихи Некрасова заучил, хорошие стихи о мужиках и бабах деревенских. Тоже и стихи Никитина. Все о том, что наш деревенский народ бедный, обездоленный, забитый страдалец. А где мужик, который воюет за свои права? Нет такого в твоих стихах. А вот послушай новую песню. И простуженным басом запел:
Вставай, проклятьем заклейменный,