34016.fb2
Виктор Лысенков
Тщеславие
роман
Об авторе
Виктор Лысенков родился 23 августа 1936 жил в Таджикистане, работал в газетах и на телевидении, член союзов журналистов, кинематографистов, театральных деятелей. Снял более 10 документально-публицистических фильмов, автор монжества книг и и киносценариев. С 1993 года живет и работает в России.
Глава первая.
Вы даже не представляете себе, насколько я правдив перед Вами. На это у меня есть более чем веские основания, о которых я, как Вы поймете дальше, просто не могу пока сказать. Я понимаю, быть правдивым - не только моя привилегия: многие великие были исключительно честны (и это одно из основных условий, помимо таланта, что сделало их великими: в конце концов, вам известно немалое число талантливых мерзавцев). Понимаю, - умный читатель тут же возразит мне: разве в произведении важна только правдивость? (талант - мы просто выносим за скобки, ибо о каком произведении может идти речь без оного?). Разве в сочинениях великих мы видим мало заблуждений? И, может, твоя правдивость вся исходит из ложных представлений и выводов, и нам это не нужно, мы сами уже пожили (раз книжки читаем), многое чего поняли и не надо засорять нам мозги своими псевдооткрытиями. Абсолютно согласен с вами по поводу ошибок и заблуждений великих. Больше того: никто не назовет мне ни одного имени из великих писателей - от России, до Южной Америки, и дальше, за океан - в Японии, кто бы хоть в чем-нибудь, да не заблуждался. Поверьте, - я знаю, о чем говорю: в свое время я с отличием окончил филологический факультет университета, потом еще - и литературный институт (правда, заочный), читал-перечитал сколько только мог, так что предмет мне, как говорится, знаком. А кто не верит, может заглянуть ко мне домой: вес подвал завален литературными журналами - от "Иностранной литературы", которую я начал выписывать сразу после начала ее издания в 1955 году, и "Юности", начавшей выходить в том же году, до любимого мною в те годы "Нового мира", который выписывали еще мои родители до войны и с тридцать пятого года все номера в жестком переплете (тогда "Новый мир" выходил и в жестком переплете) лежат в подвале. Мы и вынесли журналы туда, так как за год все экземпляры, что мы выписывали, повторяю, от "Нового мира" и кончая средними, что ли, по толщине журналами типа "Науки и жизни" и даже "Уральского следопыта", не считая, конечно, "Вопросов литературы" (это я все хотел доискаться той самой правды в нашей литературе), и журналов "Театр" и "Искусств кино", которые читали все - и родители, и я. Да, забыл упомянуть: от одной из бабушек нам достался чуть ли не полный комплект "Нивы" с 1900 года, когда бабушка сама начала работать и могла позволить себе выписывать этот журнал и покупать кое-какие книги. Нам повезло: все это сохранилось в доме. Так что мне многое известно из истории "сшибки" умов и мнений, и мне лично теперь это совсем ни к чему - просто вот читателя хочется успокоить, что не серый лапоть подводит окончательные выводы, хотя о многом, наверное, догадывается и мой анонимный собеседник, только вот ему не хватает мужества признать правоту истин, на которые мы натолкнулись с ним, быть может одновременно, или почти одновременно, и разница между нами только та, что он либо, как я догадываюсь - не пошел до конца в выводах, а если даже сделал их, то решил просто: все же так живут!
А вот мне не удалось... Кому-то может, и удалось, только не мне... Хотя... Если трезво и смело посмотреть на судьбу тех, кто как и я пришел к финалу, пусть не такому как я, но ведь тоже крах! И еще какой! И стоило ради этого сражаться столько лет? Может, правы киники, и смысл жизни - в простоте, в слиянии с природой? Или циники, отвергающие все моральные установки общества? Как странно: одна и та же философская школа дала и тех, кто довольствуется малым, какой-нибудь бочкой и с фонарем в руке ищет днем истину, так и тех, для которых все нравственно, что не мешает, а вернее, содействует их личному обогащению, достижению ну через горло богатств и удовольствий комфорта. Вот, наверное, и остались у нас на слуху одни циники. И не в философском понимании, а как самое беспощадное и холодное племя потребителей, а киников - нет. Будь еще и киники, в противовес циникам, может, на земле все и уравновесилось бы? Черта с два! Кто-то словно только и думает о том и день и ночь старается, чтобы этих циников было как можно больше... Вот если по реке жизни, если ее действительно представить чем-то вроде реки в половодье, плывут разные мелкие щепки, трудно отличимые друг от друга, это - все люди-человеки. Плывут и плывут себе до своего тупика, до конца. А вот что возвышается над ними, ну или уже и не щепка, а нечто вроде полена, или даже коряга, это уже циники. И посмотрите, как в круговороте реки разворачивается от ветра ли, от течения ли - та же коряга. Щепки она словно веслом от себя отметает, и плывет быстрее, не в пример всей этой шушере. Зачем? Больше водой напитается, что ли? Ведь все равно тупик. Что там вечности и космосу до барахтаний на песчинке по имени земля? А сколько усилий прилагается! Боже ты мой! Во что только люди не рядятся: один - в маске начальника, другой - генерала (тоже начальник), есть, правда, другие, без должностных столов, погон, машин, но тоже очень важные. Они, видите ли, книгу написали. Или там симфонию. Или какой-нибудь проект необычно выдумали. Тоже мне, герои! Видел я, как плоды таких тщеславных подуг взрывали, чтобы на освободившемся месте поставить здание по другому "великому" проекту. Или вот мост через реку. Краса и гордость. И цемент там был какой-то необычной марки, и железнение перил провели по новейшей технологии. А вот пришлось выравнить дорогу для полчищ автомобилей, подняли уровень дороги и старый мост-ф-юсть! - под тридцатью метрами земли - вместе с особыми марками бетона, из которых были сделаны опоры, с этими гладкими перилами для прохожих. Новый мост - не для прохожих. И опоры другие. И перила - из металла. В общем, новое дерзание и новые достижения. Хорошо, хоть, не дожил тот гений мостостроения до своего последователя. А вот этих всех я знаю хорошо. О ком я? - Да не торопитесь, скоро все узнаете. Отмечу вот только одну странность: все мои знакомые ("мостостроители", "архитекторы", прочие творцы) закончили все свои дела (или с ними закончили?) - одни - в самом конце семидесятых, другие - в самом начале восьмидесятых. Невелик разброс по времени. Мне то кажется, что все это произошло почти одновременно в силу нашего возраста - родились тоже примерно одинаково - кто в год принятия конституции, кто годом позже, а кто двумя-тремя годами раньше, скажем, году в тридцать третьем или даже тридцать втором. Ну даже если и в двадцать восьмом - какая разница? Это ведь не двадцать шестой и не двадцать пятый, которые могли не дожить до нашего финиша - на войне убивало безотносительно того, что о себе думал человек, и кем он собирался стать - рядовой щепкой или корягой в погонах, или "творцом художественных ценностей", каким-нибудь там знаменитым кинодраматургом или чем-то вроде этого.
Так вот я о тех, кто финишировал со мной вместе - один чуть раньше, другие - чуть позже. Только не подумайте, ради бога, что все вдруг взяли - и умерли в возрасте сорока пяти. Или чуть больше. Или чуть меньше. Совсем нет! Просто я увидел их финиш и решил пристроиться к ним. Потом узнаете, почему. Просто мы - одна команда, хотя многие и не знали друг друга, разве что слыхали по фамилии. Вам это кажется странным? А мне - ничуть. По той простой причине, что я знаю немного больше вас. Хотя, может, и не знаю больше, а, как я вон там, чуть повыше, отметил, что не у всех хватает смелости (если ты даже не щепка) пойти до конца в своих выводах. Вот в чем фокус.
...Белые облака с белого потолка. А-А-А! - Вот оно как бывает, вот как туманом вдруг наплывает... Почти никогда не поверишь, пока сам не проверишь... Ерунда все, ерунда! - Истина - всегда тупикова... Это - точно. Порука - блеск жертвенного ножа. Куда это уплывают облака? И опять Земма? Зачем мне она через двадцать пять лет? А-а-а! - Все болит шишка на носу? Ах, ах! - сколько их! А-А-А! - Вот и другие носы! Тоже - с шишками! Эти уже я наставил! - Бамс-бас! Обмен любезностями. Как мы любим друг друга! Если бы тогда были калькуляторы и все засчитывать... Опять Земма! - Ну что привязалась! Будто в ней все дело!
Опять падаю на ТУ-16. "Ау-ау-ау... "Так воет турбина. "Ау-Ау-ау...". Как он падает? Вертикально или нет? Вот тебе и последний полет, господин Антуан Сент-Экзюпери. Хоть и не ночной. Бах! Та-ра-рах! Мы на земле с отломанным крылом. Как это командир догадался ткнутся в гору снега на краю полосы? Крыла - не жалко. Отлетал свое этот ТУ...
Говорят, талантливых людей лучше всего чувствуют женщины... Значит, только Земма была настоящей? А остальные - так...
Поплыли чистые и почти зеленые октябрьские аллеи азиатского города. Уже четыре года, как он падал зимним днем под Ташкентом и должен был быть конец. Командир был что надо - за снежную гору дали орден.
Сегодня в нем все ломалось и выстраивалось в новую линию. "Да ладно тебе! - успокаивал друг чуть постарше. - Нашел поэта - Липина!" Он имел ввиду всю бригаду - и Якова Акима, и Ойслендера, и самого Липкина, приехавших на республиканский семинар молодых литераторов. Убийственную оценку его стихам дал Липкин, а те двое только дополнили. Главное - ни одного просвета. "Вы находитесь в вымышленном пафосном общеизвестном мире. Отсюда все ваши стихи, если их так можно назвать, общедекларативны, риторичны. Даже не знаешь, какой совет вам дать. Написано все - грамотно (еще бы - он почти заканчивал филфак и знал все ямбы-хореи), даже встречаются интересные строчки. Но - и только. Ни одной самостоятельной поэтической мысли, ни одного открытия". По правде сказать, он тогда не все принимал в этих словах, но чувствовал - все в них - точно, и все - правда. А-А. Вот и оно. Это через него вылетают души? Или через трубу, как ведьмы? Но здесь наверняка нет трубы. А облака сегодня точно сказочные. Вот как они приближаются, переливаясь то густым, то слабым золотистым цветом, а потом весь этот цвет исчезает и один туман... Вскоре после знакомства с Земмой он пригласил ее за город, на озеро, что лежало в холмах на д городом, туда можно было дойти и пешком - подумаешь - всего шесть километров вверх по краю оврага, что проточила вода за неизвестно какое время, мимо нежных холмов в тюльпанах и колокольчиках, а можно было подождать машину, которая пойдет вверх, в кишлак Киблаи. Но когда она пойдет? Через час, два? Но Земма все же решила ждать машину, и в ее твердости ему не погравилась бесспорность, но он все же решил убедить ее идти пешком и позже поймет, что это была одна из глупостей, которые так раздражали Земму. Он часто потом терялся, не зная, что и как ей говорить - она как-то быстро и точно ориентировалась во всех ситуациях, и предлагать другое решение, кроме ее, значило показать, что ты хуже соображаешь, иногда - даже не понимаешь самых простых вещей. Как и сейчас - она просто бросила ему: "Тебе кажется, что в моих босоножках так просто пройти эти шесть километров? Ты же говорил, это совсем рядом. Да вон и машина пылит". Водитель без всяких разговоров взялся их подвезти: он знал, что на теплое озеро уже в это время года ездят из города купаться эти русские, да к тому же проехать несколько километров в кабине с такой девушкой! - весь кишлак бы позавидовал! Девушка, хотя была и русская, но цветом кожи так похожая на таджичку, и лицо, как у горянки - не круглое и не полное, - какая девушка! - наверное, очень гордая! Они сидели втроем в кабине ЗИЛа, и шофер задавал ему какие-то вопросы. "А-а! Студенты? Хорошо! На кого учишь? Учител будеш? А-а. Дургой профессия. А духтар? Она на учител будет? Биология? Ктотакой биология?" Он задавал вопросы, и через него видел Земму, которая смотрела в открытое окошко на холмы на другой стороне скорее коньена, чем оврага. В горах все масштабы величественны и непостижимы.
Шофер отказался взять с них деньги, улыбнулся, глядя на них и бросил на прощанье: "Саломат бошед!"
...Туман... Над небольшим озерком он висел тонким слоем - в утро оно еще парило. В лощинах между холмами до самого Киблаи лежал туман. А, может это был и не туман, а тучи, спрятавшиеся друг от друга в глубоких ложбинах? Земма с легкой улыбкой смотрела вокруг - на холмы, на кишлак, на горный хребет над холмами, тяжелый и молчаливый, словно диковинный окаменевший дракон, растянувшийся на десятки километров, полукружьем охватывая город и холмы от Востока до Севера. Было свежо, дул с гор ветерок, и они, точнее она, может быть, и не рискнули бы полезть даже в теплую воду озера, но на противоположном конце в воде бултыхались несколько парней и девушек, девчонки радостно верещали и эти радостные молодые голоса пролетали над тихой водой и ударяли в них, волнуя, призывая принять участие в молодом празднике жизни. Конечно, они будут купаться! - Те же приехали вчера - две палатки стояли неподалеку от озера, горел костерок и возле него возился один из парней, не забывая за возней у котла почти перекрикиваться и с ребятами, и с девушками, среди которых была и его Ира, о чем они догадывались сразу, по той доверительности, с какой парень обращался именно к ней.
Земма взяла купальник и пошла к кабинкам для переодевания, что поставили здесь вытерполисты (с ними-то и приезжал сюда Сергей на тренировки, хотя сам играл за сборную университета в волейбол. Собственно говоря, и Земму он увидел на волейбольной площадке пединститута, где они проводили очередную межвузовскую встречу. Земма с девчонками болела за свою команду, и не потому, что там-могли быть просто знакомые ребята или однокурсники, она сама играла в женской команде и "болела" вполне профессионально за свою команду. Выиграли они тогда с большим трудом - все же в пединституте был свой факультет физвоспитания, и там было много сильных спортсменов, выступавших за различные сборные республики. Но в трех видах баскетболе, волейболе и боксе университет всегда был сильнее. После игры девочнки подошли к ребятам, и тут во время разговора он увидел Земму... Он знал - это - конец. Она шла на контакт с трудом, хотя у него был немалый опыт покорения девичьих сердец: сам понимал, что красив и статен, до двадцати трех перепробовал многое: и футбол, и бокс, и плавание. Везде получал какие-то разряды, но остановился на волейболе.
Он не спешил переодеваться: плавки были на нем, а скинуть тенниску и снять брюки - десять секунд. Он смотрел вверх на холмы, как оттуда вместе с ветерком быстро надвигался туман. Ветер словно вылезал тучи из ложбин и погнал их вниз. Когда Земма вышла из кабинки в своем вишневом купальнике с темной отторочкой, он радостно крикнул ей: "Смотри", и радость в его голосе была не только от вида словно полчаще надвигавшегося тумана, но и оттого, что Земма оказалась еще лучше, чем он угадывал за ее одеждой. Она нагнулась, поправляя свалившеся незастегнутый босоножек и он удивился, что на животе у нее не появилось ни складки. "Вот, - подумал он, - говорят идеальная фигура - у Афины. Как бы не так! Богини спортом не занимались. И живот у Земмы скорее - как у дискобола. Только нежных, женских очертаний". Он точно помнит, что в тот момент у него и мысли не было об интимных отношениях с ней. Хотя позади уже была армия, полеты, падение на ТУ-16, первые женщины с коврового комбината: девчонки легко шли на контакт с летунами - все же авиация, а не какая-то там пехота! И после армии, уже привыкнув к определенным отношениям с девчонками, он быстро добивался успеха у очередной своей подружки, избегая, правда, близких отношений с девчонками своего университета, чтобы не завоевать репутацию развратника и не попасть на комитет комсомола со всеми вытекающими последствиями. Но, как поется в песне, "как много девушек вокруг". Хватало и с избытком. Особенно спортсменок с разных предприятий - текстильного, шелкового комбината, швейной фабрики. И тоже все было легко с ними: он ведь парень - из университета! И рост, и ум, и красота - все при нем. Ну прямо зеркальная ситуация: летун- девочки с коврового комбината. Университет - девочки с комбината (неважно, какого). И не все были там простушками, ничего не видевшими кроме своего станка. Почти все учились. Чаще - в текстильных вузах или техникумах.
Но Земму он прочувствовал каким-то особым чувством и понимал, что здесь действовать как с другими - нельзя. Почему? Она - не такая. Хотя что это значит, не такая? Женщина же! Может, он не такой?
А Земма с улыбкой смотрела на надвигающейся туман, ждала, когда он коснется ее ног, поднимается выше и скроет всю из вида.
И когда он коснулся ее, она смеясь, стала захватывать молоко воздуха руками, пыталась набрасывать его на себя как воду. А туман быстро поднимался, вот он уже почти до плеч скрыл Земму, и она выпрыгивала из него, словно на подачу в волейболе, а потом уже скрылась в тумане с головой, и попригасли звуки с другой стороны озера, а потом и совсем стихли - ребята спрятались в палатках, только необычный голос Земмы звучал из тумана, и он бросился на этот голос, наткнулся на Земму и сходу обнял ее за плечи, они были еще теплыми от жгучего азиатского солнца, притянул ее к себе и звучно, словно понарошку, поцеловал в щеку. Земма смеясь, отстранилась, хотя на поцелуй и не обиделась - а ведь это случилось в первый раз, - может быть, она до своих двадцати еще ни разу и не целовалась. А он подхватил ее и закружил в тумане, наслаждаясь весной, туманом, теплом и нежностью Земминого тела. "Ну хватит!" - попросила она его. "Ах так - меня отвергают? Утоплюсь!" - пригрозил он и сквозь туман бросился к озеру. Он нырнул в зеркало воды, на котором лежал туман, и поплыл. "Сережа! Вернись! Это же глупо! - Утонешь!". Он был рад, что она волнуется за него, второпях и в своей юной бесшабашности он не понимал, тогда, что точно так же, а может, еще сильнее она обеспокоилась бы другим пловцом, ну, например, если бы тот был мал годами и от глупости не понимал опасности, или знала, что человек плохо плавает. Например, был бы это брат, о котором она знает куда больше, чем о нем. Но так думать он будет не скоро, а пока он плыл легко и свободно, и хотя в бассейне он не был давно, второй разряд в водном поло многое значит: такое озеро он без всяких тренировок проплывет туда и обратно несколько раз... Он вышел на берег, и увидел, как туман, словно скатерть, снимает ветер с озера, вот он уже прокатился через него, он увидел Земму на том берегу, в ярком утреннем солнце. Он помахал ей рукой, издал странный клич как молодое сильное животное, бросился в воду и быстро поплыл к ней, к той, которую, он теперь был уверен, любит - и - навсегда, и даже не сомневался, что так же полюбит его и она. По-крайней мере - он сильно постарается. И вот то, что он так поторопился к ней, чтобы она меньше волновалась, он бы даже сказал: чтобы это переживание было как можно более коротким, чтобы не превратилось в обиду...
Туман снова мелькнул, сгустился, а потом открылась дорога от озера домой. "Ну, будем ждать попутку?" - спросила Земма. "Не будем!" - воскликнул он, и не успела Земма понять, что с ней произошло, как ощутила себя над землей, очень высоко, так высоко, что ей даже стало немножко страшно, казалось, небо стало ближе, а земля - страшно высоко она над ней. Но вместе с частицей страха, стыда, она ощущала то необычное чувство, что испытывает девушка, когда руки любящего мужчины поднимают тебя впервые над землей, и осознанно или нет, женщина в это мгновение чувствует себя тем высшим существом, которое создано для поклонения, для молитвы, для того, чтобы его носили на руках. И неважно, как к тебе в таком случае обращается мужчина: моя богиня, мой ангел или называет каким-то другим нежным словом, - женщина в эти минуты, несмотря на страх, неудобство находится в той поднебесной высоте самых высоких чувств, которые так трудно сберечь, и которые так хрупки.
Откровенно говоря, у него в этом поступке было немного и от хвастовства - пусть узнает, какой он сильный. Он ведь еще в армии нес на спор на плече пятидесятикилограммовый ящик со взрывчаткой ровно пять километров. Но Земма - не ящик: тело ее так удобно обвивается вокруг его торса, и все прикосновения любого уголка ее тела так сладостны, так приятны, так нежны. Вряд ли она весит больше тех пятидесяти килограммов. Ну, может, самую малость больше. Так он пронесет ее не пять - а все двадцать километров до самого дома, если бы это только не смутило ее от миллиона любопытных глаз на улицах города, на этом проспекте, одном из самых длинных в мире, по которому им до дома нужно пройти целых десять километров. Земма смеялась, просила опустить ее на землю, он шутя отвечал ей: как бы не так! - тебя бы я может, и отпустил, да вот жалко босоножки - во что они превратятся от этой, пусть и не каменистой, но проселочной дороги, на которой куски лесса, которые еще не успели раздробить в пыль редкие колеса машин, превратились словно в спекшийся цемент, и даже выбирая дорогу, все равно заденешь за тот или иной ком и на обуви останется царапина как от гвоздя.
Земма сначала пыталась сопротивляться, но он сказал ей, что поклялся всем древнегреческим богам не отпускать ее до самого асфальта, где можно будет поймать машину до городских маршрутов. "Ты спи, - сказал он ей. - А я буду напевать тебе песенки". И он напевал ей разные колыбельные, пытаясь даже покачивать ее, но песенки обязательно выбирал такие, где были бы слова типа "любимы", "родной" или что-то подобное. Вот и сейчас он пел ей: "Спи, МОЯ РАДОСТЬ, усни!" Потом, когда она устала от колыбельных песен, он начал рассказывать ей разные веселые байки, она смеялась, сильнее прижимаясь к нему, и, отсмеявшись от очередной смешной истории, сказала: "Да ты дышишь как паровоз! Отпусти, передохни!" Но он не хотел ее отпускать, понимал, что если отпустит ее на землю, второй раз не удастся завладеть ею: в этой игре она словно соглашалась на роль пленницы, но попав на свободу, уже не позволила бы себе повторить этот вариант, да и он понимал, что, если бы он поставил ее на землю, закурил, передохнул и снова предложил бы нести ее дальше на руках - в этом был бы налет пошлости, если не сама пошлость, по-крайней мере исчезло бы навсегда очарование той внезапности и связанных с ней чувств, которые все еще были с ними, пронизывали каждое слово, каждый жест. И он точно знал ответ Земмы, когда сказал: "Вот если бы ты разрешила мне закурить - тогда я был бы действительно похожим на паровоз!". Она ответила: "Ну отпусти меня! Дальше я пойду сама!". И он понял, как одна фраза не из этого мира, что окружал их, сразу привнесла налет прозаичности, и он не знал, что делать, ему не хотелось отпускать от себя Земму, перестать чувствовать это тепло, эту непонятную нежную силу, у него даже мелькнуло где-то: своя ноша не тянет, но он тут же отогнал эту мысль, потому что это была не НОША, а просто счастье, что он нес на руках. И боялся, что Земма сейчас попросит опустить ее на землю - и он вынужден будет сделать это, так как случайная, не та ФРАЗА, вдруг все упростила.
Он почти не заметил, как их догнала машина. Она притормозила возле них, шофер ехал рядом. Сергей глянул на водителя, и обрадовался: кажется, сама судьба дарила возможность шуткой, хорошей веселостью вернуть им обоим состояние, бывшее здесь, с ними, еще несколько минут назад, потому что из кабины выглядывал типично сельский шофер, который и в город, наверное, никогда не ездит, и вероятней всего - у него нет даже прав. Но кому нужны права в этом почти поднебесье, где всего одна дорога, нет ГАИ, и ездить на ферму, за травой или силосом - никаких прав не надо. Водителю было столько лет, что казалось невероятным, что он сидит за рулем. А борода! Ну чуть ли не как у Черномора. Но старик оказался еще и веселым человеком. Он высунулся из кабины во всей своей красе и спросил: "Э-э! Ти куда такой девищка таскай? Давай на мой мошин садис". Сергей ответил: "На базар, додо, на базар!". Старик не полез в карман за словом: "Зачем на базар? Давай моя покупай будем!.." - "Сколько дашь?" Бабай засмеялся: "На меня тут денги нету. Салом есть. Один уштук даем - на дома таскаешь - твоя здорови. Там люди покупай солом будет. "Сергей глянул на кузов - там лежали тюки прессованной соломы. И он почему-то сказал: "Одного тюка мало. Давай два!" Старик отрицательно покачал головой: "Дорого". - "Как - дорого?" Молодой - четирнадсат лет. Такой будет - три салома даем!" И, засмеявшись, поехал дальше, и Сергей понял, почему он не предложил подвезти их: метрах в ста дорога сворачивала влево, и примерно в километре от нее виднелась ферма. "Вот старый хрен неожиданно грубо сказал Сергей. А Земмка попросила: "Опусти меня. Мне неудобно. Я - устала".
Он опустил ее на землю, - дорога была здесь укатанней - видимо, молоко с фермы часто возили в город, рядом с дорогой была вполне приличная тропинка. По ней, наверное, носили в город ворованное молоко к ближайшим городским домам: до них оставалось не больше полутора километров.
У Земмы явно было испорченное настроение, и он как мог пытался растормошить ее. Он хотел думать, что ее настроение - от усталости, хотя догадывался, что дело в чем-то другом, и как то связано с этим живописным бабаем, с соломой и еще с чем-то. Он пытался привлечь ее внимание и в шутку косился на нее: "Лили! Посмотрите, какие у меня красивые глаза. Я вам нравлюсь, а?" И пытался подражать жесту Мела Феррера, чей герой в фильме "Лили" (они с месяц назад посмотрели эту картину в "Ватане") пытался раскрыть образ лиса-обольстителя. Картина им очень понравилась, и, наверное, поэтому Земма слабо улыбнулась, но не отошла от тех мыслей, которые, видимо, беспокоили ее. Он уже понимал, что допустил какой-то промах, хотел загладить его, и, преградив ей путь, попытался взять ее лицо в свои руки, но она отстранилась, руки его оказались у нее на плечах и он, заглядывая ей в лицо, спросил: "Ну что случилось? Я тебя чем-то обидел?" Она качнула головой: "Не в этом дело". - "А в чем же?" - пытался дознаться он. "Ни в чем", - сказала она. И он понял, что она что-то важное скрывает от него, настолько важное, что говорить об этом вслух было нельзя, но он догадывался, что это каким-то образом относится к нему, и, вероятнее всего, связано с каким-то не очень положительными оценками его личности, и это отзывалось в нем не только тревогой, вернее, тревогой, за которой потихонечку резкими всполохами вспыхивала и угасала боль. Никогда ничего подобного он не испытывал ни с одной девушкой. И даже на прямые их колкости никак не реагировал, так как знал, почему Таня или Оля вдруг говорили: да, конечно, ты у нас - самый самый. Или нечто подобное. Но говорили он так потому, что знали - на них его не хватит, что выбор у него - как у богача на невольничьем рынке - с его сложением, с его лицом, по которому природа прошлась своим резцом ровно настолько, насколько нужно было, чтобы он выглядел как настоящий мужчина, но в то же время не как какой-нибудь ковбой или сладколицый положительный герой советских фильмов, по которым вздыхали по ночам миллионы девиц с дефицитом головного мозга. Тем более, что у него была еще и репутация поэта, правда, только в масштабах их института, но и этого было немало. Из-за своего поэтического дара, а, возможно, и еще из-за чего-нибудь, он и вылетел из института и прямехонько попал служить в ВВС, поскольку за плечами было уже три курса авиационного института. Они тогда, в пятьдесят седьмом, наивно полагали, что наступила эпоха демократии, и это точно должно было быть именно так после того знаменитого письма, которое прочитали их факультету в актовом зале. Правда, и сразу после чтения письма, и все годы до сегодняшнего дня, он никак не мог понять, как член парткома, известный институтский вольнодумец, преподователь по философии Станислав Петрович Шатков, прочитал свою часть доклада таким странным образом, что каждый мог сделать вывод сам - хочешь верь услышанному, хочешь - не верь. Это тем более выглядело контрастным на фоне чтения доклада другим членом партбюро - Яковым Ильичем Морочником, чуть ли не упивавшемуся при чтении правдой партии и смелостью Никиты Сергеевича. Но эти два стиля чтения закрытого письма он вспоминал особенно часто позже, когда попал в невидимые тиски и как почувствовал, что его выдавливают из института. А все началось с капустника, к которому он написал стихи, в которых зацепил, почти открыто, самого секретаря парткома, заведующего кафедрой марксистско-ленинской философии. Потом он признавался себе, что может быть, и не дерзнул написать эти стихи, если бы они не знали, что Морозову - конец, что у него - репутация кондового сталиниста, что он туп и ограничен и, видимо, сто лет ничего не читал, кроме конспектов своих лекций, созданных еще до войны, сразу после выхода краткого курса. И была у него одна отличительная черта: когда бы кто не зашел на кафедру, всегда заставали его в одной позе - в углу мягкого дивана с "Правдой" или с журналом "Коммунист" в руках. "Неужели он и дома все время сидит в углу дивана с этими самыми изданиями в руках?" - недоумевали они. Но оказалось, что их Иван Болваныч (на самом деле он был Романыч, но они между собой звали его только так: Иван Болваныч) и дома сидел в углу дивана, все что-то чиркая и помечая то в "Правде", то в "Коммунисте". Об этом они узнали от племянницы Болваныча, учившейся у них курсом старше и явно гордившейся неутомимым в изучении теории дядей. Но вот после съезда партии и этого письма под ним закачалось кресло. В институте открыто говорили, что Болваныч вот-вот уйдет. И дернуло его в частушки про студентов написать четыре строки про Болваныча:
Любят Коли, любят Вани
Развалиться на диване.
Ах, диван ты мой, диван,
У меня дела-яман!*
Но еще не ушли Болваныча, а Сергей ощутил мощный прессинг. Он до сих пор благодарен Станиславу Петровичу, предупредившему его о самой серьезной опасности. Он верил Станиславу Петровичу ка и другие студенты, а самого Сергея просто поразила услышанная фраза, сказанная Станиславом Петровичем за столиком институтской чайхоны. Он проходил мимо и услыхал, как Станислав Петрович сказал: "Да вздумай Маркс сейчас написать такое, точно бы его расстреляли". Говорилось это со смехом, грустным и мудрым смехом, и собеседники (он видел это краем глаза, так как пялиться на них было неприлично) улыбались, видимо, разделяя мысли философа-вольнодумца.
Они случайно встретились у книжного киоска, что был неподалеку от института, и метров тридцать, до остановки троллейбуса, шли вместе. И Станислав Петрович сказал ему: "Сережа! Я Вам советую немедленно взять академотпуск - до сессии, и перевестись в другой вуз, куда-нибудь в Россию. Здесь они (он чуточку спедалировал это слово: они) учиться вам не дадут.
Он понимал, что Станислав Петрович прав, но все же решил спросить, почему ему не дадут учиться. "Ну, во-первых, вы помимо Ивана Романовича совсем некстати зацепили Каюма Халимовича. А этого вам местные не простят". - "Извините, Станислав Петрович, но Каюм Халимович (он начал подбираться слово - все-таки хоть и дуб дубом был этот Каюм Халимович, но все же речь шла о преподавателе с преподавателем и он чувствовал, что есть какой-то рубеж, который нельзя переходить в общении студента и преподавателя, несмотря на самые дружеские отношения между ними, Иначе один будет выглядеть просто глуповато, а другой - нагловато, если не сказать больше), - Сергей начал подыскивать слово, но Станислав Петрович деликатно прервал его: "Знаю, Вы хотите сказать, что (тут и Станислав Петрович стал подыскивать нужные слова, и он почти их нашел) Каюм Халимович звезд с неба не хватает. Так это еще не повод для (тут он опять стал искать нужные слова) насмешек над ним. Ведь преподавателю достаточно в свои сорок пять минут прочитать утвержденные конспекты лекций и с него никто ничего не сможет спросить... Но предположим самое невероятное: вы - правы. Но и тогда просто из кастовой солидарности вас начнут есть поедом. Вы меня понимаете?" Конечно, Сергей понимал, что Станислав Петрович хотел сказать, что чуть ли не все, а может - и все, преподаватели думают о нем, что вот, мол, умник нашелся. Недопустимо это, мол. Мало ли что ему придет в голову в другой раз. И надо преподать урок, чтобы ни ему, ни другим неповадно было. Впрочем, зачем нужно ополчаться всем. Достаточно трех-четырех человек, которые завалят его на весенней сессии - и будь здоров. Без стипендии ему учиться не на что. Да и вряд ли дадут перездать хвосты к следующей сессии - завалят хоть на одном экзамене и прощай институт. Но сказал он совсем другое, то малозначительное и неубедительное для остальных, что для тебя лично возможно служит точкой отчета в оценке того или иного человека: "Станислав Петрович! Так Иван Томаныч (он чуть не ляпнул - Болваныч) зовет его Коля. Он же - Каюм!". Но Станислав Петрович не удивился: "Ну что вы здесь нашли необычного! В тридцатые годы многие надсмены, чтобы показать свою принадлежность к европейской культуре, подбирали себе русские созвучные имена. Вот и Каюм Халимович в юности звал себя Колей. Был он аспирантом у Ст Ивана Романовича. Услужливый восточный юноша. Между ними установился тип отношений. Уже Каюм Халимович скоро защитит докторскую (Сергей плохо верил в реальность подобного). Вы не удивляйтесь: у него очень важная тема (сказано было это опять с тем неуловимым оттенком интонации, что и не поймешь: издевка это или гордость за произносимые слова: "Роль политотделов в организации колхозного движения на примере одной из братских республик. "Ну, республика, каковы понимаете, наша. И благодаря колхозам мы добились хлопковой независимости СССР. Так что, как вы понимаете, диссертация пройдет "на ура". Тут Станислав Петрович позволил себе больше обычного, и потому добавил: "Разумеется, сами политотделы тут ни при чем. Они сыграли свою роль, а потому их уже и реорганизовали". (Тут Сергей отметил для себя, что даже очень смелый Станислав Петрович не сказал: отменили или там ликвидировали. Такие характеристики можно было счесть за ошибку партии. А это - чревато не только для Станислава Петровича. Колебаться можно только с линией партии. Этот анекдот усвоили даже они, студенты).
Около троллейбусной остановки они расстались. Прощаясь, когда пассажиры уже выходили из подошедшего троллейбуса Станислава Петровича, Сергей искренне поблагодарил его, а потом долго шел медленно чистыми весенники улицами, курил и думал о своем будущем. В тот день он еще не думал о том, чтоначнет писать всерьез (как ему думалось), то есть не стихи к капустнику или в свою тетрадь, а займется журналистикой и спустя годы (какие годы!) решит писать прозу, непременно роман и не поймет, как провинциальная среда и ее худосочные интеллектуальные ручейки (если они вообще были интеллектуальные!) не позволит вырваться на другой, предчувствуемы им, но ясно не осознаваемый уровень, что банальность, на которую он скатывается в изложении разных перипетий жизни, останавливала его рвение, он на месяцы бросал роман, а потом - и на годы и уже много позже, когда произошла вся эта история с его стихами, и он про себя вроде решил (на самом деле все это произошло чуть ли не интуитивно, как даже не умеющий плавать человек, неожиданно оказавшейся в воде начинает размахивать руками так, как он видел не раз у плавающих людей, но, возможно, не догадываясь, что при этом нужно еще сильно отталкиваться от воды и ногами, иначе неизбежно утонешь. Ну если рядом не найдется спасателей. Ему таковые не подвернулись, хотя благодаря работе в молодежной редакции он видел в упор многих знаменитостей, даже брал у некоторых интервью, но разве в таких блиц-контактах можно узнать что-то серьезное, основополагающее? Да если это и не блиц-контакт, а нечто большее, скажем, вечер в одной компании, или два. Он помнит, как к ним в город приехал Булат Окуджава, как вечером, после посиделок в редакции бард, один известный городской интеллектуал (уйдет чуть ли не полтора десятка лет, прежде чем он поймет, что такое провинциальные интеллектуалы-трепачи с поверхностными знаниями. Не случайно ни один из них никогда не выступил ни с одной статьей в московских журналах, - тем более - не выпустил книги. Все треп. Треп). И он пошел гулять по городу, как интеллектуал повел барда к полисаднику академии наук, где было много сирени,как они вдвоем ломали ветки, а он, Сергей, стоял на аллее, чуть ли не стреме. Цветы предназначались, конечно, не для барда, а для создания впечатления на девиц, которым почти тут же, от здания филармонии названивал интеллектуал с разрешения поэта-песенника, потом они зашли в магазин и интеллектуал громко спросил Сергея, есть ли у него деньги, чтобы купить выписку и закуску (интеллекутал, Сергей поймет позже, был родным братом Гарпагона, по крайней мере - Сергей никогда не видал денег в руках этого мыслителя, и цветы для создания обстоновки охмурения он знал где нарвать - обычный городской нахал в клумбы академии не полезет - есть внутренняя робость перед ее величеством НАУКА, но тут - интеллектуальный расчет). Потом была тесная компания человек семь-восемь. (приехали приличные телки с налетом знания азбуки и еще один незнакомый ему русскоязычный поэт из местного института. Это с годами он поймет, что и Окуджава был примерно таким же грузином, как и он, Сергей, а его знакомый интеллектуал вдруг окажется евреем по матери и после второй израильско-еврейской войны засобирается в Израиль, хотя уедет много позже и там, наверное, найдет большое число Гарпагонов). Окуджава пел песни, причем, не только известные, но и такие, каких Сергей не слыхал. Как они быстро (по запаху, что ли? - это уже много лет спустя он задавал себе вопрос) почувствовали себя родными. Его поразило, что Окуджава даже разрешил записывать никому неизвестные песни, бросив только как своему и всепонимающему человеку фразу хозяину квартиры: "Только магнитофонами не скрипи. Ладно?". Интеллектуал с улыбкой развел руками: что, мол за вопрос. (Его, Сергея, держали вроде на вторых ролях. Ну, корреспондент. Главное, наверное было, что подоили. Бабы, конечно, не в счет. Глупые русские бабы. Они - потеха. Развлечение. С годами он увидит, как на различных шоу всем будут заправлять сыны израилевы, а для придания "русскости" происходящего молоденькие русские дурочки от имени еврейских теле и прочих академиков будут награждать своих разных Тэффи и Никами, упиваться славой и своей исключительностью, а русские дурочки будут вручать премии, вроде российские вроде русским. Но еще унизительнее было зрелище прыгающих и дрыгающихся в эстрадных группах русских девиц невесть откуда пришедших к незаменимому Кобзону легион его собратьев; - солистов этих ансамблей. Машкам наверное, давали на хлеб и короткие платья. Впрочем, об этом все упорно молчали. А то антисемитом станешь, если вдруг поинтересуешься, чего это на русской сцене такая тьма инородцев? Чего это аж с Брайтон Бич поналетели в Россию? Неужели ТАМ платят меньше? Или ТАМ уже все почистили и теперь явились в глупую бедную Россию сметать в свои бездонные карманы миллионные барыши?
Но в этот вечер он только все предчувствовал, и тысячу раз потом проклянет свою жизнь, свою провинцию, что почти прозрение придет только после сорока. А до тех пор роман будет откладываться изо дня на день, он будет успокаивать себя тем, что вот отпишет еще одну статью в газету, или вот после праздников сразу, или намечал себе какой-то иной рубеж. Иногда садился за бумагу, думал, думал, и все не мог понять, почему из под его пера не выходит ничего как у Гоголя. Или Щедрина. Ну, на худой конец - как у Маркса. Разве не о руководителях СССР написана "Осень патриарха?". Нужно сказать что-то новенькое. Но тут же всплывал разговор с зампредом Совета министров СССР. Тогда, когда он вылетел на вертолете в зону завала, там уже была уйма народу. Возглавлял штаб зампред. Вечером он попал на узкий прием и разговоры были очень демократическими - Хрущеву оставалось сидеть на троне еще полгода. Молодые руководители смело задавали вопросы о совхозах и колхозах, о том, нужны ли в ССР фирмы. Зампред отвечал легко и стремительно: "Вот говорят, что лучше всего колхозы перевести в совхозы. Мол, будет общенародная собственность. Так сказать, шаг к коммунизму. Но что получилось на деле? В целом ряде хозяйств упала урожайность. Выше стала себестоимость продукции. Хотя в некоторых случаях - картина прямо противоположная. В чем причина? Люди привыкли работать в такой форме хозяйства? Или дело в руководителях? Ответ не прост... Нам в Москве иногда такие идеи подбрасывают... Вроде - все верно...". Сергей помнит, как зампред замолчал. Один из комсомольских работников почти дерзко спросил: "А что это за идеи?" Зампред помолчал, посмотрел на парня и спросил: "Вы - из Узбекистана?". Парень ответил утвердительно. Зампред кивнул головой. Потом сказал нечто совсем неожиданное для всех: "Вы знаете, какими темпами развивается химическая промышленность. Знаете, что мы дали селу гербициды и пестициды. Подняли урожайность. Сократилась доля ручного труда... Нам сейчас некоторые говорят: "Давайте полностью механизируем производство хлопчатника. Еще чуть-чуть химии, побольше хлопкоуборочных комбайнв и все в порядке..." - "А что же мы этого не делаем?" - снова спросил обладатель смелого голоса. Зампред опять помолчал и ответил: "Да, действительно, почему? Вроде все есть. И химикаты можем выпустить, и увеличить выпуск комбайнов. Иди даже обойтись таким же количеством, но более производительными. Можем. И у нас на ста гектарах будет работать два-три человека, а не шестьдесят или даже более, как сейчас. Но мы прикинули: только в Узбекистане освобождается около миллиона человек. Это не считая сотен тысяч в других республиках. Куда девать людей? Мы прямо спросили об этом предлагавших этот революционный путь. Вы не знаете, кто знаком с информацией, предлагают направить людей в сферу обслуживания - быт, торговлю, и так далее. В общем, как в США. Но при наших потребностях, механизации производств в той же службе быта - вы знаете, что мы сейчас, например, повсеместно строит новые химчистки, автоматические прачечные. И потребность в людях там не столь и велика. Мы не Штаты. У нас - несколько иные условия. А позволить себе роскошь выбросить на улицу только в республиках Средней Азии и Казахстане количество людей, сопоставимое со всеми работниками, например, железнодорожного транспорта, мы не можем. Социальные последствия таких шагов непредсказуемы. Нужно развивать все сферу, привлекать туда людей, одновременно мягко повышая уровень комплексной механизации. Хотя и тут - все проблема. Для новых жителей городов нужно жилье. Нужна переподготовка людей. Да, к тому же, мы столкнулись с фактором патриархальности. В Таджикистане в одном совхозе, один герой труда, механизатор (не буду называть его имени) один на новом комбайне собирает хлопок за две бригады. Так ему уже дважды односельчане порезали все колеса. Мы думали - совхоз станет полигоном для внедрения машинной уборки хлопка. А десять новых комбайнов, которые мы им дали, директор совхоза спрятал на отдаленном участке. А лучший механизатор республики ставит свой комбайн теперь у себя во дворе. Но односельчане относятся к нему, скажем мягко - с прохладцей... Как видите, все не просто. Мы потом теоретикам-революционерам все это объяснили в узком кругу". Зампред сделал паузу и вдруг сказал то, чего от него не ожидали: "Больше учитесь у жизни. Детально вникайте во все проблемы. Смотрите на взаимосвязь всех явлений. Поверьте, я вам рассказал далеко не о всех сложностях, которые нам приходится иметь ввиду, решая те или иные вопросы. Правда, если бы не сложная международная обстановка, мы бы многие вопросы решили быстрее. Но признайтесь: это ведь излишество, что и у вас, и в Узбекистане женщины и девушки собирают хлопок в шелковых платьях и узорах. Мужчины молоды - на хирманах работают в хб. Хотя и им можно разодеться в шелка. Только вот если мы упустим другие вопросы, империалисты придут и заберут всех нас со всеми нашими шелками... Учитесь и помните о подлинных сложностях жизни. Придет время - мы уйдем. И нет большей опасности, если наше место займут верхогляды. Мы понимаем, что такая опасность есть (пример той же революционности в хлопководстве), поэтому забота о кадрах - первейшая забота КПСС".
Да, подлинная сложность жизни... Он вспоминал; как оказался прав Станислав Петрович: еще до сессии его начали "резать" на дифференцированных зачетах. Сергей знал, что пересдать ему не дадут: забрал документы и успел попасть в весенний набор. Из письма своего однокашника он узнал, что Болваныч ушел. Но как! - Оказалось, его перевели в вечернюю или заочнцю ВПШ. В общем, сделали хуже. Но самое главное - заведующим кафедрой назначили Каютм Халимовича. "Вот это да!" - сказал он сам себе, прочитав столь потрясающее сообщение. Сказал это вслух, так, что даже сосед по казарме спросил шутливо: "Ты че, Серега, никак заговариваться стал?" - "Тут станешь заговариваться!" - и он объяснил ситуацию. "Ну - удивил! У нас профессора еврея выперли, назначили местного профессором. Так он на аппендиците отправил одного за другим профессора-глазника и генерала. А ты там - о какой-то кафедре... В Россию бежать нужно. В Россию. В Россию. Пока не поздно".
Но бежать - не получалось. Ехать в деревню? - В городах же закрытая прописка. И где жить? Где работать? И чем лучше русский. Т. по сравнению с азиатским т.? Или Д.? В азиатской столице по крайне мере - все атрибуты цивилизованного города - от академии наук до киностудии и консерватории. А что русский город на букву Т.? Смысл ехать есть только в Москву. Но как там прописаться? - Только фальшивый брак, на который нужно куча денег. А вдруг родятся фальшивые дети? Что тогда делать? (Позже он узнает, что такие трагедии случались, когда с фальшивым, но красивым и не без способностей мужем из далекой Азии начинала жить фальшивая жена) эх, молодость, молодость - кто в состоянии преодолеть желание пусть во время и короткого, но совместного проживания с молодой женщиной вдвоем на одной площади, пока подыскивается квартира и работа, пока появится другие женщины, не навсегда. Но кого удерживало поначалу не только необходимость учиться (все же родители рядом, да и среда знакомая), но и неотвязное присутствие Земмы в нем. Он никак не мог понять, почему мысль о Земме всегда ПРИ НЁМ. Иногда могло показаться, что ее нет, отошла, забылась. Но нет - она чем-то напоминала присутствие воздуха - чуть шелохни память - и все... Иногда он думал, не псих ли он? Говорят, время все лечит. Дудки. Говорят, что через год - другой и самая сильная любовь проходит, забывается. Он знал, что это не так. Часто думая о Земме, он пытался понять себя - может, в нем говорит уязвленная мужская гордость и стоило бы ему, грубо говоря, позаниматься любовью и не было бы этой постоянной, словно пульс, мерцающей боли? Не уже с первого их знакомства он чувствовал, что не ЭТО главное в его отношениях с Земмой. И, может, более счастливых минут чем те, когда он нес ее на руках с Гульбесты, у него не будет в жизни ничего. Он мог дать какую угодно клятву, что не притронется к ней, лишь бы она ответила на его чувство, лишь бы была возможность сидеть или лежать рядом с ней (какая разница!), держать в своих руках ее руку, гладить ее волосы, и даже не говорить с ней, а дышать ею. Но она ему отказала в ответном чувстве. Он улавливал непонятную, но сегодня почти осознанную, связь между отношением к нему Земмы, разгромом его стихов на конференции и своим открытием иного понимания мира, что продемонстрировал зампред Совмина в Айни, его слова воспринимались по-особому на фоне гигантского катаклизма: и перегороженной рухнувшей частью хребта русла Заравшана в узком ущелье, и этим видом почти оголенного, с редкими выступами скал ставшей почти вертикальной стеной этой части горной гряды, курившейся то здесь, то там дымками, и это была не пыль - откуда ей взяться в недрах гор да еще в весеннее время; казалось, гигантский бок хребта - словно бок живого существа, убитого, разделанного - так свеж и жуток был этот до неба вверх и до горизонта вдаль срез, так жутко и загадочно дымился, как бы намекая на некие таинства, хранимые природой, и то, что это была не пыль особенно явно стало после дождя, вернее, весеннего ливня, и поттвердилось спустя много дней, - и когда подорвали искусственную плотину и спустили потехоньку воду из образовавшегося озера, и несколько месяцев спустя, когда летом он ехал на машине через перевалы и через новый, подвесной мост через Заравшан (старый - завалило и расплющило), и как это не казалось странным апокалипсическая картина не только вызывала мистический ужас в душе, словно придавливало ее, но что особенно странно - дух сквозь, или вопреки этому почти явно теснящемуся ужасу, этой придавленности, прорывался неудержанностью вулкана, высоко взмывал вверх, делал людей значимей, уверенней, походку - упругой, дело - смелым. Отсюда - и та открытость, чуть ли не нахальность вопросов на пресс-конференции у знаменитого человека, руководителя штаба по ликвидации последствий буйства стихии, хотя, конечно, она вряд ли проявилась бы в другую эпоху. Но для него, Сергея, эта сцена, этот вид в окно (а он сидел в здании райкома, где происходила пресс-конференция прямо напротив окна, через которое был виден дымящейся склон), эти необычные откровения тоже слились в одно - казалось, загадочность природы и тех мощных, не всегда осозноваемых внутренних сцепок жизни тоже имеют свою неразрывную связь, и нам не дано предугадать, где вот так сорвется, что-то раздавит, расплющит, и угадать это своим умом не всегда дано, и потому он, как и в отношениях с Земмой, где было столько тайного, и с творчеством - как не грубо, не точно ему указали на пустозвонность его стихов, и этим завалом, и вдруг открывшим им иной уровень понимания проблем зампредом сделал его сдержанней, в спорая - ядовитей, и что главное свободнее в узких пирушках, когда они выпивали бездну бутылок сухого вина (водку было пить дурным тоном. Но ошибается тот, кто думает, что сухое вино - безобидная вещь. Примерно через пять бутылок на человека оно разбирало почище водки, а к десяткой бутылке редко кто мог сориентироваться, где он находится и что с ним происходит. Вот тебе и пятьдесят копеек бутылка, а не трояк, как водка. Чтобы врезать как следует, выходило даже дешевле, зато долго можно было сидеть в каком-нибудь кафе или на открытой веранде южного ресторана. Но поначалу он со своими знакомыми или сослуживцами по молодежной газете) а эти были куда большими мастерами врезать, чем написать что-нибудь дельное. Что ж: желудки везде одинаковые - как в далекой Азии, так и в столице. А мозни - провинция она и есть провинция - с постоянной завистью и восхищением как это они там в Москве пишут, и не пониманием своей изначальной обреченности. Один раз (один только раз!) он, Сергей, прорвется с непровинциальным материалом. И подскажет ему, нет, не сам материал, а путь к нему, один из коллег, посоветовав съездить на в Хорог по Памирской трассе, посмотреть, как влезают в небо по крутым серпантинам грузовики, как идут потом берегом Пянджа, черпая то и дело кузовом за выступы скал на узких участках дороги, как в темное время на поворотах фары машины освещают афганский берег, выхватывая картины чужой жизни - пасущегося одиноко осла, тяжело идущих вверх по тропе не успевших засветло путников, иногда - и часть кишлака, где по сравнению с советской стороной, в редких домах горели керосиновые лампы, - не то, что у нас - море огней.
Он проехал не только до Хорога, но через Восточный Памир добрался до Оша и вернулся по уже знакомой дороге через Заравшанский хребет, а затем и Гиссарский хребет домой. Помимо поразившей картины Восточного Памира (он так и делился со своим знакомым: "Да, настоящий лунный пейзаж"), он увидел, что на всех дорогах - от столицы и до Хорога, и дальше - в Поднебесье, и потом в Ферганской долине, советские шофера живут не в гостиницах. Хотя по дороге и встречаются столовые, но шофера вынуждены останавливаться и в других местах, но если даже и дотянул до столовой --гостиниц там нет. Спали шофера в кабинах, не моясь по нескольку дней (не искупаешься же в пограничном Пяндже), едят всухомятку. Его как озарило, когда к нему пришел заголовок статьи: "Дом шофера - кабина". Это был прорыв. Статью обсуждали в высоких инстанциях, было принято даже постановление на союзном уровне об улучшении обслуживания шоферов, запрете сидеть за баранкой на горных дорогах более четырех часов к ряду. Эта статья несколько лет служила ему охранной грамотой, когда другого сто раз уже уволили бы с работы, а ему - прощали: талант. Но когда его ушли все-таки из молодежной газеты, он прочитал на ее страницах материал того самого коллеги, который посоветовал ему съездить на Памир. Статья называлась "Хочется быть человеком". На судьбе зэка раскрывались такие стороны бытия и такие взаимоотношения между людьми, о которых он никогда на страницах советской прессы не читал. Он встретил коллегку и спросил, как пропустили такой материал. Оказалось, редактора молодежки не было, - он болел, замещал его недавний восточный выдвиженец, котоырй мало что соображал в хитросплетениях идеологии, а в главлите в этот день их газету читал поклонник коллеги, всегда отличавшегося острым умом и уровнем. Тоже был шум. Стаью обсуждали даже на бюро большого ЦК. И коллегу спасло только то, как им передал один из помощников, бывший газетчик, что председатель КГБ сказал: "Не нужно привлекать внимания к этой публикации. И проработок устраивать не нужно. Выход материала, показывающего темные стороны бытия, будем считать общей ошибкой".
Скандал не раздували, но на коллегу, тем более, что он заведовал идеологическим отделом газеты, завели папку, которая пополнялась куда быстрее, чем на всех остальных. А потому коллеге никогда не давали никаких наград и почетных грамот, а о папке они узнали спустя годы, когда многое стало можно и старый гэбист сказал, что в те годы твоего друга, Сергей, не выпустили бы за границу. Сергей передал разговор с гэбистом в компании киношников за обширным и щедрым столом по случаю какого-то юбилея, на что коллега философски заметил: "Я то в нашей стране много где не бывал. А заграницей - все хрестоматийное известно по фильмам и книгам, так что я туда не рвусь".
Сергей это время работал помощником председателя госкино (и тоже не долго - перевели заведовать хроникой, и тут появилось столько возможностей выпить на халяву) каждый сценарист, режиссер, оператор, композитор стремились получить выгодней, а значит, доходней заказ. И под него, и после него чего стоило посидеть в ресторане). Он скоро потерял контроль над событиями и вынужден был оставить хлебное дело. Но это была уже не первая оставленная им работа. Что началось потом! Нет, сначала было началось, а потом - было было потом.
Вот так медленно в нашу гавань заходили корабли? Нет, не так тут плывут т мелькают. Одни - даже стоят. Колышатся. Точно - корабли. И уходят в туман. "В таверне веселились моряки и пили за здоровье капитана". Что же они пили? Помнится, сухого вина не было. И с ним никого не было. Пили было там, на улице, возле атомной бомбы на колесах. Ну, этой, как ее? - малышки? Пузатая и на колесах. Но из нее они пили мало - только пиво на потом. А так... Да, сухое вино было. Но это потом, когда он был в геометрии. Кубов и как их там - па-ра-л (сколько здесь эль - одно? - нет, должно быть два. Ну и знаток геметрии!) Значит, два. (Итак - лел-епи-педов. Ёш бала - это же почти епид твою мать! Вот тебе и геометрия с математикой! - Все связано. Катангенс тебе в рыло! А это - точно не только математика, а еще и узбекский: катангесис! Что это - катангесис? Мат, что ли?) Тыгыма, тыгыма - уйнасым! О, какая поэзия! Синингисай! Кутынгисай. Не бельмес. Иштрамис. Да, он видел потом пустые бутылки из под сухого вина. И не много выпил. Для одного - совсем немного - штук семь-восемь. Да, точно, десяти там не было.
Опять рука? Нет, он не даст эту - на ней - марсианские каналы. После того случая. Вот эту. Но им даже не надо подавать - сами возьмут. Какие прозрачные ручейки с неба! Да, эта стоит и все равно плывет. Как бы ее назвать? Корабль - это точно - он. А она? Кораблиха? Ха-ха! Вот кретин! Нет, не нужны мне его минонесец с миноноскою! Шхуна же есть! Но она - больше. Плавбаза. Точно - плавбаза! О, как ее развело - во всю ширь, как быстро она заколебалась и расплылась, заняв все пространство, и он уже не понимал, это туманное белое пространство - все она или нечто другое? Как бы разобраться в этом животрепещущем вопросе! В истопники? Но он тогда зло сказал Петрову (Петров - а половинка!): "Ну да - если бы не светила слава из этой котельной - тебя бы сюда под пистолетом не загнали. Уже, наверное, накропал роман про свой подвадьный героизм и скоро повалятся доллары, всемирное признание, а там - и Нобелевская премия?" Петров побелел от его наглости, но сделать ничего не мог. А Сергей окунул его еще раз с макушкой: ""Пистолет дать? Застрелишь меня. Вот так: (он по-чаплински приставил указательный палец к виску и сказал Пук!" Диссидент не мог из той гущи ответить, и Сергей сказал студенту-заочнику литинститута, который водил его по заманчивым и недоступным толпе адресам: "Пошли, выпьем, что ли? За будущих лауреатов межпланетных, нет - межгалактических премий?" Старый знакомый согласился, хотя премии и его кольнули: иначе какого хрена он в тридцать пять поступил в заочный литинститут? Славы и денег! Или: денег и славы! Остальное приложится. Хотя кто из этого лит стал Нобелевским лауреатом? Шолохов? Пастернак? Пастернак... Водили нас походами. Нет, водили нас за нос. Надо же - чушь читают и не видят в упор, что это - чушь. Свеча, видишь ли, горела НА СТОЛЕ. А дальше, дальше! - На озаренный потолок ложились тени, скрещенье рук, скрещенье ног..." Ну и секс - сто тридцать седьмая поза "Ветвей персиков". Никак на полатях занимались любовью? И если на полатях - что это за свеча - насквозь светить? К славе, к корыту рвутся сердца. Да, да! Зачем тогда эта хреновина: "Не шумиха, не успех". Какая поговорочка! И чего это он, длинноногий, шастал по эстрадам? Как и Маяковский. Как и Есенин. Северянин. Да несть им числа! А нынешние, нынешние! Начали - в зале политехнического, потом - перебрались на стадионы. И ложь стала больше. Все они влюбились в Ленина, комсомол и весну.
Что же он запомнил? Как здорово, что он уже все понял со своими стихами. А его приятель, по долгу бурсака литинститута что-то носил в редакции что-то показывал, что-то получал в ответ.
... Они шли в журнал (Сергей проклинал себя за то, что ему было приятно идти в ЖУРНАЛ, который он столько мог читать в своем далеком азиатском мареве, было фактом! Ему было приятно), к поэту, которому было уже больше, чем Пушкину, и он издал (Сергей не поверил сначала своим ушам) - 28 сборников поэзии. Но ни одного стихотворения этого поэта (дважды лауреата!) он не помнил, ничего близкого даже буре, которая воет и крутит снежные вихри.
Поэт держал себя так, будто внутри у него находились сразу все его двадцать восемь сборников и он, только он ощущал их гениальность, неповторимость, песенность и самобытность (сколько таких словечек успело проскользнуть во время такого доброжелательного разбора стихов его друга, временного москвича!) и эту значимость нагонял он сам, и - удивительное дело - работа, - все эти комнаты, шкафы, люди, с сигаретами во рту - даже женщины. Как это значимость какой-нибудь посредственности придает сама обстановка.
... Опять погасло, а затем - прояснилось. ЭТО зачем, зачем именно ЭТО? Уже когда все стало ясно и с поэзией, и с Земмой, и когда там, на Заравшане, он понял, как наивны они, за откровение принимавшие разные голоса, даже не наивны - глупы, как резко он потом не соглашался с новостями "оттуда", становился жестким - полутяжелый вес в боксе и волейбол - не шутки - руки с апполоновскими спутаешь. Может, жить как Роберт? Тот кадрил налево и направо баб, пил сухое вино, писал стихи и зубоскалил. И если при нем кто-то начинал говорить о зарубежных станциях, таких правдивых и поразительных, он всегда с иронией и ухмылкой переспрашивал: "Где, где ты это слышал? По Гэ Америки? Ну-ну". - И потом, от этого информационного собеседника обращался к другим: "Я вот тоже тут разные бредни слушал. То ли Би-Би-Сюка передавала, то ли Ненецкая волна", что, мол, весь Ташкент можно золотом устелить за стоимость хлопка, что они собрали в том году. А мне, между прочим, отец (он работает в плановом отделе Министерства легкой промышленности), говорил, что чуть ли не девяносто процентов этого хлопка очень низких сортов и никто его не будет покупать на мировых рынках. Мы даже для хороших тканей хлопок покупаем за рубежом". Роберт намеренно называл Немецкую волну - ненецкой, чтобы подченкуть ее то ли наивность, но ли выразить свое отношение, что его считают за дурака. Сергея Роберт поражал многим. Он не был комсомольцем, телевидение, где он работал, называл теловидением, передачу "Спокойной ночи, малыши" - спокойной ночи, голыши местную киностудию, где потом придется работать Сергею, производящей шедевры азиатского пошиба называл киностудия "Шашлыкфильм" (возле ворот была огромная шашлычная, в которой местные феллини, бергманы и куросавы, сумевшие пристроиться к киноптоку, поглощали шашлыки, записая зеленым чамем, - поголовные взяткобратели и взяткодаватели, между прочим, Роберт никого не боялся - был чемпионом республики по самбо мастер спорта. Занимался и боксом, выиграл даже в первенстве города, но бросил, сказав, что Ну его на х.., этот мордобой. "Потому он так небрежно отворачивался от слушавших разные голоса, которые он все называл гэ, а слушавших их и верящих им - недоумками. Хоть он и не говорил этого вслух, но по отношению было понятно. Сергея многое злило в Роберте. Он догадывался, что природа дала ему больше - не случайно он издал уже два сборника стихов и хотя в них не было каких-то глобальных открытий, стихи тонко и четко отражали чувства автора, Сергей помнил слова все на том же проклятом семинаре, нет - конференции, что в стихах Роберта - много чистых чувств. Да, наверное. И в лицах незнакомых и красивых всегда тебя немножко узнаю". Это из его первой книжки - "Деревце". И название, сукин сын, придумал точное: не дерево. Не дуб. Хоть лермонтовский. А - деревце. Мол, еще вырастим! Но и второй сборничек (всего то полтора печатных листа!) опятьназвал по-своему: "Эскизы" ну как замечательно! - На этих эскизах он и остановился. Почему? Почему?.. - Чистые чуувства кончились, а больше сказать - нечего? Двадцать лет после последнего сборничка - тупик. Даже в молодежной газете - нп строки. Потом как-то говорил, что уедет в Россию, в родной Псков и будет писать романы. Но романов нет. Ни за прошедших двадцать лет, ни за новые двадцать. Если еще их проживет - а то уже сколько дерзателей лежат там! все собирались то завязать с журналистикой - придумали, тоже, дешевую газетную работу именовать журналисткой-то бросить пить (тоже завязать), - но все что-то мешало, а годы летели в сладком мареве азиатских летних месяцев и не располагающих к творчеству зим. "Здоровью моему полезен русский холод". Какой здесь холод! Наверное, потому-то Роберт и рвался в Псков - там - зимы, да. И все дышит Пушкиным. Уехал. Но - здоровье - здоровьем, а все остальное - совсем не как у Александра Сергеевича (ну и хватил - Александра Сергеевича! Может, такие рождаются, чтобы больше никто и никогда не рыпался? Все - вершина, выше - некуда. Потолок. Конечно -это потолок. Плоский, белый, бесконечный. Нет сил скоить глаза и посмотреть, где же он кончается? Нет, он об этом даже не думал - зачем "косить?". - Плавбаза и так видна, как на рейде в туманную погоду. Что-то, наверное, делает. Это, кажется, холодильник. Ну да, холодильник. Кажется, "Юрюзань". Как и у Игоря. Единственное достояние республики. Игорь все учился во ВИКке, то бросал на два-три года, то восстанавливался, промышляя на "Шашлыкфильме" докуметалками и написанием текстов к документалкам местным гением. К нему часто приходили работодатели со своими бутылками, часто - нет, зная, что Игорь отоварился в кассе (или без кассы кто-то расплатился наличными, поскольку отдать ВСЕ деньги за полнометражную документалку летописцу строительства коммунизма казалось несправедливым) это же не менее двух тысяч. А потом еще и потиражных столько же. Не лучше ли отдать тысячу чистоганом, а на титрах будет значится: автор сценария и режиссер. Он и сам поиграл в эти игры, только редко писал кому-нибудь тексты - не будут же с ним, главным редактором хроники, делить гонорар! Но он несколько раз помогал сделать дикторский текст ПРИЛЮДНО, внося правку даже во время записи. Когда горели сроки и могли накрыться премиальные для всей студии, или надо было помочь начинающему гению. Странно, но иногда им двигало подлинное желание помочь молодому парню. Вот чушь собачья! Филантроп хренов! Кому и зачем это теперь нужно? Когда его "кинули", никто - ни из именитых, ни начинавших и теперь прочно присосавшихся (на все оставшуюся жизнь!) к бесконечной гонорарной реке о нем и не вспомнил. Стая волков. Отстал (будь здоров! - Кто выпадает за борт, пусть выбирается сам! Только с Игорем сохранились прежние отношения. Он часто бывал у него. Хорошо, что из маститых хапателей к нему никто не заходил: играем, братцы, в расстановку фигур на шахматной доске. Когда же он начал звереть? После той конференции? После Земмы? Наверное, это были ступени. Добавил зампредсовмина. Он там, на берегу золотоносной реки, понял, что многое - им не ведомо. И не только в государственных делах. Остановился же Роберт. И сколько таких, как он. Выпустят то книжечку рассказов, то очерков, и - привет. На большее нет того, чего не хвата. Где они, титаны пера, камеры, кисти, которые бы с триумфом съехали в Москву, о которых бы писали, говорили. Неужели во всей Средней Азии - ни одного? Или такой хреноты своей в Москве хватает? Сколько он листал гладких сборников разных лауреатов - не за что зацепиться. Может, потому и пишет свои треугольные стихи Вознесенский, что ничем другим выделиться не может? В общем, та же белиберда, только под заумь. И потому столько издают азиатов? Что они там пишут - не узнаешь. Все переводы с подстрочников. Это о том же Липкине? - Ой, не стой на виду, а не то - переведу! Сколько их, этих перевожчиков, которые своих стихов никогда не издавали. Значит, все - игра? Местных - пожалуйста! Если что не так - перевод, мол, не удался. Или, мол, что взять с бедных азиатов - они ведь прямо из феодализма шагнули в социализм. А те, кто издает в Москве книгу за книгой? Но вот тот, автор двадцати восьми сборников, еще и переводил. И сюда прилетал не раз с котомкой за плечами, чтобы набить ее подстрочниками. Ну и поохоться. Экзотикой полюбоваться. До Фартомбека слетать на вертолете. А плов, плов! И бутылки, бутылки! - Местные знали все пути на потаенные склады, где хранился настоящий армянский коньяк. А вот тогда, там, в журнале, самый плодовитый автор со времен Адами и Евы, перебирая листочки со стихами давно подающего надежды молодого дарования (он и первые стихи пока не вышедшего на широкую и ясную дорогу Славы, Денег, Премий, Женщин и других удовольствий прочитал в далекой Азии, куда прилетел за очередными подстрочниками и попить - погулять - подстрочники, как и все прилагающееся к ним в виде дынь, кишмиша, кураги могли прилететь в Москву и с сопровождающим м-а-аленьким (пока) местным талантом, а вот дастрханы с бутылками и близкими златоустами - не привезешь. Так же, как и чернокосую статную кастеляншу с правительственной дачи Лилиан - странную смесь хохлушки и кабардинки, попавшей в Азию во времена войны. Он застал Лиливн в пору дерзкого силуэта высокой груди, женской мощи и нежности. Сергей, как казалось ему - улыбнулся: с Лилиан он провел несколько ночей, прежде чем узнал о существовании лауреата из Москвы и по некоторым подробностям понял, что он - теперь родственник известному поэту. Так сказать, два мужа одной жены. Не в аспекте, конечно, семейно-брачных понятий. И перестал с ней встречаться.
А поэт иногда терял короткие фразы и слова типа: "Ну, здесь совсем ничего. Но надо поработать. Или: "Вот удачная строка. Подумай, как подтянуть остальное". И между прочим "бросал" главные мысли: "Все несколько камерно. Вам бы съездить куда-нибудь в Сибирь, на комсомольские стройки. Поднабраться впечатлений. В стихах должна появиться другая инстанция. Другой горизонт открыться. Поэзии нужно широкое дыхание".
Учитель хренов. Из поездок в Таджикистан что-то не вынес "широкого" дыхания. Через заставленный коньяком дастархан не увидишь, что Таджикистан это Африка наоборот, как горько шутили они. Все - для местных. И московские издательства, и книги, и поездки за рубеж, и должности. Белые рабы. Да будь Роберт местным, за первую же книжку приняли бы в Союз. А так... И отговорки какие! Главный консультант по литературе, Семен маркович Левитов (да конечно, Левит! - допрет Сергей лет через пятнадцать), говорит Роберту: "Ну, членство в Союзе от тебя никуда не убежит. Тебе надо создать нечто значительное. Мы же с тобой не можем допустить снижения уровня русской поэзии! За нами - такие имена!". Неужели правду говорил этот строгальщик детективов? Сам что-то на библию не равнялся - за русскую поэзию все переживал. Вплоть до тех пор, пока не укатил в Израиль в девяностом постарев, исписавшись, но выправив себе документы участника войны, не упомянув, что был в заградотряде комиссаром и приказывал стрелять не в немцев. В Израиле - какая разница! Пенсия участникам войны - больше, чем давал ли его республиканские детективы. Это ведь не СССР со ста двадцатью рублями - фронтовик ты или нет.