34389.fb2 Умирающее животное - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Умирающее животное - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

— Ах, это было бы просто замечательно!

А я ведь даже не знал, есть у нее парень или нет, да и наплевать мне было на это, но через два-три дня после вечеринки (а происходило все это восемь лет назад, в 1992 году) Консуэла прислала мне письмецо:

Я страшно рада тому, что Вы пригласили меня на вечеринку, и показали мне Вашу прекрасную квартиру, Вашу восхитительную библиотеку, и даже позволили подержать в руках автограф Франца Кафки. С Вашей всегдашней щедростью Вы познакомили меня с творчеством Диего Веласкеса…

В конце письма она сообщала свой домашний адрес и номер телефона, так что я позвонил ей и предложил провести вечер вдвоем где-нибудь в городе. «Почему бы нам, например, не сходить в театр? Знаете, по долгу службы мне приходится бывать на спектаклях чуть не каждую неделю. И у меня всегда есть контрамарка на два лица. Вот я и подумал, не захотите ли вы составить мне компанию».

И мы встретились, пообедали в центре города и отправились на спектакль, оказавшийся абсолютно непримечательным; но я сидел рядом с Консуэлой, сидел, любуясь ложбинкой между ее грудей, ее прекрасным телом. Лифчик эта герцогиня наверняка носила не меньше третьего размера, грудь у нее была замечательная, красивой формы и пышная, а кожу, ослепительно белую, едва увидев, хотелось лизнуть. В театральном полумраке безмятежное спокойствие Консуэлы действовало на меня гипнотически. Что может быть эротичнее в обстоятельствах вполне определившихся, чем видимое отсутствие какого бы то ни было эротического отклика от бесконечно волнующей тебя женщины?

После спектакля я предложил ей зайти куда-нибудь пропустить стаканчик, однако сразу же предостерег:

— Телевидение сделало меня узнаваемым, поэтому, куда бы мы ни отправились — в «Алгонкин» или, допустим, в «Карлайл», — ко мне могут пристать с ненужными разговорами.

— Да, я и сама заметила, что на нас поглядывают. Сначала в ресторане, а потом и в театре.

— И вам стало неприятно?

— Неприятно или нет, я не разобрала. Просто заметила, что на нас обращают внимание. И подумала о том, не претит ли это вам.

— С этим ничего не поделаешь, — вздохнул я. — Такая уж у меня работа.

— Мне показалось, что меня принимают за восторженную поклонницу знаменитости.

— Вот уж на кого вы определенно не похожи, — поспешил я развеять ее опасения.

— Убеждена, люди именно так и думают. «Вот Дэвид Кипеш с одной из своих маленьких поклонниц». Они держат меня за восторженную дурочку!

— Ну а если даже и так?

— Мне это, скорее, не нравится. Не хотелось бы, чтобы еще до того, как я окончу колледж, папа с мамой обнаружили бы фотографию дочери в светской хронике на шестой странице «Пост».

— Не думаю, что вы туда попадете. Это крайне маловероятно.

— Хотелось бы надеяться.

— Послушайте, — начал я, — если вас смущает только это, мы можем просто-напросто заглянуть ко мне домой. Заедем ко мне и пропустим по стаканчику прямо там.

— Что ж, — ответила она после небольшой, но сознательно взятой паузы, — это идея поудачнее. (Не «удачная», заметьте, а всего-навсего «поудачнее».)

Когда мы приехали ко мне, Консуэла попросила сыграть ей что-нибудь. Впоследствии я неизменно выбирал для нее что-то из классической музыки, но обязательно легкое. Трио Гайдна, прелюдии Баха, динамические части симфоний Бетховена, адажио Брамса. Особенно ей пришлась по вкусу Седьмая симфония Бетховена, и в последовавшие за той встречей вечера Консуэла не раз, поддавшись неудержимому порыву, вскакивала при звуках этой музыки с места и принималась размахивать руками, как будто она, а никакой не Бернстайн[3] дирижирует незримым оркестром. Наблюдая за тем, как ее груди ходят ходуном под блузкой, пока она, словно расшалившийся ребенок, размахивает невидимой дирижерской палочкой, я чудовищно возбуждался, и, наверное, в моем волнении вопреки всему тоже чувствовалось что-то детское, и как раз из-за этого Консуэла, возможно, и устраивала свое маленькое представление. Потому что возникшая у нее поначалу идея, будто пожилой преподаватель испытывает истинное наслаждение от невинной дружбы с юной студенткой, уже давно вступила в явное противоречие с действительностью. Потому что в сексе не существует абсолютного статического равновесия. В сексе нет равенства, нет баланса, нет равного распределения «расходов» между партнерами. Слишком это безумная штука, чтобы здесь работала арифметика. Тут вам не бизнес: сделки «пятьдесят на пятьдесят» просто-напросто не проходят. Мы говорим об эросе, а значит — о хаосе, главная прелесть которого как раз и заключается в радикальной дестабилизации и разбалансировке всего и вся. Секс — это возвращение в первозданные чащи. Возвращение в первородную топь и хлябь. Здесь решается вопрос о господстве, и поэтому вечный дисбаланс, чтобы не сказать раскардаш, задан условиями игры. Или вам хочется вынести за скобки саму идею доминации? А на пару с ней и идею вынужденного подчинения? Доминация — это кремень: она высекает искру, она приводит в действие весь механизм. Ну и что? — спросите вы. А вот послушайте. Послушайте, к чему приводит доминация. Послушайте, к чему приводит вынужденное подчинение.

Иногда (как, кстати, и тем памятным вечером) я наигрывал для нее, аккомпанируя грампластинке, струнный квинтет Дворжака — зажигательная музыка, и достаточно легкая, чтобы сразу же ее запомнить и проникнуться ею. Консуэле нравилось, когда я садился за рояль, создавая атмосферу романтического обольщения, потому-то я для нее и играл. Прелюдии Шопена — из тех, что попроще в исполнении. Шуберта, кое-что из «Музыкальных моментов». Определенные части отдельных сонат. Ничего слишком сложного, и только те вещи, которые я помнил наизусть и мог сыграть относительно недурно. Вообще-то я играю только для себя, даже теперь, когда определенно вырос как пианист, но играть для нее мне тоже было приятно. Это как бы кружило голову нам обоим. Игра на музыкальном инструменте, вообще говоря, штука довольно курьезная. Некоторые пьесы запоминаются и удаются тебе буквально с первого раза, но в большинстве произведений попадаются трудные (естественно, для меня) места, пассажи, которые я так и не удосужился взять приступом или измором за все те годы, что играл исключительно для себя и не брал никаких уроков. В ту пору, столкнувшись с какой-нибудь музыкальной задачкой, я придумывал то или иное (неизменно кривоватое) решение. Или вовсе отказывался от попыток ее решить: какие-нибудь скачки вверх и вниз или переходы с белых клавиш на черные оказывались настолько замысловатыми, что, следуя нотам, я просто-напросто переломал бы пальцы. Ко времени встречи с Консуэлой я еще не занимался с учителем музыки и потому пускал при ней в ход все свои доморощенные приемы, призванные разрешить технические трудности или, как минимум, обойти их. В детстве я немного занимался музыкой, но именно что немного, и до тех пор, пока не начал пять лет назад брать уроки, так и оставался самоучкой. Слабеньким самоучкой. Если бы мое детское музыкальное образование оказалось серьезнее, мне не пришлось бы сейчас тратить столько времени на занятия. А я теперь, поднимаясь на рассвете, ежедневно играю по два, а то и по два с половиной часа, то есть практически до полного изнеможения. А порой, особенно если предстоит выступить перед публикой, я сажусь за рояль и во второй половине дня. Я в прекрасной форме, однако через какое-то время устаю, и духовно, и физически. Музыки я прочитал изрядное количество. «Прочитал» — это профессиональное арго; «прочитал» означает не «пробежал глазами» (как книгу), а «отстучал на рояле». Я накупил массу нотных альбомов, можно сказать, все, что годится для исполнения на фортепьяно, я все это «читаю», и я все это играю, правда плохо. Впрочем, отдельные пассажи, пожалуй, не так уж дурно. «Прочитал» и «отстучал», чтобы понять, как все это работает, да и вообще… Мастерства это не прибавляет, но я получил удовольствие. А удовольствие и есть наша тема. Строго говоря, она звучит так: как на протяжении жизни не утратить серьезного отношения к скромным и сугубо приватным удовольствиям?

Уроки игры на фортепьяно стали для меня подарком на шестьдесят четвертый год рождения и утешительным призом после прощания с Консуэлой. И я добился примечательного прогресса. Теперь я играю немало трудных пьес. Интермеццо Брамса. Шумана. Сложные прелюдии Шопена. Исполняя некоторые из этих вещей, я сбиваюсь в особо опасных местах и играю по-прежнему скорее посредственно, но я над этим работаю. Когда я в изнеможении говорю своей наставнице: «Мне этого не осилить! А вам-то как это удается?», она неизменно отвечает: «Надо сыграть это место тысячу раз подряд!» Так что, знаете ли, и это приятное занятие, подобно всем остальным, включает в себя отдельные неприятные моменты; но моя любовь к музыке заметно усилилась и рано или поздно станет главным содержанием моей жизни. И лучше всего, чтобы это случилось прямо сейчас. Потому что девицы тем или иным образом вот-вот дадут мне окончательный от ворот поворот.

Не могу сказать, что моя игра на фортепьяно взволновала Консуэлу так же, как меня — ее «дирижирование» музыкой Бетховена. Я по-прежнему не знаю, питала ли она ко мне хоть какое-то сексуальное влечение. А это вечное неведение, собственно говоря, и послужило главной причиной того, что, оказавшись с ней в постели (а произошло это, напоминаю, восемь лет назад), я уже не ведал ни минуты покоя: сознавала она это или нет, я чувствовал себя слабаком и пребывал в сомнении (чтобы не сказать в смятении), гадая, как от этой слабости избавиться, видеться ли с Консуэлой почаще или, наоборот, пореже, а может, не видеться вовсе, решившись в конце концов на отчаянный, невообразимый шаг — на разрыв по собственному почину. Да, вот так, в свои шестьдесят два взять и отказаться от роскошной двадцатичетырехлетней девицы, которая сотни раз говорила: «Я тебя обожаю», но ни разу не сумела выдавить из себя пусть неуверенное, пусть наполовину неискреннее признание: «Я хочу тебя, ты меня заводишь, я соскучилась по твоему болту», — или что-нибудь в том же роде.

Таких слов я от Консуэлы не дождался. Но как раз поэтому страх потерять ее, уступив другому мужчине, преследовал меня всегда и повсюду; она буквально не выходила у меня из головы; ни с ней, ни без нее я просто-напросто не находил себе места. Это была маниакальная одержимость. Когда тебя обманывают, когда тебя сознательно водят за нос, это избавляет от излишних сомнений, ничуть не мешая наслаждаться плодами обмана. Но мне не дано было почувствовать себя счастливым рогоносцем; на мою долю выпадали только догадки, сомнения — и да, страдания. Сосредоточься на собственном удовольствии, тщетно внушал я себе. Разве не ради наслаждения как такового я сознательно выбрал тот образ жизни, который выбрал и который обременял меня лишь сведенными к неизбежному минимуму ограничениями независимости? Когда-то я был женат (тогда я еще не разменял и тридцатника), женат скверным первым браком, какой бывает в жизни чуть ли не у каждого, женат скверным первым браком, который воистину столь же скверен, как тренировочный лагерь для новобранцев, однако сразу же после развода я преисполнился решимости никогда впредь не вступать во второй скверный брак, третий или четвертый. Я преисполнился решимости никогда впредь не попадать в силки.

Первым вечером мы сидели с нею на диване, слушая Дворжака. И тут Консуэлу заинтересовала книга — я уж забыл какая, а вот самого мгновения не забуду никогда. Она отвернулась от меня — а сидел я как раз там, где сейчас сидите вы, Консуэла же устроилась на моем нынешнем месте, — вернее, она наполовину повернулась ко мне спиной и, положив книгу на ручку дивана, взялась за чтение, а когда она приняла эту позу, застыв в полуповороте и подавшись вперед, ее ягодицы проступили под одеждой столь явственно и рельефно, что я воспринял это как шокирующее, недвусмысленное приглашение. Консуэла — девушка высокая, и формы у нее, пожалуй, чересчур тугие, ну самую малость. В том смысле, что в одежде им тесновато. И дело тут не в полноте, хотя худышкой ее не назовешь. Перед тобою женское тело, прекрасное тело, призывное тело, потому-то ты и обращаешь на него внимание. Вот я и обратил внимание на то, что Консуэла не то чтобы разлеглась на моем диване, но подставила мне попку. А женщина, столь полно сознающая свою телесность, как она, подумал я, ни за что бы этого не сделала, не желай она дать мне знак: пора! Сексуальный инстинкт никуда не денешь и никаким кубинским католическим воспитанием не отменишь. При виде этой полуповернутой ко мне попки я понял, что мне дали зеленый свет. Все, о чем мы говорили перед этим, все, что мне пришлось выслушать о ее семье, — все это ровным счетом ничего не означало. Вопреки всему, что она мне о себе понарассказала, Консуэла понимает, как правильно подставить попку. Подставить вполне первобытным способом. Подставить и выставить напоказ. И показ, надо сказать, удался. Мне стало ясно, что можно больше не подавлять в себе желания прикоснуться.

Я начал ласкать ее ягодицы, и Консуэле это понравилось.

— Странное дело, — сказала она. — Я ведь никогда не смогу стать вашей любовницей. По всем мыслимым и немыслимым причинам. Мы ведь с вами живем в полностью противоположных мирах.

— Противоположных? — рассмеялся я. — Вы и впрямь так думаете? — И тут, конечно, пришла пора прибедняться, иначе говоря, бить на жалость. — Послушайте, этот мой мир — он не такой уж великолепный и новый, как вам, должно быть, кажется. Не такой уж гламурный. Строго говоря, это вообще не мир. Раз в неделю я появляюсь на телеэкране. Раз в неделю выступаю по радио. Раз в две-три недели я публикую статью или рецензию на последних полосах журнала, который нехотя пролистывают от силы человек двадцать. Моя телепрограмма? Утренняя воскресная программа по вопросам культуры — да кто ж ее смотрит? Рейтинг у нее нулевой. Это не тот мир, над которым стоит трястись, как над бесценным сокровищем. И я легко могу ввести вас в этот мир. Прошу тебя, останься.

Казалось, она взяла на себя труд серьезно поразмыслить над услышанным, но что это были за размышления? Какого рода?!

— Хорошо, — обронила она затем. — Я согласна. Но только на сегодня. Только на нынешнюю ночь. И я все равно никогда не смогу стать вашей женой.

— Договорились, — ответил я, подумав при этом: а кто, собственно, предлагал ей стать моей женой? Кто обмолвился об этом хотя бы словом? Мне шестьдесят два, а ей двадцать четыре. Я всего-навсего погладил ее по попке, а она заявляет, что не сможет выйти за меня замуж.

Честно говоря, я и не представлял себе, что такие девушки еще встречаются. Консуэлу следовало бы занести в Красную книгу. Она оказалась куда консервативнее, чем я воображал. Или, может быть, куда оригинальнее, куда необычнее. Позднее мне предстояло узнать и осмыслить, что Консуэла — существо довольно ординарное, но вместе с тем непредсказуемое. В ее поведении нет никакой рутины. Она совершенно особая штучка — особая и загадочная — и странным образом не перестающая меня удивлять. Но тогда, в самом начале, мне было особенно трудно дать правильное истолкование ее словам и поступкам, и я — ошибочно или все-таки не совсем — возводил непредсказуемость Консуэлы к ее кубинским корням.

— Я люблю мой уютный кубинский мирок, — призналась она мне тогда. — Люблю мой уютный семейный круг. И знаю заранее, что вам он ни за что не придется по вкусу и частью его вы не станете, да вам этого и не захочется. Вот почему я никогда не смогу принадлежать вам полностью.

Эта наивная прямота в сочетании с великолепным телом произвела на меня столь чарующее впечатление, что уже прямо тогда, в нашу первую ночь, я поневоле усомнился в том, что смогу, разок перепустив ее через койку, отпустить затем в свободное плавание, как какую-нибудь Миранду, как любую из моих Миранд. Все они ей и в подметки не годились. И совершенно не важно, что за чушь она порет; Консуэла была столь чертовски привлекательна, что я не мог не только не поддаться ее чарам, но и вообразить себе, как устоит перед ней любой другой мужчина; оттого-то в те минуты, когда я ласкал ее ягодицы, а она объясняла мне, что никогда не выйдет за меня замуж, и зародилась моя чудовищная ревность.

Ревность. Неуверенность. Страх потерять ее прямо в разгар соития. Одержимость, мне ранее не просто не свойственная, но и неведомая, при всем моем изрядном и изрядно разнообразном любовном опыте. Консуэла, как ни одна другая, буквально с первых минут внушила мне мысль о том, что я совершенно беззащитен.

Итак, мы устремились в постель. Именно устремились. Это произошло мгновенно, причем не столько из-за моего яростного натиска, сколько из-за того, что она и не думала обороняться. Назовем это ее простотой. Или, если угодно, ясностью. Или едва сформировавшейся женственностью, хотя и сама эта женственность была, я бы сказал, несколько простоватого свойства: Консуэла пребывала в органическом единстве с собственным телом, именно и точно в таком же единстве, какое ей отчаянно хотелось, но не было дано обрести с искусством. Она разделась, и оказалось, что не только блузка ее из шелка, но и нижнее белье тоже. А его следовало без колебаний признать порнографическим, и это стало для меня приятным сюрпризом. Когда на женщине такое белье, ты понимаешь, что ей хотелось доставить тебе удовольствие. Она надела его, понимаешь ты, чтобы порадовать мужчину, перед которым разденется, даже если и в мыслях не держала нынче ночью перед кем бы то ни было раздеваться. И тебе сразу же становится ясно, что ты не знаешь о ней ровным счетом ничего, не знаешь, умна она или глупа (и насколько), глубока или поверхностна, невинна или искушена, насколько она своенравна, тактична и, наконец, порочна. Имея дело с женщиной столь неотразимой и столь уверенной в собственной неотразимости, ты этого никогда не знаешь — и так никогда и не узнаешь. Ее натура представляет собой непроглядные и непролазные дебри, а на входе туда ослепительной световой завесой восставлена красота. Тем не менее я был искренне тронут ее бельем. И, конечно же, совершенно ослеплен телом. «Ну и ну!» — вырвалось у меня поневоле.

Глядя на обнаженную Консуэлу, сразу же обращаешь внимание на две вещи. Во-первых, груди. Самые роскошные груди, какие мне доводилось когда-либо видеть, а я ведь родился, напоминаю, в 1930-е и успел на своем веку навидаться всякого. Округлые, пышные, безукоризненные. Великолепная пластика крупных сосков. Ничего похожего, разумеется, на коровье вымя, но соски все равно большие, бежево-розоватые, невероятно возбуждающие. А во-вторых, невьющиеся волосы на лобке. Потому что, как правило, они вьются. А эти были как у азиатки: прямые, гладкие и скорее редкие. Волосы на лобке очень важны, потому что это признак, передающийся по наследству.

И вот я расстелил постель, и она нырнула туда, Консуэла Кастильо, женщина с безупречным телом, особенно на взгляд человека, предпочитающего грудастых. И в свои двадцать четыре года на первом же любовном свидании оказалась отнюдь не против принять позу наездницы. Вела она себя при этом не слишком уверенно, и мне пришлось похлопать ее по плечу, призывая сбавить чересчур энергичный темп, взятый вслепую, с закрытыми глазами, заведомо отстранившись от меня и далее словно бы понарошку — так утрируют любое порученное им дело дети. Отчасти это напоминало то, как она дирижировала незримым оркестром. Как я понимаю, ей хотелось отдаться мне полностью, однако для этого она была слишком юна, и все ее старания оборачивались полным пшиком. И все же, заранее осознав, какое впечатление произведут ее вздымающиеся надо мной груди, и позволяя мне полюбоваться ими во всем великолепии, она с готовностью взгромоздилась на меня, едва я ее об этом попросил. И вдруг повела себя для первого раза более чем раскованно, причем, к моему удивлению, поступила так по собственному почину. Подавшись вперед, она поймала мой мужской предмет грудями, пристроилась поудобнее, чтобы я это непременно видел, а затем сдавила груди и пойманный ими член обеими руками. Она понимала, как возбуждает меня само это зрелище, моя кожа, с двух сторон стиснутая ее кожей. Припоминаю, что я сказал ей тогда: «А знаешь ли ты, что грудей красивей твоих я в жизни своей не видел?» И как профессионально безупречная, хотя и личная (что подразумевает известный интим) секретарша, выслушивающая очередное поручение босса, или, может быть, как благовоспитанная дочь кубинских аристократов, она ответила: «Да, я это знаю. Я же вижу, как вы на них реагируете».

Но в общем и целом она поначалу проявляла в постели излишнюю прыть. Чересчур старалась произвести благоприятное впечатление на своего профессора. Полегче, помедленнее, в одном темпе со мной — вот что я ей тогда внушал. Поменьше бури и натиска, побольше проникновения и понимания. Для того чтобы контролировать ситуацию, совершенно не обязательно прилагать такую уйму усилий. Не то чтобы Консуэла оказалась по своей физической природе грубовата, но, пожалуй, не было бы серьезной ошибкой сказать и так. Когда она впервые делала мне минет, то сосала с такой скоростью и напором (и работала при этом не столько языком и губами, сколько всей мотающейся из стороны в сторону головой), что я просто не смог не кончить намного раньше, чем это меня устроило бы. Однако едва меня пробило, Консуэла сразу же застыла как мертвая и приняла мое семя в рот, не двигаясь и не шевелясь. С таким же успехом я мог бы кончить в корзинку для бумаг. Никто еще не научил ее тому, что в эти мгновения женщине ни в коем случае нельзя останавливаться. Ни один из пятерых мужчин, которые были у нее до меня, не осмелился сказать ей этого. Все они были слишком молоды. Все они были ее ровесниками. Все они были довольны и тем, что им обламывалось, и наверняка полагали, что дареному коню в зубы не смотрят.

И вдруг произошло нечто неожиданное. Укус. Ответный укус! Ответный укус, вернувший ее от безмерного послушания к жизни. Однажды ночью Консуэла вышла за рамки своего постельного усердия, малость утрированного от чрезмерного желания угодить и вместе с тем благовоспитанно-механического, ступила за черту, отделяющую освоение «учебной программы» от подлинных поисков приключений в любовных прериях, и начиная с этой минуты наша с ней связь обернулась для меня истинно вихревым потоком. Вот как это случилось. Однажды, когда она в очередной раз распростерлась навзничь у меня в постели, пассивно ожидая, что я, раздвинув ей ноги, войду в нее, я, вопреки нашему обыкновению, повел себя по-другому. Подложив пару подушек ей под голову так, чтобы темя под определенным углом упиралось в спинку кровати, я присел над Консуэлой, обхватил ее коленями, опустился ей на лицо и в жестком темпе отымел ее в рот. Мне, знаете ли, настолько наскучили ее механические отсосы, что теперь, чтобы напугать ее по-настоящему, я на все время акта зафиксировал голову Консуэлы в нужном мне положении, держа ее за волосы, а точнее, намотав ее волосы себе на руку и уподобив их таким образом конной упряжи.

Разумеется, ни одной женщине не понравится, если ее начнут таскать за волосы. Конечно, кое-кого из вас это, бывает, заводит, однако «заводит» не означает «нравится». А не нравится это женщинам потому, что в таком положении никуда не денешься и не вывернешься, тут имеет место полная доминация, причем продолжительность ее определяется исключительно мужчиной. Вот эта-то подчиненность и беспомощность меня в сексе и страшит, поневоле думает каждая. Что-то в этом есть чисто садистское; нет, мой парень, понятно, не садист; но, пожалуй, он все-таки диковат, все-таки звероват… После того как я кончил и вынул, Консуэла посмотрела на меня не только с ужасом, но и с яростью. Да, наконец-то с нею что-то случилось, хоть что-то, но случилось. С уютным сексом было покончено. С безмятежными, как она сама, перепихами. Что-то у нее внутри вздрогнуло, дернулось, сдвинулось с места, что-то в ней вышло из-под контроля. Я по-прежнему восседал на ней, опершись на колени и роняя последние капли ей на грудь; мы смотрели друг на друга с неожиданно холодным вниманием. И тут-то вот она, судорожно сглотнув, вызывающе лязгнула зубами. Внезапно. Злобно. По моему адресу. Причем не осознанно, а наверняка инстинктивно. Лязгнула зубами со всей силы, стремительным сокращением лицевых мышц подтянув нижнюю челюсть к верхней. Выглядело все так, словно она сказала мне этим «воздушным укусом»: «Вот что я могла бы сделать, вот что мне хотелось бы сделать, и вот чего я все же не сделала!»

Что ж, я дождался ответа от по-прежнему безупречной классической красоты, ответа откровенного, стихийного, резкого, можно сказать, зубовного. До сих пор стихию обуздывала самовлюбленность Консуэлы, замешенная на эксгибиционизме, и вопреки выказываемому ею пылу, вопреки ее постельной смелости, даже дерзости моя подруга, как ни странно, оставалась безучастной. Не знаю, запомнился ли Консуэле этот укус, этот «воздушный укус» (вы же не думаете, что воздушными могут быть только поцелуи?), который вывел ее из напускного равновесия, вернее, избавил от него, а избавив, проложил дорогу в царство ночных кошмаров, но что касается меня, я не забуду этого никогда. Момент истины! Момент полной любовной истины. Повинуясь инстинкту, Консуэла разрушила тем самым, взорвав его изнутри, не только тот сосуд, в котором обитало ее тщеславие, но и свой аристократический дом, свою бесценную Кубу. На самом деле именно так она и начала превращаться в «госпожу»: мое господство послужило спусковым механизмом ее господству. Я создал собственную доминатрикс!

Мне, знаете ли, кажется, что на самом деле Консуэла воспринимала меня как своего рода суррогатного отца, отца пусть и суррогатного, однако не обделенного аристократизмом (хотя и несколько иным, чем тот, что был присущ ее отцу и деду) и стал для нее предметом чуть ли не религиозного преклонения. Светский человек. Авторитет в области культуры. Учитель. Конечно, колоссальная разница в возрасте вызвала бы заведомое отторжение у подавляющего большинства, но именно она, как мне кажется, и привлекала ко мне Консуэлу. Эротический выверт — вот что первым делом подмечают люди, глядя на такую пару, как мы с Консуэлой, и подмечают они это с отвращением, называя про себя непристойным фарсом предположительно происходящее между нами. Но для Консуэлы мой возраст представлял собой не минус, а плюс, причем плюс более чем существенный. Девицы вроде нее сходятся со старыми джентльменами не вопреки чуть ли не библейским летам этих последних, а, напротив, благодаря им, как раз старость сама по себе их и притягивает. Вы спрашиваете почему? В случае с Консуэлой, как мне представляется, огромная разница в возрасте словно бы заранее благословляла ее на полное подчинение. Мои преклонные лета и мой высокий общественный статус гарантировали ей — чисто рационально, хотя и не умозрительно — право на перманентную капитуляцию, а ведь полная капитуляция — далеко не худший стиль поведения в постели и далеко не самый неприятный с точки зрения безоговорочно уступающей стороны. Но вместе с тем сам факт интимной близости с мужчиной намного (страшно сказать на сколько!) старше себя наделяет женщину такого склада определенной уверенностью, даже властностью, которой она была бы лишена в любовной связи с молодым или хотя бы сравнительно молодым мужчиной. Она испытывает и удовольствия «рабыни», и удовольствия «госпожи» одновременно! Если у твоих ног окажется какой-нибудь юнец, сильно ли это польстит тебе, такой красавице и умнице? Другое дело, если перед твоей красотой и молодостью не устоит известный, опытный и многое повидавший на своем веку человек. И ты всецело завладеешь его вниманием, ты станешь предметом всепожирающей страсти мужчины, к которому никак иначе даже не подступишься, и начнешь жить той жизнью, которая тебя всегда манила (но до поры до времени тщетно); да, в этом случае ты почувствуешь собственную власть, а разве не этого тебе хочется — властвовать? Ты будешь доминировать, а доминация не делится на доли; скорее, она выдается все новыми и новыми порциями. Пожалуй, даже не выдается, а создается. И в этом главная причина не только моей одержимости Консуэлой, но и ее одержимости мной, не столько ответной, сколько встречной. Или, по меньшей мере, так мне казалось в то время, когда я пытался понять, чего, собственно говоря, добивается от меня Консуэла и почему я сам увязаю все глубже и глубже.

Не важно, сколько ты знаешь, о чем — и сколько — ты думаешь, что ты замышляешь, на что готов посмотреть сквозь пальцы и какие строишь планы на будущее, от секса тебе все равно никуда не уйти. А это азартная игра, и чрезвычайно рискованная. Две трети проблем, одолевающих любого мужчину, моментально отпали бы, не стремись он к все новым и новым любовным приключениям. Жизнь в целом упорядочения, и только вечная жажда совокупления разносит ее по кочкам. Меня это касается в той же мере, что и любого другого. И эта жажда не отпускает тебя никогда. Почитайте-ка Байронова «Дон Жуана». Но как быть, если тебе шестьдесят два и ты твердо уверен, что столь лакомого кусочка тебе никогда уже более не предложат? Как быть, если тебе шестьдесят два, а желание иметь все, что шевелится, ничуть не пошло на убыль? Как быть, если тебе шестьдесят два и ты понимаешь, что все твои внутренние и потому до поры до времени незримые органы (почки, легкие, вены, артерии, мозг, кишки, простата, сердце) вот-вот напомнят о себе в полный голос, тогда как тот единственный орган, который на протяжении всего твоего спектакля играл роль героя-любовника, напротив, не сегодня-завтра скукожится и превратится в никому не нужную ветошь?

Не поймите меня неправильно. Дело вовсе не в том, что с Консуэлой я будто бы обрел вторую или, если угодно, последнюю молодость. Вот уж на молодость мое тогдашнее состояние было менее всего похоже. Энергия Консуэлы, энтузиазм Консуэлы, девическая неискушенность Консуэлы, даже далеко не девическая искушенность Консуэлы буквально каждое мгновение самым драматическим образом подчеркивали роковую разницу между нами. Я никогда не заблуждался на сей счет: двадцать четыре года было ей, а вовсе не мне. Вторую молодость переживают разве что полные идиоты. К тому же обманчивое ощущение собственной молодости — это капкан. Будучи на самом деле, мягко говоря, не молоды, вы испытываете мучительно колющую боль, когда мысленно сопоставляете безграничное будущее своей юной партнерши с неумолимо близкой линией собственного горизонта; вы вдвойне страдаете, воспринимая каждую рутинно даруемую вам милость как едва ли не самую последнюю. С таким же успехом вы могли бы сыграть в бейсбол с оравой двадцатилетних парней. Играя с ними, ты не становишься моложе. И ни на мгновение не забываешь о гигантской возрастной форе. Ты утешаешь себя тем, что хотя бы находишься на поле, а не на скамейке запасных или на трибуне.

На самом деле мучительное ощущение собственной старости при этом только обостряется, но сама она, твоя старость, открывается тебе в новом свете.

Можете вообразить себе старость? Разумеется не можете. И я не мог. Даже не пытался. Не имел ни малейшего представления, что это такое. Даже ошибочного образа старости у меня не было, просто никакого. И ни у кого нет, да никому этого и не надо. Утруждать себя этой докукой, прежде чем она затронет тебя, да с какой же стати? Заранее размышлять над тем, каким боком оно все повернется? Увольте! Страусова политика или куриная слепота?

Вполне понятно, что ни одна из последующих жизненных ступеней просто-напросто не представима на любой из предшествующих. Порой ты успеваешь увязнуть в очередном из этих болот по пояс, прежде чем сообразишь, что вообще до него добрел. Но все же на каждом из более ранних этапов находишь те ли иные радости в порядке, так сказать, компенсации. И тем не менее даже середина жизненного пути преподносит многим из нас путающие сюрпризы. Что же тогда говорить о конце? Любопытно, что это первая стадия жизни, на которой, даже уже очутившись на месте, полностью от нее самой отстраняешься. Наблюдение над собственным неумолимым телесным и духовным распадом становится для самого наблюдателя (если ему, конечно, повезет, как повезло мне, сохранить существенный запас жизненной энергии) делом как бы отстраненным; ты разлагаешься и следишь за тем, как разлагаешься, но следишь настолько издалека, что не без облегчения чувствуешь: разложение разложением, распад распадом, а я все тот же, я от него никак не завишу… Меж тем признаки старения накапливаются и множатся, постепенно подводя тебя к неизбежному выводу, но и тогда вопреки всему ты от этого все равно отстраняешься. И когда объективная реальность в конце концов настигает тебя, пощады от нее не жди.

Следует различать умирание и смерть. Умирание есть процесс дискретный, расчлененный. Если человек ничем не болен и хорошо себя чувствует, умирание вообще не заметно. Окончательный исход неотвратим, однако далеко не во всех случаях ему предшествуют бурные предвестия. Нет, вам этого не понять. Единственное, что понимаешь о стариках, пока сам не становишься одним из них, — это то, что на них лежит отпечаток былого времени, их времени. Но это насильственное отправление стариков в былое время, но это замораживание их там оборачивается (если его ничем не дополнишь) лишь ложным пониманием старости, а значит, полным ее непониманием. Для того, кто сам еще не стар, старик — это человек, у которого всё в прошлом. Тогда как сам старик, и впрямь пребывая в прошлом, вопреки этому (или, может быть, вдобавок к этому) пребывает и в настоящем. И прошлое живо для него, и он сам жив, причем не только для прошлого. Он живет здесь и сейчас и столь же очарован жизнью здесь и сейчас во всей ее полноте, как прошлым, и позапрошлым, и позапозапрошлым. Подумайте о старости как о той поре жизни, когда ни на минуту не забываешь о том, что твоя жизнь поставлена на карту в каждом роббере, то есть буквально ежедневно и ежечасно. И понимаешь, что даже в лучшем случае тебе осталось совсем немного. Пока тебя не обступит окончательное молчание… А в остальном это точно такая же пора жизни, как любая другая. В остальном ты бессмертен ровно до той минуты, когда умрешь.