34262.fb2
— Да полно же, сделай милость! Вот расплакался! А еще мужчина! Все это уже так давно было, да и что мудреного было в моем поступке? Всякая на моем месте сделала бы то же, ведь ты мне приглянулся тогда… ну, полно ж, пожалуйста, успокойся. Вот лучше скажи мне… ведь мы уж помирились, так можно говорить об этом деле без досады, — скажи мне, почему не хочешь ты, чтоб наша Фетиньюшка была графинею Тревильскою?
Вопрос этот был наилучшим успокаивающим лекарством взволнованным чувствам Федулова и тотчас возвратил ему силу ума и твердость воли.
— Для того, мой друг, — отвечал он уже спокойным голосом, — для того, что она не может быть ею с согласия его матери.
— Но он совершеннолетний, может жениться без согласия.
— Если он это сделает, прочный ли он будет муж для нашей дочери?! Не уваживший мать свою будет ли любить жену! И благословляет ли бог когда-нибудь детей непочтительных? Будет ли Фетинья за ним счастлива?
Матрёна нахмурилась; в последних словах ее мужа было нечто такое, чего она не могла покойно слушать. Однако ж как ей очень хотелось поставить на своем, то она продолжала:
— К чему предвидеть тотчас худое? Не мы первые, не мы последние: бывали примеры, что знатные господа женились на купеческих, а еще более примеров было, что женились против воли своих родителей, и всегда оканчивалось хорошо: посердятся, посердятся да и простят!
— Но Тревильская, если верить слухам, не из числа тех, которые прощают, — она не простит.
Скучно и долго было бы описывать дальнейшие суждения и споры супругов о деле, которое его жена хотела совершить, что б то ни стоило. Довольно знать, что продолжительный разговор супругов кончился ничем и что Федулов не смел нарушить своей мировой теми истинами, которые из глубины сердца его и разума рвались на уста. Да, впрочем, к чему б это и послужило? Ровно ни к чему. Когда им не внимали тогда, когда были моложе, сговорчивее, робче, уступчивее, когда и в то время истины эти принимались как досадное брюзжанье и оставались без внимания и исполнения, то как ждать, чтоб теперь вняли им, когда уже самовластное управление всем и беспрепятственное исполнение своей воли, обратилось не только в привычку, но даже в нечто должное и неотъемлемое.
Федулов ушел в контору, благодаря внутренне сам себя, что не обратил мировой в новую ссору. «Нечего делать, — думал он, — Матрену не убедишь и не переспоришь, уступлю по наружности, пусть она думает, что Тревильскому можно жениться на нашей дочери или тихонько от матери, или явно против ее воли, но, по крайности от этого дня, я буду неусыпно стараться, чтоб такого несчастья не случилось. Вся моя надежда на дочь: скажу ей просто, что она сделает мне удовольствие, если будет избегать самомалейших сношений с графом Тревильским и что никогда не будет ни согласия моего, ни благословения на то, чтоб она вступила в чужую фамилию, которая не хочет принять ее».
Между тем как благоразумный Федулов решается на такие успешные меры отклонить от семьи своей неприятное событие — прекрасная Фетинья давно уже в саду; уже она сделала по совету Маши — умучила свою надзирательницу и усадила ее в тени под колоннами, приказала уставить столик перед нею всем, что только палатка имела усладительного и прохлаждающего, и попросила позволения погулять еще с Машею, которая, как будто из земли выросла, тут очутилась.
— Хорошо, хорошо, милушка! Поди, побегай, погуляй, дитя мое, но только вот по этой аллее, в сторону не ходи; смотри за нею, Маша.
В одно и то же время, когда прелестная Фетинья, усадив надзирательницу свою за маленьким столиком, летела как зефир вдоль широкой аллеи, и тем отважнее, что сад был почти пуст, граф Георг Тревильский в красивом и щегольском тюльбюри[6] мчался вихрем к воротам этого ж самого сада. Тот и та прибыли в одно время, и вся разница была только в том, что граф входил в сад через большие ворота, а молодая Федулова выпархивала из него через маленькую калитку.
В первую секунду граф закипел восторгом от этой встречи и бросился было к своему светозарному гению, от которого казалось ему, что весь сад заблистал лучами радужного огня; однако ж другая секунда заставила его несколько утихнуть и остановиться: он дал свободу одним только глазам своим, и эти-то два прекрасные черные глаза проводили миловидную Фетинью через всю ширину улицы прямо к угольному дому и даже последовали за нею в чернеющуюся глубь ворот или арки, под которую проворно вошла стройная, воздушная Фетинья Федотовна и вкатилась малорослая, кругленькая Маша.
Неподвижность Георга, как будто прикованного к месту, на котором остановилась его неожиданность и странность этого явления, начала уже привлекать на него внимание проходящих; многие также останавливались и ждали, что будет далее с молодым красивым барином, так надолго остолбеневшим. Другие проходили, но беспрестанно оглядывались и сказывали об этом случае встречающимся, которые тотчас прибавляли шагу и, приближаясь к Тревильскому, начинали идти тише, всматриваясь ему в лицо!
«Тревильский! Не сошел ли ты с ума?» Это восклицание и вместе вопрос сделаны были гусаром Сербицким. Он проезжал мимо и, увидя тюльбюри Тревильского, сошел поговорить с Георгом, удивляясь, что ему вздумалось гулять в таком месте, куда никто почти никогда не приезжал из лучшего круга. Странное положение Георга, стоящего неподвижно на одном месте и не спускающего глаз с ворот углового дома, прямо против сада, удивило его чрезвычайно. Заметя, что проходящие начинают останавливаться, возвращаться, нарочно проходить мимо его остолбеневшего приятеля, он поспешил к нему и обязательным вопросом: «Не сошел ли ты с ума?» — возвратил ему употребление его.
Сербицкий повлек почти насильно Георга вдоль аллеи к противоположному выходу из сада. Он взял его под руку и шел с ним прямо к тому столику, за которым праздновала тучная надзирательница Федуловой.
— Какой ты чудак, Георг! Что ты там рассматривал так внимательно? Я, право, испугался; вообрази, что люди уже начали было собираться около тебя, как около прекрасной статуи! Что с тобою было? Уж не носился ли пред тобою призрак твоей Уголлино? Кого ты видел там, под воротами?
Сербицкий был прекрасный молодой человек физически и морально, то есть: хорош собой и превосходных правил. Несмотря на ветреность, свойственную его возрасту, он способен был к сильной привязанности и верил, что люди более хороши, нежели дурны. Георга любил он всею душою, и хотя позволял себе называть прекрасную Фетинью «Уголлино», но тем не менее признавал, что она милая, скромная девица, редкая красавица; и хотя шалун уверял друга своего, что дивная красота Фетиньи сделает имя ее первым между самыми благозвучными именами, что называться Фетиньею будет значить называться красавицею, но вместе с этою шуткою он уверял непритворно, что по редким преимуществам своим девица Федулова достойна быть если не на престоле, то, по крайности, хоть — графинею Тревильскою. Пред ним одним только не скрывался Георг с своею любовью к дочери Федулова; ему одному только сообщал свои опасения, что мать его никогда не согласится на его союз с Фетиньей и никогда не простит, если он в этом случае поступит по своему произволу.
На вопросы Сербицкого Георг отвечал рассказом о встрече с Фетиньей и о том, как поспешно и таинственно перебежала она улицу в сопровождении одной только девки и ушла в дом довольно ничтожной наружности.
— Воротимся, Жорж! Посмотрим; надобно узнать, что это такое? Что за дом? Кто там живет? Зачем она ходит туда? К кому? Пойдем, пожалуйста!
— Я, право, не знаю, Адольф, можно ли это; мне бы очень хотелось войти в этот дом, да под каким же предлогом? Зачем?.. Боже мой! Боже мой! Я теряюсь в догадках! Как это могло случиться, что она одна здесь, с девкою только, без человека, без надзирательницы, ходит по улицам, входит в дрянные дома!.. Пойдем, Сербицкий! Чего б то ни стоило, надобно узнать, что она там делает?
Молодые люди повернули назад и поспешно шли к воротам сада, но за ними раздался визгливый голос:
— Граф Тревильский!.. господин Сербицкий!.. господа!.. остановитесь на минуту!
Они оглянулись: за ними спешила, переваливаясь, как утка, надзирательница Фетиньи, провожаемая двумя лакеями без ливреи.
— Вот дура, — шептал Сербицкий своему другу, — твою Уголлино пустила бегать одну, а сама ходит под охранением двух человек, тогда как самым верным охранением могла б служить ей ее наружность!.. Здравствуйте, Катерина Ивановна! Что это вам вздумалось здесь гулять? Теперь это место заброшенное.
— Фетиньюшка что-то вздумала сюда ехать, да вот не знаю, где она; пошла с Машею, я, видите, устала, а она, дитя молодое, побегаю, говорит, с Машуткой, да и пошли, будет с полчаса уже; не знаю где? Подите-ка, — она оборотилась к лакеям, — поищите Фетинью Федотовну: ты в эту сторону, а ты поди около пруда.
Надзирательница опять села в уверенности, что молодые люди останутся с нею, как будто это могло случиться, когда Фетинья не при ней; но бедная Катерина Ивановна увидела себя совершенно уединенною, как пустынницу: ее окружали одни только кусты сиреней, потому что граф и друг его исчезли с первых слов ее приказания своим людям.
— Как же мы войдем, Маша? Зачем? Что скажем, когда спросят: «что вам надобно»?
— Скажем, пришли смотреть угол. Ведь всякий может прийти посмотреть то, что отдается внаймы.
Говоря это, храбрая Маша отворила дверь, близ которой они стояли, и вошла первая.
— Бог в помочь, бабушка! — сказала она старой женщине, которая сидела у окна в креслах старинной формы, обитых трипом,[7] и что-то шила. Старуха, взглянув на пришедших, поспешно встала. В хижину ее не заходили такого рода гости; впрочем, она не Фетинью сочла особою высшего разряда, прекрасная Федулова была одета, по обыкновению, очень мило, но просто; а это Маша, расцветившаяся как можно больше, показалась ей не менее как герцогинею. И вот владетельница угла в недоумении поклонилась низко и ожидала в молчании, что угодно будет сказать этому существу, на котором блестят всевозможные яркие цветы, светится бронза и веется старый газ. На Маше была розовая шляпка с светло-голубым подбоем, под нею через весь лоб бронзовый гладкий обручик; на шее лиловый газовый платочек, придерживаемый чудовищною брошью в ладонь величиною; батистовый воротничок, палевое граденаплевое платье, черный передник, вышитый красными цветами, и малиновые башмаки, унизанные блестками.
Малорослая горничная, заметя, какое действие производит попугайный наряд ее на старуху, села важно в оставленные ею старинные кресла, приглашая Фетинью поместиться на ближнем стуле.
— Отдохнемте здесь, Фетинья Федотовна. Что, добрая старушка, этот угол у вас никем еще не занят?
— Занят, сударыня, но только до вечера, завтра будет свободен, жилица съезжает, — отвечала старая женщина, опять поклонясь низко и почтительно. Потом она оборотилась к Фетинье — с ней смелее можно говорить: на ней ничто не блистало и не было ничего ни красного, ни желтого, ни голубого. — Разве ее милость хотят поместить кого в моем углу? Я отдала бы недорого.
Фетинья не отвечала и даже не слыхала вопроса старухи; все ее внимание было занято этим углом, в котором она так нетерпеливо желала быть. Молодая девица не понимает чувства, которым полно сердце ее; не может дать себе отчета в том необыкновенном впечатлении, какое производит на нее вид этого угла. Он нравится ей — мало этого: мрачный приют бедности трогает ее до умиления; ей кажется — и она несколько пугается столь странного ощущения, — ей кажется, что она охотно бы поселилась в нем навсегда.
Между тем как она молчит, взор ее задумчиво переносится с одного предмета на другой: простой деревянный стол, несколько стульев, тоже простых, одно старинное кресло, занятое теперь Машею и бывшее единственным остатком и вместе напоминанием давней роскоши; широкая лавка с изголовьем, в самом углу сундучок маленький, на нем чинно поставлена пара башмаков розовых; на стене между двумя окнами небольшое зеркало в зеленых рамках, стекло его темно и в крапинах; над ним на большом деревянном гвозде висит шляпка граденаплевая, коричневого цвета, с малинового подкладкою, убранная светло-голубыми лентами и закрытая от пыли худым кисейным платком. В переднем углу образ старинной живописи, то есть темный до того, что нельзя разглядеть лика изображенного на нем святого. Перед ним лампада, медная, посеребренная, повешена на медных тоненьких цепочках; в нее вставлен небольшой хрустальный стакан, наполненный до половины водою, сверх ее масло, поплавок и зажженная светиленка. Огонь этот, символ любящего сердца, горит день и ночь перед изображением угодника!..
Молодой Федуловой что-то так отрадно, так легко в этом угле! Она вся отдалась мыслям: «Так вот где живут, проводят дни и ночи, имеют все потребности жизни помещенные не в двенадцати или пятнадцати комнатах, но близ себя, на пространстве четырех шагов! Здесь, не делая шагу никуда, работают, молятся, обедают, отдыхают, размышляют, плачут, смеются, любят, ненавидят, одеваются, раздеваются, надеются, отчаиваются! Все, все ощущения сердца, разума, все действия воли происходят здесь! Ни с каким чувством, ни с каким поступком, ни с какою мыслью даже нельзя остаться без свидетелей! Все видит, на все смотрит, за всем следит тусклое око этой седой старухи: она хозяйка здесь; око ее устремляется на светлую слезу горести и на веселую улыбку радости; оно рассматривает быстрый внезапный румянец, и оно же созерцает мертвенную бледность того существа, которое ведет жизнь свою, со всеми ее радостями и печалями, в маленьком углу ее комнаты!»
Мысли эти не заняли и столько времени, сколько надобно, чтоб прочитать их: они пролетели молнией; и так резвая Маша тотчас же отвечала на вопрос старухи, сделанный ею Фетинье:
— Да, бабушка, вот эта девица хочет сама нанять его; она, как видишь, не богата, за целый покой платить не в состоянии; так что бы ты взяла с нее за свой угол?
— Да что с ее милости! Возьму то же, что и с других; мне лишнего не надобно; вот уже сорок лет, как я отдаю его внаймы, и никогда не был он и двух дней без жильца или жилицы. Вот и теперь жила в нем вдова молодая; угол мой удивительно счастлив; она прожила здесь не более года и уже выходит замуж за богатого мещанина, торговца какого-то. Завтра она оставляет мой угол, чтобы переехать в одну из порядочных улиц, не главных, разумеется, но и не из последних, там наняла она две горницы с кухнею и чуланом, да еще сарайчик для дров; о, из моего угла выгодно перемещаются!..
Маша встала.
— Пора нам идти, Фетинья Федотовна!
Старуха спешила извиниться в своей болтливости:
— Простите, матушка! Заговорилась!., виновата: ведь уж осьмой десяток доживаю; память плоха; иное раз двадцать перескажу… так что ж — угодно девице уголок мой нанять? Цена недорогая, четыре рубля в месяц; дрова общие. Как порешитесь? Кажись, сходно.
Маша с трудом удерживалась от смеха; Фетинья ничего не слушала; она сидела на лавке, приставленной к стене, и была так довольна, так покойна, как никогда не бывала в своей великолепной спальне, ни в прекрасной гостиной, ни в роскошном будуаре.
Старуха, для которой убранство Фетиньи казалось очень обыкновенным, потому что изящество его и дороговизна не могли быть ей понятны, спросила ее:
— Ну что ж, девица красная, надумалась ли? Приглянулся ль тебе уголок? Переезжай, красавица, жалеть не будешь: цена не велика, я хозяйка добрая и баба веселая, со мной не соскучишься; а уж как счастлив угол мой! Сколько человек вышло из него на такое большое счастье, что и во сне-то им не снилось такого! И ты, моя лебедушка, поживешь, поживешь у меня да и выпорхнешь себе за графа!
Слово «граф» было магическим для слуха Фетиньи; его уже она не могла не услышать; вздрогнув, устремила она удивленный взор свой на пророчествующую Сивиллу…