33926.fb2
Он родился в степи, жил в ней всю жизнь и ничего лучшего, более красивого, чем степь, не представлял на этом свете. Пойма Чингула заросла низкими вербами, ракитами, осокорником. Это был не лес, а лесок. Особенно ярко, сочно выглядел он весной. Русичи, а они любят лес так, как Гиргень любит степь, называют эти заросли голубым лесом в отличие от чернолесья и краснолесья. Не так уж и плоха жизнь, если есть степь и есть в степи ковыль, правда, хилый, и прячутся в ковыле суслики, байбаки, дрофы. А еще есть кумыс, напиток богов, и любимая красивая молодая Агюль.
«Не уступлю Шаруканидам», — решительно и злобно подумал Гиргень. И снова на просторе, где человек кажется таким одиноким, начали лезть ему в голову мысли о бесконечности земных дорог и об изменчивости человеческих судеб. Сколько народов прошло, прокатилось по этой степи! Скифы [46], хазары [47], угры, торки, печенеги… Обожженная солнцем степная земля хранит их могилы. Он, Гиргень, тоже когда-нибудь умрет. Душа улетит в небо, а кости, которые когда-то полнились яростной силой, останутся на земле, в земле. Старый хан поднял правую руку, сухую, загорелую до синеватой черноты, долго смотрел на нее. Когда-нибудь эта рука станет прахом, серым бессильным песком. Но сегодня она еще может крепко держать кнут, саблю, чашу с кумысом. «Не уступлю Шаруканидам», — скрипнул зубами Гиргень. Со злостью и отчаянием он подумал, что, если не выдержит, не даст отпор, не сохранит свою власть и свою орду, позор, издевательства и презрение ожидают его. Повезут его, хана, как ничтожного раба, в город Шарукань, и там, коченея от страха и от холода, будет сидеть он в вонючей яме, ожидая, пока старейший из Шаруканидов вспомнит о нем, Гиргене, и прикажет притащить пленного в свой шатер. С ртом, полным сухой пыли, станет Гиргень на колени перед Шаруканом, поцелует землю меж его ступнями, назовет ненавистного врага солнцем, прохладой своих очей и вынужден будет грызть своими старческими зубами ноготь большого пальца правой ноги победителя. Шарукан уже отращивает, холит этот омерзительный ноготь. Значит, надо как можно быстрее действовать. Слезами не зальешь огонь. Надо опередить Шарукана, обмануть. Шарукан не всесилен. Носил орел, понесут и орла.
Гиргень вернулся в свою вежу, позвал к себе старшего сына Аклана и, когда тот вошел в шатер, сказал:
— Ты крепкорукий и смелоглазый. Я хочу, чтобы на склоне моих лет ты был ханом, чтобы тебя все слушались, боялись и уважали. На склоне моих дней я буду пить кумыс, учить твоих сыновей стрелять из лука, а ты будешь охранять мою старость.
Аклан в знак согласия поклонился отцу. Голос у Гиргеня становился все звончее.
— Поезжай в Киев к великому русскому хану Изяславу и скажи ему, скажи так, чтобы не слышало чужое ухо, что я, мудрый Гиргень, хан приморской куманской орды, или половецкой, как называют нас русы, хочу привести мой народ под его отцовскую руку. Мы будем союзниками Киеву, так же как торки, берендеи [48], черные клобуки [49]. Сабля Гиргеня не знает, что такое слово — измена. Я буду верно служить со своей ордой великому хану русов.
— Значит, мы оставим свою степь? — тихо спросил Аклан. Грусть и тоска прозвучали в его голосе.
— На правом берегу Днепра богатые степи. Там много воды и травы, — строго посмотрел на сына Гиргень. — Шарукан побоится идти на правый берег.
Аклан в сопровождении верных телохранителей помчался в Киев, повез великому князю Изяславу золотой походный кубок, который носят, привязав к поясу. На дне кубка были выцарапаны две параллельные линии — родовой знак приморских куманов.
Оставшись один, Гиргень приказал привести к шатру охотничьего пардуса [50]. Двое слуг еле притащили на длинной цепи мускулистую светло-рыжую кошку. Пардус грозно щелкал зубами, шипел.
— Вот ты какой, — задумчиво сказал Гиргень. — Все не хочешь смириться. Но смиришься, голод и огонь заставят тебя.
Выгнув длинную спину, пардус смотрел на старого хана искристыми зелеными глазами. Цепь впивалась ему в шею.
— Ты самый быстроногий среди зверей, я самый мудрый среди людей, — проговорил хан, и слуги низко наклонили головы, дружно зацокали языками в знак согласия.
— Я подарю тебя великому киевскому хану, — начал осторожно подходить к зверю Гиргень. — Русы любят соколиные охоты, любят гончих псов, но они не знают неутомимых пардусов и очень обрадуются. И князь Изяслав даст много хлеба и мяса моей орде.
Вдруг пардус резко рванулся, у него, казалось, даже хрустнула шея. Один из слуг не удержался на ногах, упал. Пардус левой лапой наотмашь ударил хана по щеке. Кровь залила подбородок. Гиргень от неожиданности вскрикнул, схватился за щеку и сел на траву. Побледневшие от страха слуги свалили зверя, один хлестал его концом цепи, другой наступил ему на хвост, вцепился руками в уши.
— Ты, как я, — наконец сказал пардусу Гиргень, — волю любишь. Но не все живое достойно воли. Орел, хан птиц, и тот, бывает, сидит в неволе, а ты, мерзкая глупая кошка, осмелился пролить человеческую кровь, ханскую кровь. Заприте его в клетку и семь дней не давайте есть, воду давайте через день. Голод и жажда — лучшие учителя.
— Твои слова как золотые яблоки на серебряном подносе, — поклонившись, умильно посмотрел на хана слуга, тот, что упал.
Но Гиргень даже не взглянул на него.
— А этого недотепу, — сказал он, показывая на другого слугу — привяжи цепью к клетке, в которой будет сидеть пардус. И семь дней держи на цепи. Пусть пардус лапой ему перед носом помашет.
Слуги бухнулись на колени. Хан, как и всегда, решил мудро, и слова его были острее сабли.
Ночью орда жгла костры. Спать ложились поздно, когда уже ноги не держали, а старый Гиргень несколько суток подряд вообще не сомкнул глаз. Заботливо поглядывал, уснула ли Агюль, рядом ли с нею верная рабыня, потом шел на обрывистый берег Чингула, садился там, сидел, уставившись то на серебряное сияние реки, то на темное глухое небо. Вечное шествие звезд виделось ему. Куда плывут эти кусочки неугасимого света? Что они хотят сказать степи, людям, ему, Гиргеню?
«Пойду на Русь, — думал старый хан. — Она богатая, она засыпана серебром, как снегом. Там найдется корм и пристанище мне и моей орде. Не хочу быть под пятой у Шарукана, облизывать, как голодный пес, его котлы и чаши. На Руси я останусь самим собой, потому что я чужой для нее душой и словом, а Шаруканиды, единокровные братья, превратят меня в глупого барана, каких тысячи в их неисчислимых стадах».
Он понимал, что недолго осталось ему видеть траву и пить кумыс, и спешил сохранить для будущей жизни свой народ. Будут приморские куманы, будет кто-то синей ночью петь у костра песню о нем, мудром хане Гиргене. Скорей бы возвращался из Киева Аклан, и можно свертывать шатры, сниматься с места. От Итиля [51] до Дуная раскинулась огромная степь, а ему, Гиргеню, нет в этой степи ни пяди спокойной земли.
В лютую жару, когда казалось, что вот-вот закипит вода в Чингуле, дозорный с кургана увидел в степи черные точки.
— Хан, — закричал дозорный, — наши послы с Руси едут!
Волнуясь, Гиргень вскочил на коня, взлетел на курган.
— Почему их шесть? — спросил он у дозорного. — Вместе с Акланом их было семеро.
Дозорный молчал. Пот бежал по его смуглым щекам. И Гиргень понял, что сейчас должно случиться непоправимое. А верховые приближались, уже слышен был стук копыт. Кони ногами и животами разрывали степную траву — она буйно поднялась после дождя, который четыре дня назад послало небо. Вот верховые уже рядом с курганом, вот они останавливают коней, сваливаются с седел.
— Где Аклан? — тихо спросил Гиргень.
Старший верховой, стоя на коленях, подал хану тяжелый бурдюк и в страхе припал лбом к самой земле. Хан вскрикнул, укусив себя за руку, хлестнул верхового кнутом.
— Ты привез мне голову моего сына?!
— Да, мудрый хан, — прошептал посол и почувствовал, как черное крыло смерти опускается ему на плечи.
— Трусливый байбак! — побелел от гнева Гиргень. — Я доверил тебе жизнь молодого хана, а ты привез ханскую голову! Почему не твоя голова в этом бурдюке?
— Люди Шаруканидов подкараулили нас там, где река Арель вливается в Днепр. Там есть большой остров. Они напали на нас, как ночные совы. Молодого хана убили, а нас семь суток держали в пещере, завалив ее камнями. Шаруканиды всей силой идут на Киев, — уже более спокойном голосом продолжал старший посол. Он понял, что от смерти ему на этот раз не отвертеться, а смерти куманы не боялись.
Гиргень приказал отсечь всем послам головы, отсечь головы и их коням. Потом похоронили Аклана. Выкопали в степи глубокую яму, вокруг нее положили трупы убитых коней. В пойме Чингула нарезали длинные пласты дерна и вокруг ямы соорудили тройной вал с тремя проходами. Все это сооружение окружал ров глубиной в полторы сажени. Голова Аклана была повернута на восток, откуда выплывает теплое солнце куманов. В могилу положили саблю, три ножа, кольчугу, щит, колчан с луком, позолоченный шлем и шесть шелковых кафтанов, а также два золотых перстня с драгоценными синими и зелеными камнями, три парчовых пояса с серебряными пряжками. Над всем этим насыпали скорбный курган, и Гиргень, не теряя больше времени даром, ударил железным набалдашником в походный котел — дал сигнал орде сниматься с места. Заржали кони, заревели верблюды, заплакали дети, и только курган молча смотрел на всю эту суету, на людей, которые уходили, чтобы уже никогда больше не вернуться к нему. Гиргень хоть и был печален, но в седле сидел твердо и с гордостью смотрел на своих конников. На головах у куманов были низкие шлемы, начерненные смолой, чтобы не блестели на солнце. Коричнево-рыжие кафтаны ладно облегали мускулистые фигуры, и только спина у каждого верхового казалась горбатой — это торчали лук и колчан со стрелами. На самом Гиргене сияла кольчуга из толстых кованых колец. Кроме нее, старый хан надел подкольчужный кафтан, кожаные штаны с нашитыми спереди железными полосами, остроносые сапоги из красного сафьяна.
Двигались левобережьем Днепра. Здесь еще великий киевский князь Владимир на всех речушках ставил крепости, чтобы обезопасить себя от постоянных набегов кочевых орд. На всем степном порубежье Русь насыпала земляные валы, делала засеки из деревьев, ставила сигнальные вышки. На левобережье степь лежала почти до самого Чернигова, Четыре оборонительные линии вынуждены были проложить русичи. В устье реки Сулы они построили крепость-гавань Воинь, там во время опасности могли спрятаться люди с Днепра. Крепости стояли по всей Суле — в 15—20 поприщах одна от другой. Когда же степняки прорывали первую линию обороны, а это им часто удавалось сделать, на реке Трубеж их удар принимал на себя крупнейший город Руси — Переяслав. С левого берега Днепра к Киеву воинственные орды могли подобраться, только перейдя брод возле Витичева и долину реки Стугны. Но и здесь их ждали мощные крепости. Над бродом возвышалась крепость с дубовыми стенами и сигнальной башней на вершине горы. Во время опасности на башне, откуда простым глазом был виден Киев, зажигали огромный костер. С юга к Киеву подступал густой бор. Здесь великий князь Владимир построил последнюю оборонительную линию, в которую входили крепости Триполье, Василев и Белгород, соединенные между собой земляными валами.
Гиргень хорошо знал обо всем этом, так как не однажды участвовал в кровавых набегах. Сейчас впервые он шел на Русь с миром, шел, чтобы вонзить саблю в землю. Даже в его орде это не всем по нраву, не говоря уже о Шаруканидах, однако он твердо решил стать братаничем великого киевского князя Изяслава. Хватит пепла и слез.
Скверная примета ждала хана. Его конь передней левой ногой угодил в норку суслика, сломал кость. Бедолагу-коня прирезали, а Гиргень почувствовал, как сразу насторожилась орда, как тень пробежала по лицам людей. Но хан ловко вскочил на нового коня и, делая вид, что ничего особенного не случилось, решительно направил его туда, где вскоре ожидалась река Вороскол. Жизнь — это такая дорога, по которой каждый должен идти сам, не то тебя поведут. Старый Гиргень хорошо знал эту мудрость.
— Сам умрешь и нас погубишь, — с отчаянием и лютой злостью крикнул Калатан, один из лучших наездников орды. Он был молодым и звонкоголосым.
— Что с тобой, Калатан? — медленно повернул голову в его сторону Гиргень. — Неужели ты думаешь, что старый хан сошел с ума и желает смерти своему народу?
— Да, ты сошел с ума, хан! — смело, не опуская глаз долу, выкрикнул Калатан. Вся орда услыхала эти слова. — Ты сошел с ума, иначе чем же объяснить, что ты ведешь нас в Киев, к нашим врагам, — побледнев, продолжал конник. — Разве может раздольная степь дружить со вспаханной нивой? Разве может вольный орел пить воду из того родника, из которого пьет аист или воробей? Ты хочешь цепями приковать нас к одному месту, но еще деды наших дедов и прадеды наших прадедов выбрали своей родиной степь и вольную дорогу.
— С Киевом дружат торки, и печенеги, и берендеи, и кавуи, и другие народы, — зло прервал Гиргень. — И как тебе известно, они не умерли. У Киева крепкая рука, и не по звериным законам он живет, а по человеческим. Русской правдой называется этот закон. Нас, приморских куманов, жмут со всех сторон, отбирают у нас воду и пастбища, у женщин орды нет в груди молока, чтобы кормить детей. Я веду свой народ в Киев, туда, где он найдет пристанище и мир. Разве это плохо, разве это смерть, Калатан, найти для своего народа пристанище и мир?
— Не слушайте его, свободные куманы! — выхватил саблю Калатан, В смуглом кулаке сжал он эфес сабли, и даже этот кулак, заметил Гиргень, был мокр от пота. «Боится и потеет от страха», — подумал старый хан.
— Жалко мне тебя, Калатан, — вздохнул Гиргень. — Ты такой молодой, сильный, красивый, а умрешь рано, очень рано. Не носить тебе седой бороды.
Калатан побледнел, сабля у него в руке задрожала. Он оглянулся на орду, наверное, там были его единомышленники, но никто из них не подал ни знака, ни голоса, ждали, что будет дальше. И тогда, приходя в бешенство от бессилия и ненависти, Калатан сказал:
— Ты хитрый, как змея, Гиргень. Но даже ты не можешь видеть наперед человеческую судьбу. У тебя не семь глаз.
— Не семь, — согласился старый хан. — Только я уверен, что скоро ты сломаешь себе шею. Знаешь, как ломается сухой стебель?
— Шея у меня крепкая, — решительно выдохнул Калатан. — И руки у меня крепкие.
— А ханская шапка, которую ты так жаждешь надеть, очень тяжелая, и она сломает тебе шею, — усмехнулся Гиргень.