34262.fb2
— Знатной породы, матушка Степанида Прохоровна! Знатной породы хочет и ищет твоя молочная дочь! Графиня горда чрезвычайно, нас, простых людей, не считает ни за что и говорит, что если б мещанин имел не только миллионы, но даже богатства великого Молоха,[9] то и тогда она не хотела бы породниться с ним!
Проговори это, Акулина с важным видом охорашивалась с полминуты, верно полагая, что, окрестя Могола[10] Молохом, она показала великую ученость; но как простодушная Степанида не обратила на это слово ни малейшего внимания и продолжала сидеть, подгорюнившись и покачивая седою головою, то и собеседница ее рассудила оставить претензии на отборные фразы и стала опять говорить просто:
— Ну так вот видишь, матушка, графине не надобно богатства никакого, а надобна знатная порода; она сама барыня большая, и в роду ее все были графы да князья, может быть, лет тысячи двадцать назад.
— Что ж Федулов думает обо всем этом?
— Ничего; он не знает, что жена старается навести графа Тревильского на женитьбу с Фетиньей; однако ж хмурится, когда видит, что граф приезжает к нему, и, раскланявшись с ним, проходит прямо на половину к ней.
— На половину? Так моя Матрена живет на манер знатных дам; не дивлюсь теперь, что она отреклась от матери; простая старуха, да еще и отпущенница, много портила б ей в мыслях ее знатных знакомых.
— И, матушка! Не беспокойся; как не великатится хозяйка, а ни одна знатная дама к ней и не заглянет, а к себе-то уж и подавно не пригласит; к нам только и ездят из знатных одни мужчины, потому что Федот Федулович задает банкеты на славу; а на балы наши приезжают свои братья купцы с женами и дочерьми да кой-кто из мелких дворяночек, вот и все.
— Я не успела, да и нельзя было ни о чем расспросить мою глупую Зильбер, она торопилась от меня, проклятая, как будто от чумы, чтоб уйти поскорее. Каково живут Федуловы между собою?
— Хорошо; она делает что хочет; он во всем уступает; она бросает его деньги направо и налево, за все платит втридорога, нисколько не торгуясь; он выдает деньги, не говоря ни слова; у нее карета не карета, платье не платье, шали не шали! Все заморское; жемчуга, бриллианты целыми коробками покупает и ни в жизнь не посоветуется с мужем, не спросится: «Позволишь ли, Федулович, купить вот это или это?» Куда тебе! Все деньги у нее, берет себе, сколько угодно. А уж как одевается!.. И не дай тебе бог, Прохоровна, увидеть этого, не вытерпит твое материнское сердце, проклянешь ты ее: ведь совсем как… стыдно сказать… как голая! Плечи выставит на целые два вершка без платья, и спина чуть не вся!.. Бедный хозяин всякой раз хмурится, как она в таком виде проходит мимо него, чтоб садиться в карету… А еще как перетягивается шнуровкою! Что твоя молоденькая девочка!.. Как она не задохнется, такая толстуха!.. Я вот уж сухопарая старуха, а и тут как подвяжу передник покрепче, так и полчаса не выдержу… А она целые дни в тисках, да, кажись, ей и нужды нет… Одолела ее охота представляться знатною барынею! Ведь так и пильнует,[11] что как у них делается, так и она! Не белится, зубов не чернит, бровей не подводит карандашом, умоется себе просто водою да вытрет лицо каким-то кузмотиком,[12] и только: знатные, де, дамы никогда не пачкают лица ничем.
— Шнуруется! Ходит полунагая! В сорок пять лет!.. Отступился от тебя бог, Матрена!
Задолго до окончания беседы двух старых женщин графиня Тревильская вышла из своей засады. Карета ее летела по гладкой мостовой; близок уже был дом Орделинских; через четверть часа графиня будет в кругу всего, что так блистательно, так остро, так любезно; через час загремит музыка, разольется ослепительный свет, посыплются фразы, одна другой тоньше, острее, умнее, вежливее! Как ей управиться с собою? Как победить грусть, которую так полно ее горделивое сердце? Графинею поминутно овладевает задумчивость; беспрестанно мысль ее возвращается к тому, что она слышала: хотя она стыдится, вспоминая, где и от кого она слышала то, что столько тревожит ее, однако ж невольно благодарит судьбу, что она открыла ей этот заговор вовремя. «Георг! неблагодарный сын! Тебе ли изощрять кинжал для сердца твоей матери!.. Скрываться! Сговариваться! Действовать заодно с презрительною тварью, с дочерью бывшей служанки! Желать унизить славный род свой супружеством с внучкою отпущенницы, и какой еще отпущенницы? Девки дурного поведения! Ужасно!»
Графиня забыла, что сын ее не знает того, что она узнала сию минуту, что он считает Федулову дочерью ярославского купца и слухам об угле совсем не верит, — забыла и горько попрекала на его неразборчивость.
Карета графини и коляска графа в одно время остановились у подъезда дома Орделинских. Мать и сын всходили на лестницу. Георг не переставая целовал руку графини, прося ее простить ему продолжительность его отлучки. Графиня не могла выговорить ни слова; сила чувств теснила дыхание в груди ее; нежность и покорность сына с воспоминанием того, что она слышала, едва не повергли ее в обморок; она готова была залиться слезами и броситься на грудь сына, умоляя его не отворять ей преждевременной могилы унизительной связью с отродием служанки. Однако ж сила характера благородной дамы была так велика, что она овладела своими чувствами, победила их, на покорные ласки и просьбы сына отвечала нежным поцелуем, ласковой усмешкой и словами: «Об этом после, милый Жорж!»
На доклад официанта: «Граф и графиня Тревильские!» — слышно было, как дряхлая Орделинская говорила едва понятными словами: «Проси, проси сюда прямо в уборную».
Граф остановился было в дверях; он увидел, что Целестина в прелестном пеньюаре сидит перед туалетом и ей убирают голову. Но старуха позвала его, говоря:
— Войди, дитя мое! Чего ты остановился! Тебе не запрещен вход в это святилище! Как он всегда мил у тебя, графиня! Целестиночка! Оборотись, душенька! Вот граф Георг пришел присутствовать при твоем туалете. Пожалуйста, милый граф, прикажи убрать ее по твоему вкусу… Ха, ха, ха! Покраснел, как монастырка! Ну, ну, добро, садись подле туалета; Целестиночка расскажет тебе, сколько грандов подавали ей шпильки, цветы и булавки… О, в Мадрите долго будут помнить прекрасную Диану, одетую по-русски! Ха, ха, да! Представь себе, милая графиня, что мою Целестиночку при дворе гишпанском единодушно прозвали: la belle Diane Moskovite. Majestueuse Diane Moskovite![13]
Между тем как старуха-княгиня говорила, хохотала, выхваляла внучку и приказывала принести разные редкие драгоценности, вывезенные из чужих краев, графиня с досадой и стыдом смотрела то на сына, который сидел подле уборного столика и не только что не смотрел на Целестину, но даже и не слыхал, что она говорила ему, то на княгиню Орделинскую-мать, которая после первых приветствий села у окна и, казалось, ни о чем так мало не думала, как о том обществе, в котором находилась.
Наконец уборка головы кончилась. Целестина открыла коробочку, в которой лежала одна только нитка жемчуга, но такого, которому не могло уже быть равного. Она вынула ее и, приближая к глазам графа одною рукою, другою тронула его легонько за плечо, потому что граф был неподвижен, как статуя; мысли и душа его витали где-то далеко от уборной княжны Целестины Орделинской.
— Посмотрите, граф, вот жемчуг, который подарила мне королева и взяла с меня слово, что я надену его в день моей свадьбы; видали ль вы что-нибудь прекраснее?
Слово «свадьба» и прикосновение Целестины разбудили графа от его летаргии; но разбудили очень неприятно. Взгляд его холодно встретил бессмысленную улыбку румяных уст княжны, и вопрос ее: «видали ль вы что-нибудь прекраснее?», на который вежливый и остроумный граф мог бы отвечать очень лестным образом для Целестины, не получил теперь другого ответа, как одно равнодушное и совсем неуместное: «да». Графиня вся вспыхнула и, встретив насмешливый взор княгини-матери, совсем потерялась; однако ж, стараясь выйти из этого, столь нового и столь унизительного для нее положения и желая отвлечь внимание обеих княгинь от четы, сидящей близ уборного столика, Тревильская начала делать очень оживленное описание минувшего гулянья. Но говорится же, что беда одна не приходит! Средство, употребленное графинею, вместо отдаления неприятности приблизило ее.
— Да, графиня, говорят, что это гулянье было блистательнейшее из всех, какие мы можем помнить. И я слышала, что не было экипажа великолепнее кареты купчихи Федуловой и не было красавицы, равной ее дочери; правда это? Говорят еще, что наши молодые люди лучшего тона и первых фамилий в государстве не отъезжали от окна ее кареты. Неужели и это также правда?
Графиня не вдруг нашлась, что отвечать; но старая Орделинская подоспела ей на помощь:
— И, мать моя! Ты уж чересчур строга! Ну что за диковина, что молодежь вертится перед хорошеньким личиком! Девочка Федулова таки точно недурна; немудрено, что лишний раз проехали мимо ее кареты; может, кто-нибудь и ехал подле нее во все время гулянья, а вот мой милый Жорж так ехал подле меня! Подле девяностолетней старухи! Не так ли, любезный граф!
Граф, совершенно наконец возвратившийся из области мечтаний в общество, его окружавшее, отвечал утвердительно, вежливо намекая, что занимательность ее разговора овладела до такой степени всем его вниманием, что отвлекла от всего другого.
— Да, да! — подхватила с торжествующим видом Орделинская. — Мы все время говорили о тебе, Целестиночка.
Граф решительно испугался, но, к счастью его, не было времени для старой княгини, чтоб одним шагом стать вплоть у цели. Когда она говорила, горничная приколола последний цветок на голове Целестины, — уборка кончилась совсем, и все общество встало, чтоб идти в залы ожидать приезда гостей. Минут через десять начали греметь экипажи и останавливаться у подъезда; звонок возвещал неумолчно о беспрерывно прибывающих гостях. Более часа гром экипажей не утихал; наконец гости съехались все. Оглушающий гром экипажей сменился согласным громом музыки; начался бал.
Тревильская подозвала к себе сына:
— Жорж, надобно быть кавалером Целестины весь вечер! Хочешь ты сделать это для меня? — В голосе и виде графини было нечто, чего граф не мог себе объяснить, но не мог также и вынести равнодушно; хотя быть кавалером Целестины в продолжение всего бала значило идти к одному концу с матерью и старой Орделинской; значило согласиться на союз, признать себя женихом, потому что кто ж, кроме жениха, может исключительно завладеть девицею на весь бал.
Однако ж Георг и подумать не смеет отказать матери в ее требовании; ему кажется, что при первом слове отказа графиня расстанется с жизнью тут же: столько видит он чего-то непостижимого в глазах ее, виде и голосе. Граф в знак согласия поцеловал руку матери и тотчас пошел к княжне.
Точно необходимо было приказание матери и сознание собственной вины перед нею, чтоб заставить Тревильского ангажировать Целестину, без этого никакое в свете приличие не заставило б его танцевать с девицею-гигантом. Для всех тех, кого интересовало замечать поступки молодого Тревильского, было очень забавно видеть, как он краснел всякий раз, когда ему приходилось выступить на сцену с своей дамой. Хотя бездушная красота княжны Орделинской была все-таки красота, хотя огромная масса тела ее была самая стройность; но при всем том рост ее, целою четвертью превышавший прекрасный высокий рост графа, приводил этого последнего в невольное замешательство; ему было ужасно неловко всякий раз, когда он скользил по паркету, держа за руку княжну, он не смел поднять глаз не только на свою даму, но и ни на кого; ему казалось, что на каждом лице увидит он насмешливую улыбку; сверх того он слышал, как говорили вокруг него: «Вот прелестная великанша!» — «Издали она точно восхитительна!» — «Да, только издали. Но ни любовником, ни кавалером ее в танцах быть не лестно». — «Разумеется! В обоих случаях будешь смешон и себе и другим!» — «Правда, правда!» — «Жаль, что она так велика!» — «Скажи лучше, жаль, что она так хороша». — «Ну, об этом нечего жалеть; красота ее под стать ее росту». — «Как это разуметь?» — «Очень просто: и то и другое хорошо только для статуи».
Такие разговоры не способны были улучшить положение бедного графа, ни расположить его к вежливому вниманию к своей даме, беспрестанно ему что-то говорившей. Сверх всего этого графиня, не спускавшая глаз с него, заметила, что он беспрестанно смотрел на дверь и всякий раз, когда она отворялась, вздрагивал и приходил в видимое беспокойство.
Была уже половина второго часа; гости перестали съезжаться, не слышно экипажей, с громом подкатывающихся к подъезду; звонок замолчал. Краса и веселость бала достигли своего верха; гремит мазурка, все кипит жизнью, все блестит, все цветет, все усмехается, все в восторге! Юность в своей стихии! Живет двадцатью жизнями в один миг.
Среди всеобщей безотчетной радости один граф сидит пасмурный подле Целестины и радуется только тому, что, будучи в последней паре, не так скоро выйдет на сцену со своим Голиафом[14] и сверх того имеет время обдумывать дело, его обеспокоивающее. Но как всякое дело и всякое обстоятельство имеет свой конец, то и работа всех пар, составляющих мазурку, кончилась; настала очередь графу выступить на сцену со своею дамою; уже предпоследняя пара села на место, уже граф с удержанным вздохом встает, берет Целестину за руку, хочет что-то сказать ей, вдруг гремит карета, катится, останавливается у подъезда, звонок ударяет два раза, отворяются дверей обе половинки, входит — Федулова с дочерью.
Вид их произвел действие Медузы[15] на графиню: она окаменела от удивления; ей казалось, что представление света в эту ночь было б гораздо естественнее, нежели появление Федуловой в доме княгини Орделинской.
Граф, только что начавший было небрежно скользить по паркету, увидя прибывших, затрепетал, бросил руку княжны, сделал два шага к Фетинье, но, вдруг опомнясь, воротился, пробормотал какое-то извинение, которое Целестина приняла с тою же нарисованною усмешкою, с которою принимала все, что ей кто говорил. Граф продолжал начатый тур, но уже не с той неподвижностью физиономии и пасмурностью взора, теперь лицо его сияло радостью, которую он видимо старался скрыть или хоть умерить, но не мог успеть ни в том, ни в другом; он сделался любезен, развязен, сказал много приятного Целестине и оставил ее в ту же минуту, в которую кончилась мазурка.
Ни строгие взгляды матери, ни неблагоприятный шепот старых дам, ни насмешливая и презрительная мина графини Орделинской, матери Целестининой, не удержали графа подойти к Фетинье и просить ее на следующий танец. Это была опять мазурка.
Сама зависть замолчала минут на пять, когда Тревильский повел свою даму на место и когда начал этот чарующий танец, сотворенный для юности и красоты. Столь прелестной четы, каковы были граф и Фетинья, не могло и само воображение представить, особливо девица была прекрасна выше возможности описать ее. Итак, зависть замолчала; но, боже мой, как засвистали змеи ее, когда прошли пять минут ее невольного изумления!
— Старуха Орделинская, видно, стала из ума выживаться: к чему это она пригласила мещанку в наш круг?.. Богата! Так что ж?
— Ну, оно не худо, богатство, только надобно б употреблять его приличнее — например, толстая Федулова была б очень красива, когда бы унизалась жемчугом с ног до головы; надела б перстней бриллиантовых на все пальцы до самых ногтей… Почему не так? У нее сотни тысяч беспереводно! Прекрасно и благоразумно поступила бы, если б в именины мужнины, свои или другие случаи семейные делала праздники пышные, роскошные, обеды, балы, ужины на славу, но только на славу купеческую. То есть с целью угостить, доставить удовольствие знаменитым гостям своим, а не с тем чтоб затмить, блеснуть, ослепить, унизить их! А то вообразите, что затевает всякий раз, как дает пир какой…
— Да что тут до того, как она кормит, чем кормит и на чем кормит? У нее всегда собрание одних мужчин, а они мало обращают внимания на ее пышность и изысканность; на это пусть бы она разорялась как угодно; но, по моему мнению, нельзя простить расточительности на такие вещи, на которые она нипочем никакого права не имеет! Вот, посмотрите на нее, может ли что быть дороже, изящнее, прелестнее ее наряда? Посмотрите на ее склаваж,[16] диадему, фермуар, пояс, браслеты, — все это выписано из Парижа, все это самой высокой работы, изящного вкуса, и все это из самых лучших бриллиантов! Взгляните на ее ток[17] или берет! Это ведь прелесть, от которой нельзя глаз отвести! Если и можно простить ей подобную роскошь, так только потому, что все эти прекрасные вещи на ней теряют свою цену. Ее грубое, лоснящееся лицо, толстые руки, неуклюжесть всего корпуса и неловкие движения выказывают ее тем, что она есть, и блистательный наряд не введет никого в заблуждение — почесть ее знатною дамою; но что я считаю дерзостью, переходящею все границы, так это то, что она одевает дочь свою как принцессу крови! За это я затворила бы ей дверь моего дома навсегда, если б была на месте княгини Орделинской.
— А ведь на первый взгляд ее Фетиньюшка покажется одетою очень просто: одно только белое платье и бриллиантовая нитка в волосах, на шее нет ничего; браслеты тоненькие золотые, поясная пряжка тоже просто золотая без каменьев; перстней и колец ни одного; серьги не что иное, как тонкие колечки золотые! Ну, одним словом, все так просто кажется, а как хитро между тем! Видите вы эту повязку бриллиантовую на голове, как будто род венка, сходится на затылке; видите, как она закрыта кудрями? Ведь уже, верно, для того, чтоб между черными волосами блеск бриллиантов был заметнее и заманчивее.
— А между тем и та выгода, что припишут это скромности.
— Право, не припишут, нынче мудрено обмануть кого б то ни было притворною скромностью.
— А какие, однако ж, бриллианты! И что за отделка непостижимая! Знаете ли, чего стоит вся нитка?
— Тысяч сто, не менее.
— Что вы это! Помилуйте! Неужели вы думаете, что сумасбродная Федулова считает за что-нибудь сто тысяч, если дело идет о том, чтоб затмить и превзойти великолепием знатных, которых она, как обезьяна, со всевозможным тщанием копирует день и ночь? Худо вы знаете ее!.. Миллион, ровно миллион стоит нитка бриллиантов на голове Фетиньи, и девчонка, о сю пору уже хитрая кокетка, сейчас постигла, что даст им более цены, если сделает вид, будто хочет скрыть несколько их непомерный блеск.
— Какая цель всех этих проделок?
— Известная: старая Федулова только тем и дышит, о том день и ночь думает, чтоб выдать дочь за графа или князя.
— Вот как! За чем же дело стало? У нас много князей, которые очень охотно дадут титул сиятельства ее Фетиньюшке, не только за эту нитку бриллиантов, но даже и за один из них.