34030.fb2 “Ты, жгучий отпрыск Аввакума...” - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

“Ты, жгучий отпрыск Аввакума...” - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Глава 25. Басня и быль о Есенине

Крик.

Крик и холод.

Холод, выевший, словно зверь, внутренности, сменился адской жарой. Дышать было нечем, и казалось, что капли не пота, а крови проступают сквозь кожу.

Это была «пробковая камера», в которой Клюеву довелось пробыть три дня, о чём он потом с непреходящим ужасом рассказывал Иванову-Разумнику.

«Много горя и слёз за эти годы на моём пути было. Одна скорбь памятна. Привели меня в Питер по этапу, за секретным пакетом, под усиленным конвоем. А как я перед властью омылся и оправдался, вышел из узилища на Гороховой, как веха в поле, ни угла у меня, ни хлеба…»

Кто допрашивал Клюева и на какой предмет — не установлено по сей день. Принимал ли участие в допросах сам начальник Петроградского ГПУ Станислав Мессинг? Что из поэта пытались вытрясти? И как именно он «омылся и оправдался»?

Арест был, безусловно, связан с кампанией по ограблению церквей. Сестра Клюева Клавдия Расщеперина рассказывала потом Есенину, что «Клюев был комиссаром по отбиранию церковных ценностей, что-то оказалось нечисто… и его посадили» (это известно со слов Галины Бениславской). Доверять подобным свидетельствам нет никакой возможности — Клавдия давным-давно разорвала отношения с братом, как «не ледащим и не путящим», да ещё и на пару с мужем обокрала его. Бениславская Клюева вообще ненавидела лютой ненавистью — и об этом речь впереди. Есенин же иной раз обронял нечто похожее со слов Клавдии, не задумываясь особо о достоверности сообщаемого.

Клюев, очевидно, входил в некую комиссию по изъятию ценностей, но если он и состоял в ней, то лишь с одной-единственной целью: спасти то, что можно спасти. Ведь при погроме храмов с икон обдирались золочёные ризы, а сами иконы или тут же летели в огонь, или забирались иными «уполномоченными» для развлечения в импровизированных «тирах» (подобный «тир» стоял, в частности, в личной бане Генриха Ягоды).

О том, как происходило подобное «изъятие», рассказала во второй книге своих мемуаров неправославная Надежда Мандельштам: «Весёленькие москвичи посмеивались и говорили, что новое государство не нуждается в помощи поповского сословия. Где-то в Богословском переулке — недалеко от нашего дома стояла церквушка. Мне помнится, что именно там мы заметили кучку народа, остановились и узнали, что идёт „изъятие“. Происходило оно совершенно открыто — не знаю, всюду ли это делалось так откровенно. Мы вошли в церковь, и никто нас не остановил. Священник, пожилой, встрёпанный, весь дрожал, и по лицу у него катились крупные слёзы, когда сдирали ризы и роняли иконы прямо на пол. Проводившие изъятие вели шумную антирелигиозную пропаганду под плач старух и улюлюканье толпы, развлекающейся невиданным зрелищем… Я не знаю, жив ли остался священник, по лицу которого катились слёзы. У него был такой вид, что вот-вот его хватит удар. Я помню растерянный вид Мандельштама, когда мы вернулись домой, поглядев, как проходит изъятие… Он сказал, что церковь действительно помогла бы голодающим, но предложение Тихона отклонили, а теперь вопят, что церковники не жалеют голодающих и прячут свои сокровища… Он ещё сомневался, что добытые средства дойдут до голодающих, а не будут истрачены на „мировую революцию“…»

Что-то страшно-провидческое происходило на глазах Николая.

«Обезъязычела церковь от ярости, от скрежета зубовного на Фаворский свет, на веянье хлада тонка, на краснейший виноград красоты и правды народной..

От крови Авеля до кровинки зарезанного белогвардейцами в городе Олонце ребёнка взыщется с Церкви.

Кровь русского народа на воздухах церковных…

„Приду и сдвину светильник твой с места его…“ Это не я говорю, а в Откровении прописано, — глава вторая, стих же пятый побждающий».

Так писал он в 1919-м, в «Сдвинутом светильнике».

В стихах того года ещё и похлеще было:

Приводит в лагерь славыВозмездия тропа.……….За праведные раны,За ливень кровянойРасплатятся тираныПрезренной головой.Купеческие тушиИ падаль по церквам,В седых морях, на сушеПогибель злая вам!

(Как нарочно, перепечатка именно этих стихов в «Трудовом слове» в 1923-м стала его последней прижизненной публикацией в вытегорской печати.)

И ныне, видя своими глазами эту «злую погибель», словно в перевёрнутом зеркале, он видел и стародавние события знаменитого зорения Выговской пустыни и Иргизских скитов в конце царствования Николая I. «…Все эти очаги русской культуры были по инициативе и настоянию официальной иерархии разорены и разграблены. Старя Русь пережила новое нашествие варваров. Старообрядцы были поставлены вне закона, и с ними и с их имуществом могли делать всё, что угодно».

Так писал в 1916-м Иван Кириллов, приводя в подтверждение слова Даниила Мордовцева:

«Недаром до сих пор саратовские старожилы, которые помнят, когда и как уничтожались Иргизские скиты, рассказывают, что некоторые из мелких официальных лиц, принимавших участие в фактическом уничтожении скитов, набивали громадные сундуки серебряными ризами от ободранных икон и другими сокровищами, скопленными раскольниками».

И ныне «поживлялись» многие на разграблении церквей. А Клюев, видя, как превращаются в щепу и сгорают целиком иконы и старого, и нового письма, пытался спасти, что мог.

И не смел подумать о некоем свершающемся «справедливом возмездии». Видел: новые варвары сменились варварами новейшими. Творящими злодеяния не во имя веры, а во имя безверия.

Тут вспоминался не «керженский дух», а Фёдор Павлович Карамазов.

«— Взять бы всю эту мистику да разом по всей русской земле и упразднить, чтоб окончательно всех дураков обрезонить. А серебра-то, золота сколько бы на монетный двор поступило!

— Да зачем упразднять?

— А чтобы истина скорей воссияла, вот зачем».

И лишь услышав, что коли истина эта воссияет, то самого Фёдора Павловича «упразднят» — тот соглашается веру «не разрушать».

А тут — рушили, не ведая сомнений. Спорадически, судорожно. Первая кровавая увертюра к грядущему «штурму небес».

…В конце 1921 года Клюев, созерцая нараставшую антиправославную смертоносную волну, писал начало огромной «словесной иконы», так и оставшейся незавершённой, воплотившей красу древней иконописи, что творила в его слове «артель» природных сил стародавней Руси.

Я хочу аллилуить, как вёсны, Андрея,Как сорочьи пролетья, овчинные зимы.Не тебе, самоварное пузо — Рассея,Мечут жемчуг и лал заревые налимы.Не тебе в хлеборобье по тёплым овинамПаскараги псалмят, гомонят естрафили.Куманике лиловой да мхам журавинымЭти свитки берёсты, где вещие были…………………..Имена — в сельделовы озёрные губы,Что теребят, как парус, сосцы красоты…Растрепала тайга непогодные чубы,Молодя листопад и лесные цветы, —То горящая роспись «Судище Христово».Зверобойная желть и кленовый багрец.Поселились персты и прозренья РублёваКиноварною мглой в избяной поставец.«Не рыдай мене Мати» — зимы горностаи,Всплески кедровых рук и сосновых волос:Умирая в снегах, мы прозябнем в Китае,Где жасмином цветёт «Мокробрадый Христос».

Именно здесь обозначилось в его поэзии впервые прямое противостояние Руси — «Рассее».

В 1922-м Клюев не созерцал, в отличие от Мандельштама — он действовал. Всеми возможными способами он собирал осквернённые, а иной раз и покалеченные иконы, приносил их домой, реставрировал (он и это умел делать!), приводил в Божий вид, устанавливал на своём домашнем киоте, складывал в заветный сундучок… И, конечно, нарвался на донос — как и в ситуации с разбором его «партийного дела».

«Ибо я услышал толки многих; угрозы вокруг; заявите, говорили они, и мы сделаем донос. Все, жившие со мной в мире, сторожат за мной, не споткнусь ли я; может быть, говорят, он попадётся, мы одолеем его и отмстим ему» (пророк Иеремия).

Он хорошо помнил свои узилища в царской России. Словно предчувствуя что-то, меньше чем за полгода до ареста рассказывал Коленьке Архипову про свою прежнюю тюрьму в Сен-Михеле, про Выборгскую крепость, Харьковскую каторжную тюрьму и Даньковский острог… Сравнивал одно с другим? Едва ли. Только и было на уме, что молитва да жажда «отмыться и оправдаться…»

Оправдался. Как? Пока неизвестно. Факт остаётся фактом — он вышел из тюрьмы, и, как рассказывал Архипову, далее — «повёл меня дух по добрым людям; приотъелся я у них и своим углом обзавёлся».

«Добрым человеком», благодаря которому Клюев обзавёлся своим «углом», был давний знакомый Илья Ионов, стихотворец, издатель, шурин всесильного диктатора Петрограда Григория Зиновьева и давний знакомый поэта ещё по Петрограду 1918-го. Он выделил Клюеву комнату на улице Герцена (бывшей Большой Морской) в доме № 45.

Не просто с жильём помог. Ещё и договор подписал на книгу стихов «Ленин» объёмом «в 609 стихотворных строк» с условием выдачи аванса «в размере 25 %». Правда, на аванс рассчитывать особо не приходилось. Ионов имел репутацию чрезвычайно прижимистого издателя, который может много пообещать и немного при этом сделать.

Перевёз Николай свой скарб из родной и немилой Вытегры, перевёз и расставил всё в полуподвальной комнатке так, что стала похожа она на любимую крестьянскую избу. Многие, входившие в неё, позже вспоминали, что словно попадали в иной мир… На домашнем киоте — иконы дониконовского письма: Зосима и Савватий Соловецкие держат в руках городок с церквами; Богоматерь является Сергию Радонежскому; Авраам, Исаак и Иаков держат в руках души в белых хитонах… Складень Феодоровской Божьей Матери, Успение, иконы Спаса Богородицы и Иоанна Предтечи. Серебряная лампадка над ними. Старый расписной стол занимал большую половину комнаты, а отдельно в уголочке стоял чёрный столик с точёными ножками, на котором Клюев разложил свои «университеты» — рукописные книги в кожаных переплётах с медными застёжками: «Апостол» с толкованием, «Поморские ответы», «Стоглав», Кормчая книга, Евангелие, Месяцеслов и Библия на немецком языке. В отдельном деревянном сундуке хранилась одежда и отдельно — материнские рубашки и платки, память о вечно любимой родительнице.

«В обиходе я тих и опрятен. Горница у меня завсегда, как серебряная гривна, сияет и лоснится. Лавка дресвяным песком да берёстой натёрта — моржовому зубу белей не быти…»

Перевести бы дух Николаю — крыша, слава Богу, над головой есть. В городе не больно-то любимом, да хорошо знакомом — где его литературная слава началась. Где его любили, хвалили, потчевали… Где завидовали и в спину шипели…

А жить на что-то было надо.

Берлинское издательство «Скифы» выпустило ещё три года тому «Избяные песни» и «Песнь Солнценосца» — денег оттуда Клюев так и не дождался.

А по Питеру ходила про него всякая собачья чушь, которую охотно подхватывали талантливые любители сплетен.

«Утром встретил Брашиовскую, — записывал в дневнике Михаил Кузмин, — кланяется от Клюева, говорит, что тот написал хлыстов/ские/ песни, его два раза арестовывали, и теперь он сидит в Госиздате. Если бы не шарлатан, было бы умилительно».

Отношение к Клюеву, как к шарлатану, сформировалось давно. «Шарлатан» буквально нищенствовал — и это была общая участь многих тогдашних писателей.

Из дневника Корнея Чуковского от 14 октября 1923 года:

«На лицах отчаяние. Осень предстоит тугая. Интеллигентному пролетарию зарез. По городу мечутся с рекомендательными письмами тучи ошалелых людей в поисках какой-нибудь работы. Встретил я Клюева, он с тоской говорит: „Хоть бы на ситничек заработать!“ Никто его книг не печатает. Встретил Муйжеля, тот даже не жалуется, — остался от него один скелет суровый и страшный… Что делать, не знает. Госиздат не платит, обанкротился. В книжных магазинах, кроме учебников, никто ничего не покупает. Страшно…»

А когда Чуковский вместе с Ахматовой и Евгением Замятиным взялся составлять список нуждающихся русских писателей — ни Ахматова, ни Замятин не назвали ни одного имени. Словно впали в ступор. Чуковский сам взялся за дело и означил имена Муйжеля, Ольги Форш, Сологуба, Николая Тихонова, Иванова-Разумника, Ахматовой и даже столь нелюбимой им Лидии Чарской. О Клюеве он и не вспомнил.

…Кроме «Ленина» Николай пытался переиздать «Львиный хлеб» в новой композиции. Ничего из этой попытки не вышло, хотя писатели и пытались помочь. Константин Федин писал Павлу Медведеву:

«Уважаемый Павел Николаевич!