33926.fb2
Она закрыла лицо смуглыми руками, упала на свою постель, заплакала. Гвай растерянно стоял возле сестры, кусал губы. Зерна холодного пота проклюнулись на спине под рубахой. У него было незлобивое, мягкое и отходчивое сердце, он любил сестру и сейчас хотел помириться с нею.
— Знаю, чего ты плачешь, — заговорил он тихо. — По Роману сохнешь. Да только Роман уже далеко. Может, даже к Киеву подплывает с дружиной. Никогда не прощу себе, что послушался отца и остался дома.
— К Киеву подплывает? — Катера подняла заплаканное лицо, кулачком вытерла слезы. — Эх, братик, сделаться бы мне птицей крылатой, сразу бы вслед за ним полетела.
— Любишь его, — раздумчиво проговорил Гвай. — Что ж, такого есть за что полюбить. Таких воев немного найдется и на Руси, и на Литве, и у ляхов. Он как тот Роланд, который воевал с сарацинами. А я…
Гвай махнул рукой и вышел из светлицы.
Тишина накатилась на Катеру, перехватила — как петлей-удавкой — дыхание. И тотчас же потаенная струна пробудилась, запела в душе, вернулась песня. Это было как избавление, Широкий мир лежал за окном, сияло солнце, синело небо, тепло шумели зеленые деревья. Тропинка вилась среди трав и где-то за горизонтом, в смутной, манящей дымке становилась торной дорогой, вольной рекой. Там плыли струги и ладьи, там огненная заря освещала паруса, там был Роман…
Назавтра Катера объявила отцу, что собирается на богомолье в Киев. Боярин Алексей как раз расправлялся с печенной на углях свиной ножкой и чуть ус не откусил от неожиданности и удивления.
— Куда? — округлил глаза.
— В Киев. В святые места, — решительно ответила Катера.
— Тебе солнце голову напекло, что ли? — побагровел, возвысил голос боярин.
— Сон мне снился, — скромно опустила глаза Катера. — Будто стою я у реки, и вдруг в небе надо мною загорается светлый крест, и чей-то голос вещает: «Иди в Киев на моленье!.. Иди!»
— Голос? — Боярин Алексей отвалил нижнюю губу, до того все это показалось ему дивным, потом подошел к дочери, положил тяжелую руку ей на плечо. «Что с нею? — мучительно размышлял он. — Неужели и правда она слышала что-то?» Сам он за всю жизнь слышал только земные голоса, слышал, как говорят люди, как ржут кони и лают собаки, как гудят пчелы в бортях. «Неужели в ожидании жениха помутился ее разум?» — похолодел от ужаса боярин. Но глаза у дочери были чистые, умные и смелые.
— Так поезжай в Полоцк, в Софию, — радуясь, что эта мысль пришла ему в голову, выдохнул боярин.
— Голос был, чтобы я в Киев шла, — тихо, но вместе с тем и твердо сказала Катера.
Боярин побежал к жене, волнуясь и сбиваясь, передал ей свой разговор с дочерью, спросил, что делать. Впервые за долгую совместную жизнь он обращался к ней за советом.
— Пусть идет, — усталым голосом прошептала боярыня Ольга. — Пусть за дом и род наш помолится, за мое здоровье… Она в изнеможении закрыла глаза и тяжело вздохнула.
— Кому нужно твое здоровье?! — закричал боярин. — Лежишь и лежи. Тьфу ты!
Он хлопнул дверями, понес гнев свой и злость к челяди, а боярыня тихо заплакала. Из угла опочивальни, из узенькой щелочки вдруг выбежала серая мышь, стала на задние лапки, блестящими зернышками глаз посмотрела на боярыню. Боярыня тоже посмотрела на свою гостью, постепенно успокоилась. Не первый день и даже не первый солнцеворот вдали от людей вот так смотрели они друг на друга — неизлечимо больная боярыня и осторожная, но и любопытная серая мышь…
Зашумела, заволновалась боярская усадьба. Собирали Катеру в дальнюю дорогу, продумывая каждую мелочь. В кожаный мешок и в полотняные мешочки укладывали соль и хлеб, иголку и зеркальце, пучки душистых трав. Из отцовского колодца зачерпнули холодной воды и налили полную корчагу. Каждый глоток этой воды будет напоминать Катере свой дом, свою землю.
В помощь молодой боярышне сам боярин Алексей выбрал челядинку Ходоску и надворного холопа Степана. Хотя Степан был стар, как изъеденный жуками-короедами пень, и нетвердо стоял на ногах, но согласился с охотой и поклялся боярину Алексею на святых образах, что ни один волос не упадет с головы Катеры. Давно мечтал он, правда, скрывая свою мечту от всех, добраться до святой земли, до Палестины, усердно помолиться там богу и в знак того, что там был, что пил воду из реки Иордань, принести оттуда пальмовую ветку. Паломниками зовут таких людей. И вот на склоне жизни не в Палестину, так в Киев сходит он, помолится. Счастьем сияли мутно-серые старческие глаза.
Катера с виду была спокойна, рассудительна, но если бы кто-нибудь мог заглянуть ей в сердце, то увидел бы там яркий искристый огонек. Она едет в Киев! Она помолится в митропольной Софии, в Печерском монастыре! Она найдет там Романа! Она не сомневалась, что обязательно найдет, встретит, отыщет в любом людском водовороте. Боярские и купеческие дочки сидят, чахнут в светлицах, ожидая нареченных, а Катера сама пойдет навстречу своей судьбе, своему счастью. Жизнь среди лугов и лесов научила ее быть решительной и самостоятельной.
Перед дальней дорогой Катера пошла проститься со своими любимыми деревьями, с валунами и ручьями, возле которых так хорошо думалось-мечталось в молодые дни. Они узнавали ее — радостно шумели деревья, звонче журчали ручьи. Только огромные бело-серые валуны, затканные мягким зеленым мхом, оставались безгласными. Но и они по-своему приветствовали ее — среброкрылые стрекозы и медноокие ящерицы, дремавшие на них под солнечными лучами, не улетали, не убегали кто куда, а доверчиво подпускали совсем близко. Катера останавливалась перед какой-нибудь тонкой березкой, нежно гладила свежую влажную кору, припадала щекой к стволу, и в лесном неумолчном гуле ей слышались слова: «Счастья тебе, Катера… Плыви и вернись назад…» Звенели пчелы, танцевали мотыльки, лесная земля была прошита, казалось, бесконечными темно-рыжими нитками муравьев, порхали и пели птицы, и летал, касаясь ее лица, бессонный ветер. Из густой травы неожиданно выскочил зайчишка, сел, смешно сломав одно ухо, посмотрел на Катеру, весело сверкнул косым глазом.
— Иди, иди ко мне, — тихо сказала Катера, но зайчишка упруго подскочил и исчез.
До Полоцка ехали на паре коней, запряженных в возок с лубяным верхом. Остались дома хмурое отцовское лицо, материнские слезы. Тревога сжимала сердце: впервые в жизни Катера отправлялась в такую дорогу, и чем дальше отъезжала она от родной усадьбы, тем больнее надрывала душу тоска. Она украдкой смахнула с ресниц слезинку, начала, чтобы хоть немного рассеяться и успокоиться, смотреть на высокое небо, на тучку, что плыла по этому небу. «Плыви за мной, тучка», — просила она мысленно, но тучка не слышала, скоро отстала, а впереди, в ширину всего неба, она увидела полчища уже не тучек, а туч. И были те тучи суровые, мрачные, чужие.
В Полоцке на пристани старший корабельщик весело сказал:
— Не знал, что у боярина Алексея растет такая красавица-дочка. Будь я сам боярского рода, давно бы сватов прислал.
— К нам много кто сватов слал, и все ни с чем уезжали с боярской усадьбы, — недовольно проворчал Степан. Он хотел сразу дать понять не в меру разговорчивому корабельщику, что он, Степан, поставлен опекать молодую боярышню и не позволит лезть к ней с разными льстивыми словами.
Тяжело нагруженные струги, поднимая разноцветные паруса, медленно отошли от полоцкой пристани. Гребцы споро налегали на весла, обливаясь потом. Надо было пройти вверх по Двине, потом — в реку Касплю, потом, через нелегкие волоки, — в Днепр.
Катера с Ходоской и Степаном разместились под навесом, сплетенным из молодой зеленой лозы. На случай дождя и сильного ветра захватили с собой большой кусок серого толстого полотна, который в любое время можно было натянуть над головой. Плыли навстречу холмистые и равнинные речные берега, леса, болота. Бежала за кормой, звенела вода. Ночами ярко светили звезды. Ими мигало черное молчаливое небо, и когда Катера просыпалась, когда смотрела в небесную бездну, прислушиваясь к таинственному шепоту реки, страх мягкими совиными крыльями холодил душу. Но она гнала этот страх прочь, смелее вглядываясь в темноту, начинала различать за синеватым расплавом тумана черный гребешок леса. Рядом мирно посапывала носом Ходоска, кряхтел во сне Степан. Если туман становился особенно плотным и в нем тонуло даже небо, купцы приставали к берегу, ждали зари-денницы.
— Почему не спишь, красавица? — спросил у нее однажды рулевой, загорелый черноволосый мужчина.
— О Киеве думаю, — ответила Катера.
— Ни разу не была там?
— Первый раз плыву.
— Посмотришь, — задумчиво проговорил рулевой. — Всем городам город. А кто же тебя там ждет?
Катера смутилась, но быстро совладела с собой и смиренно проговорила:
— К святой Софии еду. Богу помолиться. Но как будто мимоходом оброненные слова рулевого запали в душу. И правда, кто ждет ее в большом людном Киеве? Роман, возможно, давно забыл, да и не только забыл, а никогда не хотел думать, не думал о ней. Что княжескому дружиннику девушка-дикарка из лесной боярской усадьбы? Наверное, не одну такую встречал он на жизненной дороге, срывал, будто цветок или горсть спелых ягод, а потом равнодушно швырял в пыль, даже не оглянувшись. Мужчине жить легче и веселее. Добрый меч, добрый конь, кубок меда, поцелуй женщины — вот и все что ему надо. Не потому ли так много на земле несчастных женщин?
Чем ближе подплывали струги к Киеву, тем большая тоска и тревога разъедали душу, Ходоска как могла успокаивала боярышню. Старик Степан, боясь, что хвороба вот-вот вцепится в Катеру, не отходил от нее ни на шаг.
— Молись, — поучал он Катеру. — Святая молитва как щит перед любой бедой. Запомни: ни один человек таким не родился, чтобы всему свету пригодился. Только божья молитва всему свету нужна.
Катера молилась, становясь на колени. Но и молясь, чувствовала движение могучей реки с лесами и весями на берегах, с бархатно-зелеными островами, с которых доносилось хлопанье птичьих крыльев.
В Киеве остановились на Брячиславовом подворье. С незапамятных пор там ночевали-столовались купцы из Полоцка и Менска. Степан боярским серебром рассчитался с корабельщиками, начал закупать харч, свечки, топливо. Катера и Ходоска сразу пошли к Софии.
Тринадцать куполов взлетало в солнечное киевское небо. Огромный храм был опоясан с южной, северной и западной сторон открытыми арками галерей. Какими маленькими и ничтожными почувствовали себя юные полочанки у подножия красивой гордой церкви!
Но самое ошеломляющее и удивительное ожидало их внутри. Будто на сказочный луг попали они. Пол в храме был устлан яркими разноцветными каменьями. Эти каменья сплетались в чудные сияющие узоры. Хотелось смотреть и смотреть на них. Однако властная сила подняла их взоры наверх, и они увидели круглые зеленого стекла окна, а на столбах и на стенах многочисленные фигуры святых, золото и серебро образов и церковной утвари.
Где-то здесь, в храме, в мраморном саркофаге спит вечным сном строитель Софии князь Ярослав Мудрый. Он же, держа в руках изображение храма, цепко смотрит с фрески, пламенеющей над западной тройной аркой, напротив среднего алтаря. Князевы родственники, мужчины и женщины, с двух сторон тянутся к нему. Живописец нарисовал их высокими, худощавыми, со строгими глазами на темных лицах.
Катера ощутила нестерпимое волнение. Сколько людей прошло по этим плитам, под этим высоким куполом, с которого, когда поднимешь глаза, льется свет. Еще больше людей мечтают побывать здесь, спят и во сне видят этот святой храм, а они, Катера и Ходоска, стоят в нем, стоят и боятся дохнуть.
«Помоги мне, София, — думала Катера. — Сведи меня с тем, кого я люблю. Прошу тебя, ведь я знаю, что ты оберегаешь любовь».
Когда они вернулись из Софии на Брячиславово подворье, Степан начал почтительно, как и положено холопу, упрекать Катеру за то, что та больно уж подолгу ходит по городу, а дорога у нее должна быть одна — к церкви и обратно, — тем более что, говорят, неспокойно, тревожно сейчас в Киеве.
— Не учи меня, раб, — гневно оборвала Катера.
Степан побледнел, проглотил сухой комок в горле и, набравшись смелости, заговорил снова:
— Хочешь — казни меня, боярышня, хочешь — плюй на меня, волосы дери с моей лысины, но я на святых образах поклялся твоему отцу, боярину Алексею, уберечь тебя от злой руки и злого глаза. Знаешь ли ты, что делается в городе и окрестных весях? Мертвецов из могил крадут, божьи кресты рубят, какие-то дьявольские знаки кровавой краской на стенах малюют. Великое волнение кипит в сердцах человеческих. Защитники Перуна, которые до сей поры в пущах и тростниках сидели, на белый свет выходят, из степи алахи [40] на конях и горбатых верблюдах, божьим церквам угрожают.