34262.fb2
Разговоры эти повторялись часто. Иногда графиня говорила:
— Дать тебе время! Но ведь оно-то и дорого, Жорж! Его-то и не надобно упускать; правда, что оно приводит многое; но сколько ж и уносит! Великий боже! Не оно ль отнимает нашу красоту, силу, здоровье, богатство! Наши черные локоны, румянец, блеск очей, полноту, живость, радостный смех, милые затеи! Все, все берет у нас то время, которого ты не перестаешь просить у меня. Ах, Жорж! Кто поручится тебе, что я дождусь того дня, в который ты решишься исполнить мое желание!
Когда разговор графини принимал такой оборот, граф изменялся в лице, слезы навертывались на глазах, он целовал безмолвно руки своей матери и уходил поспешно. Весь тот день он бывал грустен. Чаще, однако ж, совет графини — скорее жениться имел последствия веселые: графиня хохотала, называла сына шалуном, драла легонько за ухо и, смеясь, оставляла разговор, который никак нельзя было продолжать с приличною важностью: граф уверял мать свою, что так рано он не смеет сделать ее ни свекровью, ни бабушкою.
— Поверьте, милая маменька, что оба эти названия вам еще не к лицу; никто не поверит, чтоб вы занимали уже эту грустную степень в жизни человеческой: свекровь! бабушка!.. О боже, мне кажется, что с этими двумя именами неразлучны: седые волосы, толщина, солидный чепец, очки и — трясущаяся голова!.. Да сохранит же меня бог предполагать все это в вас, посмотрите сами!
Граф обнимал мать свою и подводил ее к зеркалу; графиня смеялась, называла сына ветреником, повесой, но к зеркалу подходила с удовольствием: хотя ей было сорок шесть лет, но она была еще очень свежа и сохранила из красоты своей то, что долее противится времени: глаза ее все еще были прекрасны, физиономия благородна и усмешка пленительна. Если прибавить к этому, что графиня была ветрена, то неудивительно, если этот способ из всех употребляемых сыном для отдаления рокового события — женитьбы был самый успешный и доставлял графу спокойствие иногда месяца на два и более.
Круг графининых знакомых, так усердно приглашавший Федулову на свои балы, рауты и собрания запросто, в человеколюбивой надежде расстроить союз Тревельских с Орделинскими, видя, что он и сам собою готов разрушиться, бросил и думать о бедной обрадованной купчихе. Нельзя представить, как велики были ее стыд и замешательство, когда, приехав то к той, то к другой, везде получила ответы: «Не принимает».
Зима была уже в половине; близился новый год; со дня отъезда Фетиньи прошло более полугода; редко кто вспоминал о ней не только из дам лучшего тона, но даже и молодые люди, которых восхищала красота ее и заставляла учащать на банкеты Федулова; даже и они давно уже посвятили угождения свои другим и о девице Федуловой вспоминали тогда только, когда речь заходила о знаменитых красавицах, да еще если хотели помучить графа Тревильского. Одна только старая Степанида думала день и ночь о своей милой внучке. Горе ее делила с нею давняя приятельница Акулина, и всякий раз после ее посещения и продолжительного разговора старуха долго стояла на коленях перед иконою богоматери, молилась и плакала.
Но что ж значит этот веселый и беззаботный тон, который так постоянно сохраняет со всеми граф Тревильский? В самом деле, забыл он Фетипью? Никогда не любил ее? Но что ж значили поступки его на бале? В чувствах его тогда никому нельзя было ошибиться: он дышал любовью. Отчего ж теперь так покоен, когда его любезную увезли от него в средину холодного севера?.. Чего ж другого ждать от этих ветрогонов? Загорятся, как порох, напроказят, расстроят лучшие планы своих родных и после двух недель отчаянных сумасбродств все забудут и утихнут, а дело между тем испорчено невозвратно. «Да, на Орделинской теперь ему уже не жениться». — «Я думаю, он этого только и хотел». — «В таком случае, не для чего было делать столько глупостей». — «С Тревильскою нельзя иначе. Ее надобно побеждать ее же оружием». — «Эх, полноте, вы не то говорите; Орделинские рады были случаю отказаться: матери Целестины очень не нравился этот союз, и она заставила мужа обратить внимание на явную холодность Тревильского к их дочери: теперь оба семейства почти никогда не видятся».
Из всех этих толков последнее заключение было справедливо. Со дня бала между старой Орделинской и графиней Тревильской вкралась холодность, недоверчивость, а затем последовало и отчуждение; свидания их от часу становились реже, разговоры принужденнее, и, наконец, к половине зимы оба семейства совсем прекратили всякие сношения между собою.
Прошло три года; о Фетинье слуха нет. В высшем кругу давно забыли, что она существовала. В среднем иногда говорят о ней, что будто она живет в Кунгуре; другие утверждают, что в Иркутске у дяди; иные слышали, что она в Омской крепости замужем. Всякий слух отодвигал ее все далее к Камчатке.
В семейном быту Федулова в эти три года многое изменилось, также и внешние дела его взяли другой оборот: торговля его упала; одна из неудачных спекуляций лишила его половины капитала, и с того времени неудачи пошли вслед за неудачами; причиною этого полагали нерадение, в которое Федулов впал после отъезда дочери; говорили, что с того дня никто не видал его веселым, и богатство начало видимо таять. Федулова перестала шнуроваться и понемногу перестает копировать знатных дам; особливо с того времени, как она, желая вытереть лицо каким-то кузмотиком, как говорит Акулина, вытерла его крепкою водкою и испортила до ужаса; с этого несчастного дня она приметно начала отставать от всех прежних привычек: перестала наряжаться напоказ, не разъезжала повсюду, не покупала все, что понравится, и даже в ней начали открываться и добродетели: она продала на большую сумму дорогих вещей, каменьев, жемчуга и вырученные деньги секретно положила в мужнину кассу; правда, что Федулов, увидя это приношение, поспешно и с досадою выбросил его на пол, но бедная Матрена так горько заплакала и так жалобно просила простить ее, что он поднял деньги и опять положил к своим, но все-таки не глядя на жену и не сказав ей ни слова.
Сделавшись безобразною, потеряв любовь мужа и утратив богатство, несчастная Федулова предалась сильной горести. Отказываясь добровольно то от того, то от другого, она кончила произвольные эпитимии[24] свои тем, что в один день, когда уже он склонялся к вечеру, пошла одна пешком к матери и, упав к ногам ее, едва не выплакала душу свою от раскаяния. Так-то тяжелая рука несчастья приводит людей к их обязанностям: Федулова, богатая, счастливая, не хотела знать матери, стыдилась принять ее к себе; Федулова, обезображенная, обедневшая, невзмилившаяся мужу, пришла обнять колена оскорбленной матери и ее прощением примириться с небом.
В таком положении дел и обстоятельств действующих лиц проходит и близится к концу четвертый год, считая со дня гулянья. Граф достиг совершеннолетия давно уже; давно вступил во владение имением отцовским; графиня поручила ему и свое, которое гораздо больше, и отдала в его волю все доходы с него. Граф всегда покоен, весел, доволен, начинает полнеть. Графиня всегда почти грустна, редко подходит к зеркалу, редко выезжает, проводит много времени в образной и никогда уже не напоминает сыну о женитьбе, но иногда задумчиво бродит по пышным залам вновь отделанной половины для предполагаемой некогда его свадьбы, печально останавливается против огромных зеркал, печально качает головою, говоря: «Неужели дорогие стекла эти никогда не отразят в себе лица юного и прекрасного, молодой графини Тревильской! Неужели всегда только одно мое с каждым днем более стареющее лицо будет представляться глазам моим!» И облако слез покрывало глаза эти и тмило образ графини в зеркале.
Княжна Орделинская, к печали своей бабки, радости матери и удивлению отца, пошла в монастырь. Многие нашли, что она благую часть избрала.
Федулов из миллионера сделался бедным купцом, но, как был, остался честным и добросовестным человеком. С женой обращение его было все то же, он не говорил с нею иначе, как отвечая коротко и холодно на ее вопросы; но ласки никогда и никакой.
Степанида продолжает видеться с ключницей, совещаться с нею и по уходе ее плакать и молиться. Домашний быт ее тоже изменился; она не отдает более внаймы углов своего дома и главный из них, в котором угощала свою милую Фетинью, убрала как могла лучше, сделала из него род будуара, употребя на украшение тот атлас, который назначала было для своей последней постели, но теперь она обила им диван, кресла и сделала занавеси к окну, не заботясь, что ни к чему нельзя будет притронуться не исцарапавшись. Но лучшим украшением и главною прелестью этого угла был, по мнению старой Степаниды, портрет Фетиньи, снятый с нее тогда еще, как она была ребенком и жила с матерью в этом самом угле; портрет этот, хотя очень незавидной работы, был, однако ж, чрезвычайно сходен, и редкая красота маленькой девочки передана холсту верно.
В один из лучших апрельских дней графиня сидела в диванной будущей невестки своей, то есть она была на половине графа, в комнатах, назначенных супруге его. Прекраснейшей работы ковер устилал пол во всю длину и ширину его; ничто не могло быть прелестнее цветов, разбросанных по белой земле; казалось, что все эти розы, гвоздики, георгины, леандры, тюльпаны, всех цветов маки лежат на снегу. Графиня долго рассматривала неподражаемую живость цветов. В это время вошел граф.
— Посмотри, милый Жорж, как все это прекрасно! — графиня вздохнула. — Знаешь ли, что я думала, покупая ковер этот? Когда купец разостлал его передо мною, то первая мысль моя была: как радостно маленькие творения будут хватать эти цветы своими крошечными ручонками! И вот вместо того я одна — старуха — смотрю на эти восхитительные цветы и прохожу по ним медленно, с чувством горести, с думою тяжелою!.. Ах, Жорж, Жорж!
— Милая маменька! — граф стал на одно колено и целовал руки матери с видом человека, вдруг на что-то решившегося. — Милая маменька! Что ж мешает осуществить любимую мечту вашу? Для чего думаете вы, что семейные радости не будут вашим уделом?
Графиня с удивлением и радостью смотрела на сына:
— Так ты согласен? Пусть бог даст тебе счастье на всю жизнь, милый сын! Дни мои опять просветлеют! Правда, что союз с Орделинскими, сильнейшее желание сердца моего, сделался теперь невозможен; но в государстве много девиц знатного происхождения, которые за счастье почтут иметь мужем прекрасного графа Тревильского. Как я рада, мой бесценный Жорж… Этот день я буду праздновать в продолжение всей моей жизни… Но встань же, друг мой! Полно целовать мои руки! Как!.. Ты плачешь?
У графа в самом деле навернулись слезы; восторг его матери был для него ударом кинжала в сердце.
— Я надеюсь, маменька, — сказал он тихо, — что вы позволите мне жениться по склонности моего сердца и что знатное происхождение не будет тут необходимым условием.
— Боже, защити нас! Неужели опять какая мещанка! Что с тобою делается, граф? Ну, пусть уже Федулова, хоть красотою необыкновенною оправдывала твою неуместную привязанность, но феномен этот давно сошел со сцены, давно затмился, нет его. Кто ж теперь? Кажется, нет никого, кто б славился так, как она!
— Я не переставал любить ее! Она необходима для моего счастья! Неужели, любезная матушка, я дорог вам не сам по себе, а только потому, что могу передать потомству имя ваше с удвоенным блеском через супружество с знатною девицею? Если вы любите меня собственно для меня, так что вам до того, с кем я счастлив, лишь бы только был счастлив… Дети мои тем не менее будут графы Тревильские.
— Я не так думаю, граф, особливо о союзе с Федуловыми; с ними более, нежели с кем другим, я не согласна породниться. Знаешь ли ты, кто такие мать и бабка Фетиньи?
— Знаю.
— Вряд ли! Тогда б ты не решился просить моего согласия на союз твой с этою семьею… Кто ж они, если знаешь?
— Бабка Фетиньи — отпущенница князя Мазовецкого.
— Как! Ты в самом деле знаешь это?.. Знаешь! И хочешь быть также ее внуком!
Гнев совершенно овладел графинею. Она встала, высвободила свою руку из рук сына:
— Знал ли ты также, граф, что мать Фетиньи незаконнорожденная и что Фетинья тебе двоюродная сестра? Не отвечай! Вижу, что знал! Теперь выслушай же меня: ты совершеннолетний полновластный господин своей воли и своего имения, можешь жениться, на ком рассудишь, даже и на Фетинье, но ни согласия на этот брак, ни благословения ему ты не получишь от меня даже и тогда, когда я буду уже на смертной постели. К престолу всевышнего предстану я оскорбленною матерью.
Графиня ушла в свои комнаты и выслала горничную сказать графу, чтоб он не приходил к ней, пока она не пришлет за ним.
Дня через три мать и сын были опять вместе; то есть вместе обедали, пили чай, прогуливались в саду; если графиня выезжала в церковь, граф провожал ее; по наружности обращение их ни в чем не изменилось, но только граф был задумчив и бледен, а графиня нежнее и чаще прежнего ласкала его, но уже не ходила более в комнаты молодой графини — так в целом доме звали вновь отделанную половину.
Здоровье графини теперь начало видимо расстраиваться. В день пострижения княжны Орделинской с нею сделался первый нервический припадок, от того времени она страдала ими постоянно, хотя и не так часто, чтоб слишком тревожиться; но непредвиденное объяснение с сыном, угасившее последнюю искру надежды, до сего все еще тлевшую в душе графини, что ее Жорж будет иметь супругу, достойную продлить род Тревильских, это объяснение поразило жизненную силу ее в самом сердце; графиня с каждым днем делалась слабее; граф был в отчаянии. Иногда графиня, положа голову на грудь сына, обнимала его обеими руками, говоря: «Ты ребенок, милый Жорж! Ну, отчего так грустить? Я похвораю и выздоровею; а если б и умерла, так ведь ты в этом не виноват; ты не хотел жениться так, как я требовала, правда, и это не хорошо! Но ты не женился и так, как сам хотел, несмотря, что закон давал тебе это право; успокойся же, сын мой! Все еще может поправиться, много времени впереди не только для тебя, но даже и для меня: я могу еще многого дождаться; мне только пятьдесят лет».
Врожденное легкомыслие графини было ей великим пособием; она стала как будто укрепляться в силах; объяснение с сыном, столько ее огорчившее, казалось ей уже нестоящим, чтоб его принимать так близко к сердцу; и она точно, как говорила, начала ожидать многого. Так продолжалось недели три; вдруг пронесся слух, что графиня Тревильская умирает, что она исполнила уже все, требуемое религией перед вечным успокоением, и что часы жизни ее сочтены. К этому слуху присоединился другой, совсем уже неправдоподобный, что граф Тревильский едет за границу. Знакомые графини встревожились, бросились к ней толпою, кто из участия, кто из любопытства, и точно, оба слуха справедливы: графиня при смерти, граф едет за границу.
Когда графиня, думая и передумывая, как принять слова графа, какой смысл дать им, решила наконец, что все им сказанное, может быть, не так было чувствовано, что время возьмет свое, что года через четыре еще он забудет Фетинью и все-таки будет в самой поре жениться (графу тогда было б ровно тридцать лет), то эта беседа и совещание самой с собой сделали то, что она снова начала ходить к сыну в комнаты молодой графини, любоваться белым ковром и мечтать о внучках, которые будут на нем играть и хватать его цветы крошечными ручонками.
В один день вздумалось графине ехать прогуляться; она приказала заложить карету и сказать графу, что просит его ехать вместе. Граф пришел уведомить, что будет готов через четверть часа, что ему надобно кончить письма, не терпящие отлагательства. Когда карета, письма и граф были готовы, графиня передумала:
— Останься, милый Жорж, я поеду одна.
Граф ушел, а графиня пошла было садиться в карету, но еще раз передумала:
— Велите отложить. Не понимаю, — говорила она своей компаньонке, — отчего мне сегодня так не по себе! Какое-то беспокойство овладело мною, то хотела б я уехать, сама не знаю куда, то опять не хочется с места тронуться.
— У вас кровь в волнении, графиня; выпейте воды с сахаром, я прикажу подать. Да если вам не угодно ехать, так позвольте мне, я имею надобность быть в магазине мадам Корбелль.
Компаньонка поехала. Графине подали воды с сахаром, и она, взяв стакан, пошла с ним ходить по горницам. Переходя машинально, без всякой цели из одной комнаты в другую, она прошла их все и вышла в коридор, ведущий в графскую половину; прошла и его точно так же, как проходила свои комнаты, без мыслей, без цели, без сознания даже, вошла в прихожую, прошла переднюю и, идя все прямо перед собою, перешла залу, гостиную, каминную и наконец очутилась в любимой диванной, где был прекрасный белый ковер.
Графиня остановилась в изумлении, в ужасе, трепетала, как лист, не верила глазам, мысленно призывала всех святых на помощь, умоляя, чтоб это была мечта. При виде графини, бледной, помертвевшей, сложившей руки с выражением скорби и отчаяния, можно было б подумать, что глазам ее представилась грозная смерть собственною особою. Однако ж это было совсем напротив. Это было прелестное годовое дитя, истинное изображение Амура и Фетиньи Федотовны Федуловой… Дитя играло на ковре, ползая проворно от одного цветка к другому, хватая их маленькими ручонками. Увидя вошедшую графиню, дитя радостно всплеснуло ручками и, залепетав: «Бабуця, бабуця!» — поползло к ней как могло скорее; на половине своей дороги дитя остановилось, видно рассмотрев, что это не та «бабуця», которую оно привыкло видеть. Остановилось, оперлось ручками на ковер, подняло головку и, смотря пристально на графиню, повторило еще раз свое: «Бабуця?» Но уже это было не восклицание радостное, а вопрос, сделанный голосом, готовым к плачу.
В это ж самое время из другой горницы слышался мелодический голос — графиня не могла не узнать его, и он при всей приятности ужасал ее, как рев тигра.
— Маша! Прибери обломки фарфора. Зачем ставить так, что дети могут доставать! Где Верочка?
— В диванной, ваше сиятельство! Играет на ковре.
— Диванная заперта?
— Нет-с.