33926.fb2
— Осторожнее, соколик, не отрежь мне руку, — завопил рыбак. — Ложку ко рту нечем будет поднести.
Беловолод освободил правую руку и ногу Ядрейки. Березка с шумом освободилась, ветвями, кажется, стеганула по небу. Ядрейка со страхом проводил ее взглядом, сказал:
— А если бы она меня так подбросила? К апостолу Петру в золотые палаты долетел бы как раз!
Беловолод вынужден был спуститься вниз и тем же манером лезть на другую березу. Здесь он только ногу освободил Ядрейке, подал ему меч, а веревку на левой руке ослабевший, однако же, еще живой и болтливый рыбак пересек сам. Наконец он освободился, сначала сбросил меч, потом, закрыв глаза и вобрав живот, сполз по стволу вниз, на землю. Застонал, повалился на траву, лежал так долго-долго…
И вот он стоит перед Беловолодом и Ульяницей, низенький, толстенький, шустрый, точно ежик. Лицо у него круглое, смугловатое. Горсточка седых коротких волос топорщится на затылке и за ушами, вся же передняя часть пустая, голая, как нива после жатвы. Черные глазки живо светятся, горят из-под низко опущенных темных бровей. Особенно поражал его нос — большой, как бы приплюснутый на самом кончике, весь в веселых синеватых прожилках. Было Ядрейке солнцеворотов сорок пять, если не пятьдесят.
— За счастливое избавление мой земной поклон вам, боярин молодой и боярыня, — низко поклонился Ядрейка. Его лысина блеснула на солнце.
— Я не боярин, добрый человек, — немного растерялся Беловолод. — И она не боярыня.
— Обязательно будешь боярином, — уверенно сказал Яд-рейка. — Как же зовут тебя, будущий боярин?
— Я — Беловолод. Она — Ульяница. Идем на реку Немигу. А тебя, дядька, кто и за что на деревья вознес?
— Все расскажу вам, бояре дорогие, на каждую свою болячку пожалуюсь… — Он потер маленькой пухлой ладонью голый живот. — Но сначала скажите, не найдется ли у вас того, что согревает душу и тело?
Ульяница достала из мешка корчажку с медом. Ядрейка жадно схватил посудину, начал пить взахлеб. Насытившись, весело сказал:
— В добрый час бог послал вас на эту тропинку. Сидел бы и куковал на деревьях, как кукушка. А ночи в лесу холодные.
Он тряхнул голыми плечами.
— Мой отец тоже был рыболовом. И до меда хмельного был охоч. Бывало, перепьет зимой на озере, завернется в сеть и сидит, дрожит. А потом и скажет, показывая пальцем через ячейку сети: «Здесь холодно, а на дворе, наверное, совсем невмоготу!»
Все трое засмеялись.
— Кто же тебя, дядька, так наказал? — спросил Беловолод.
— Разбойники, головорезы. Слыхали, небось про Огненную Руку? Так это он со своими лиходеями. Нет на них управы, вот беда. Князя Всеслава боялись, когда он землями нашими владел. А теперь князь в Киеве, нет хозяина у людей, и всюду пошли разор, воровство. Льется кровь христианская, как дождевая вода. Особенно смердам достается, которые на земле сидят. Боярину легче. Спрячется в своей вотчине за дубовыми воротами, за щитом железным. А смерд только соломой прикрыт. Я на реке снасть на рыбу ставил со своим соседом Макаром. Так налетели — снасть порубили, Макару камень на шею привязали и в омут бросили. А меня с собой в эту пущу повезли. Огненная Рука меня почему-то не стал топить, пожалел.
— И ты видел его? — прервал Беловолод.
— Огненную Руку? Как тебя вижу. Невысок ростом, однако, здоровяк здоровяком. Ну, потащили они меня в пущу, и думал я, что следом за Макаром на тот свет отправлюсь. А я человек отчаянный, я и говорю этому Ивану, этой Огненной Руке: «Посмотри на небо!» Он посмотрел. «Что там видишь?» — спрашиваю. «Тучу». — «И больше ничего не видишь?» — «Гусей вижу». — «Там же меч божий, кровавый над твоей головой занесен». Разозлился Огненная Рука, хотел меня шестопером по голове стукнуть, да вдруг пришло ему в голову на деревья меня забросить, ближе к богу.
Ядрейка на какой-то миг умолк, но тут же снова заговорил, попросил:
— Не найдется ли у вас, бояре молодые, какая-нибудь одежка на плечи набросить?
Беловолод поискал в мешках и дал ему свою старую рубаху. Ядрейка бодро надел ее, сказал:
— Сделай, бог, так, чтобы добрые люди жили вечно. Пропал бы я без вас, вот вам святой крест, пропал бы. Теперь же Ядрейка еще поживет, рыбу половит. А рыболов, должен сказать вам, я отменный. Сам апостол Петр был рыболовом, пока Христос не сказал ему: «Брось свои сети, я сделаю тебя ловцом человецев». Знали бы вы, какой я вас рыбой попотчую!
Он говорил и говорил. Ульяница смотрела на него с удивлением. Она впервые в жизни видела такого разговорчивого человека. У них в веси люди были молчаливые — лес, окружавший жилье, учил кротости и смирению.
— На Немигу, дорогие бояре, идете? — продолжал болтать, шагая рядом с Беловолодом, Ядрейка. — Много народу там оседает. А я там родился. Каждую стежку в лесу ведаю. Там и семья моя — жена и трое детей. Князь Всеслав и помощники его добрый город построили. Посмотрите, какой у нас вал. Ого! Двенадцать саженей высотой. Шапка с головы валится. Жить бы и не тужить, да война за войной, война за войной идет на нас. Князь и бояре землю делят. А что челядину делать? Куда податься? Я рыболов, а знаете, что я недавно поймал в Свислочи? Труп человечий, дивчину неживую, дюже пригожую.
Ульяница побледнела. Заметив ее испуг, Ядрейка переменил разговор.
— Где же вы жить будете, бояре дорогие? — весело поинтересовался он. — В поле под кустом? Так человек же не заяц. Это я, Ядрейка, могу на деревьях в лесу ночевать, а вам, молодым, надо плечом в плечо тереться. Вот что я надумал — у меня вы пока что остановитесь. Есть у меня пристройка. На первое время там можно голову преклонить. А потом — бог вам батька. Не осталось ли еще чего-нибудь, молодица, в корчажке?
Пока он пил мед, жмурясь и покрякивая, Беловолод и Ульяница радостно переглядывались — доброго человека послало им небо…
За сотни поприщ от Менска, на Немиге, в Полоцке, стольном городе Рогволодовичей, в это время донимала людей, наводила на них ужас нечистая сила. Чуть только начинало смеркаться, в разных концах большого города слышался раздирающий душу пронзительный крик. Рукодельные люди сразу же прятались в своих мастерских, бояре приказывали челяди надворной закрывать на дубовые и железные засовы ворота, купцы на шкутах и лайбах, стоявших на Двине, забирались в кипы звериных шкур, в кадки с ячменем и житом. Каждому хотелось затаиться, поскорее заснуть, чтобы только не слышать этого тоскливого, холодного, тревожного, непонятного и поэтому еще более страшного крика. Да спать сверх меры надлежит мертвым, а не живым. Какое-то время спустя, как только унималась дрожь первого страха, множество бледных человеческих лиц припадало, прилипало к окошкам хат. В уличном мраке люди хотели увидеть что-то необыкновенно ужасное, неподвластное разуму. Наиболее смелые выходили на двор, держась за скобку дверей, всматривались, вздрагивая при каждом шорохе, в темноту. Давно замечено, что человеческая душа, даже самая светлая христианская душа, летит, как ночной мотылек на огонь, на все таинственное и загадочное.
«Вурдалак кричит», — с уверенностью говорили многие полочане, и каждый второй мог присягнуть на святом кресте, что своими глазами видел хоть однажды это ужасное соседство, этого оборотня, заросшего диким волосом. Находились и такие, что могли посоветовать, как самому сделаться оборотнем. Для этого надо воткнуть в пень острый нож острием вверх и перекувыркнуться через него.
На петровки, светлой летней ночью, вурдалак закричал в самом сердце города, возле святой Софии. Перепуганные церковные служки начали читать молитвы, всю ночь ладаном и миром обкуривали дом господний.
«Князь Всеслав кричит», — говорили назавтра в Полоцке. Сначала говорили робко, с осторожностью, но очень скоро и на торжище, и на боярских подворьях, и в жилищах черного люда эта весть покатилась на полный голос.
«Всеслав прибегает из киевского поруба в свою вотчину и кричит!» Дошла, докатилась эта новость и до детинца, до дворца полоцких князей, в котором сидел со своей дружиной Мстислав, сын великого киевского князя Изяслава. Мстислав был человек не робкого десятка, решительный. Он приказал хватать всех, кто распространяет слухи про Всеслава. Но нельзя заковать в кандалы весь город… И тоща Мстислав послал в Киев к отцу гонца, просил, чтобы там, в Киеве, что-то неотложно сделали со Всеславом. Он был даже не против того (правда, не написал об этом в пергаменте), чтобы гонец доставил в Полоцк голову Всеслава. А пока гонец мчался на переменных конях к Киеву, Мстислав укреплял детинец, готовился к худшему.
В оборотня-вурдалака он особенно не верил. Это были, конечно же, выдумки темного люда, который одной рукой молится, а другой гладит по голове поганского идола. Но Мстислав понимал, что за всеми этими байками стоит полоцкое боярство, которое, в большинстве своем, не желает подчиняться Киеву, хочет вернуть в Полоцк Рогволодовичей.
В последние дни Мстислав Изяславич все больше молчал, слушал, о чем говорят дружина и те из полоцких бояр, что ненавидели Всеслава и стали кровными друзьями Киева. Когда его вызывали на разговор, пробовали расшевелить, он только сдержанно усмехался и думал про себя: «Гонец в дороге. Гонец мчится из Киева. Когда я покажу людям голову Всеслава, перестанет кричать вурдалак!»
Его учитель ромей Милон когда-то говорил: «Цветок миндаля гибнет от мороза, потому что распускается раньше всех. Люди же — от излишней болтливости гибнут. Надо сдерживать язык разумом. Даже дикие гуси, летящие от Киликии [13] до Тавра [14], боясь орлов, берут в клювы камни, как замки для голоса, и ночью пролетают эту небезопасную дорогу. Человек имеет два уха и один язык потому, что ему надо дважды услышать и только один раз сказать».
Однако гонца все не было и не было, и Мстислав постепенно мрачнел, поддавался общей неуверенности и страху и каждый вечер приказывал распечатать новую амфору с вином. К застолью он приглашал полоцких бояр, щедро угощал их и добивался, чтобы они, пьяные и беззащитные, давали ему роту [15] верности. Большинство бояр давало роту (язык не отсохнет), но назавтра, остудив голову, одумавшись, многие из таких бояр старались держаться подальше от княжеского дворца. Многие уезжали в свои вотчины. Попробуй найди их между лесов и болот!
А нечистая сила между тем все больше забирала власть над городом. Почти каждый вечер кричал вурдалак. Однажды в сумерках по Великому посаду промчалось человек тридцать верховых. Они двигались бесшумно, без единого слова, я белых саванах с головы до пят. Ужас охватил тех из полочан, кто видел это. Великий посад вмиг опустел. «Мертвецы на конях!», «Деды, предки наши, вышли из домовин!» — покатилось по городу. На посаде как раз нес охрану Вадим, один из Мстиславовой дружины. Его друзья разбежались, попрятались кто куда, а самого Вадима страх приковал к месту. Его чуть не потоптали кони. Он спасся только тем, что успел заложить в лук стрелу и пустить ее навстречу безгласным белосаванным всадникам. Каленая киевская стрела угодила одному из них в бедро. Тот сморщился, выдрал стрелу, злобно отшвырнул ее от себя. После эту стрелу подобрали и принесли показать князю Мстиславу. На стальном наконечнике была кровь, живая человеческая кровь. «Переодетые скоморохи ездят по городу, убивают моих людей! — набросился Мстислав на воеводу Онуфрия. — Схватить их! Их кожу пустить на пергамент! На этом пергаменте я напишу великому князю Изяславу, что Полоцк дал роту на верность стольному Киеву».
Но Мстислав умел не только кричать. Он, когда заставляла жизнь, мог тепло, по-отечески улыбаться. Прогнав прочь Онуфрия, он пригласил к себе полоцкого епископа Мину, преклонил перед седобородым стариком колени, попросил ради единой православной церкви, ради сестер — Киевской и Полоцкой Софии — смягчить сердца здешних людей, наполнить их лаской и любовью. Назавтра весь церковный клир, с крестами, хоругвями и молитвами, двинулся из свитой Софии. Торжественно и радостно разносился над городом колокольный звон. Плотная толпа шла крестным ходом, и у всех были светлые лица и светлые мысли. Полочане крикнули здравицу Мстиславу Изяславичу, который, в боевом шлеме и красной плащанице, встретил их на площади возле Софийского собора. Мужи-вечники и князь Мстислав поцеловали крест согласия и мира. Город успокоился, затих, а сам Мстислав поехал к отцу в стольный Киев, оставив за себя Онуфрия.
Следующая ночь выдалась темная, с редкими слабыми звездами. Ветер шумел над сонной Двиной. Волны одна за другой накатывали на берег, вынося из холодных речных глубин камушки, водоросли, всякий хозяйственный мусор, которым так богат большой город. Украла волна у заболтавшейся бабы валек и, поиграв им, снова выбросила его на берег. Доставал купец из кошелька деньги, упустил из дрожащих пальцев в воду — схватила и тут же зарыла в песок волна и эти серебряные кругляшки.
Спала река. Спал город. Вурдалак не кричал.
В это самое время возле озера Валовье, что лежит рядом с городом, встретились несколько человек. Они молча вынырнули из темноты, из тишины, молча поднялись на взгорок, стали на колени перед идолом. Грубоватый идол был вырублен из красного твердого песчаника. Когда-то здесь высоко и гордо стоял золотоусый каменный Перун, было поганское капище, собирались люди… Но вот пришли из Полоцкой Софии христиане, все уничтожили, сравняли с землей, и остался только один этот скромный идол. На день его прятали под корягой на берегу озера, а на ночь сильные и одновременно мягкие, ласковые руки доставали снова, ставили на самой вершине взгорка.
Молчаливые ночные люди помолились идолу, потом позвали тихо, но так, чтобы тот, кого они звали, их услышал:
— Рубон!
Это был боевой клич полочан, с этим словом полоцкие дружины шли в бой под Новгородом и на Немиге.
Несколько мгновений все молчали. Молчал идол. Свет от слабой, трепетно мерцающей звезды падал на его скорбный красный лоб.
— Что делать? — нарушил тишину молодой звонкий голос. Тот, кто произнес эти слова, волновался, голос его дрожал.
— Надо подумать, боярич Гвай. Надо крепко подумать, — послышалось в темноте. — Видишь, Полоцк спит. Ночь. Собаки воют, чуя зверье.
— Ночь не кончится, если мы все будем спать, — громко и резко сказал Гвай. Он зашумел темным плащом, нетерпеливо топнул ногой. — Беда за бедой, как нитка за иглой. Неужели ты этого не замечаешь, Роман? А может, ты тоже принесешь роту Мстиславу?