34389.fb2
— Нет-нет, не этого. Но сначала потрогай.
Так я и поступил.
— А теперь сфотографируй их! — велела она. — Спереди, сбоку и сверху, когда я поддержу их руками.
Я сделал около тридцати снимков. Консуэла сама выбирала позы, не упуская ни одного ракурса. Вот она поддерживает груди руками. Вот сильно сжимает их. Вот свешивает их влево, вправо, подается в полупоклоне вперед, и я должен запечатлеть ее. В конце концов она скинула трусики, и я убедился в том, что срамные волосы у нее и впрямь не выпали; более того, они остались точно такими же, какими я их запомнил и описал вам, — тонкими и гладкими, как у азиатки. Мне показалось, что она и сама неожиданно возбудилась — и оттого, что разделась полностью, и оттого, что не могла не заметить, с каким восхищением я на нее смотрю. Все произошло буквально мгновенно. Я увидел, что у нее торчат соски. Хотя у меня самого в эту минуту уже ничего не торчало. И все же я спросил ее:
— А тебе не хочется остаться на ночь? Провести эту ночь со мной?
— Нет, — ответила Консуэла. — Переспать с тобой мне не хочется. Хотя я не прочь побывать в твоих объятиях.
Я был полностью одет, как сейчас, а она уселась мне на колени, полностью обнаженная; она ко мне прильнула, а затем взяла мою руку за запястье и завела себе под мышку, чтобы я смог нащупать опухоль. На ощупь та оказалась как камень. Вернее, как камешек. Как два камешка, один побольше, другой поменьше, и тот, что поменьше, отмечал начало уходящих в грудь метастазов. Но в самой груди не прощупывалось ничего.
— А почему я ничего не чувствую у тебя в правой груди?
— Потому что груди у меня слишком большие и слишком полные. Но он уже засел там, в глубине.
Да я бы все равно не смог переспать с нею, я. когда-то слизывавший ее менструальную кровь! После стольких лет неудержимой тоски по ней мне было бы трудно увидеться даже с прежней Консуэлой, не то что с нынешней, в ее гротескно искаженном образе. Так что я ни в коем случае не смог бы с ней переспать, хотя продолжаю думать об упущенной мною возможности, думать не переставая. Потому что ее груди и впрямь неописуемо прекрасны. Мне никогда не надоест это повторять. Какая подлость, какая жалость, какой позор, что удар судьбы пришелся именно по ним! — так сокрушался я мысленно вновь и вновь. Они не могут быть уничтожены ни в коем случае! Как я уже говорил вам, мне доводилось мастурбировать на эти груди — и мастурбировать непрерывно — все долгие годы нашей разлуки. Я ложился в постель с другими женщинами, и думал о ней, и думал о них, о том, как хорошо мне было, когда я зарывался в них лицом. Как они гладки, как нежны, как упруги, как мне нравилось взвешивать их в руке, ощущая податливую тяжесть, — так думал я не раз, уткнувшись носом в нечто совершенно иное… Но при этой встрече я понял, что секс для нее уже в прошлом. На карту было поставлено кое-что посерьезнее.
И вот я спросил у нее:
— А может быть, в день операции мне поехать с тобой в больницу? Если хочешь, я так и сделаю. Нет, я сделаю это в любом случае. Я настаиваю. У тебя ведь, кроме меня, никого нет.
— Это чрезвычайно великодушное предложение, — ответила Консуэла, — но я, право же, сама не знаю. И мне, пожалуй, не хочется видеться с тобой сразу же после того, как меня прооперируют.
Уехала она от меня примерно в половине второго, а приехала в начале девятого. Она даже не поинтересовалась тем, как я собираюсь распорядиться фотографиями, для которых она позировала. Прислать ей снимки она меня, во всяком случае, не попросила. Да я еще и не проявил пленку. Хотя мне страшно интересно на нее посмотреть. Я проявлю, увеличу и отпечатаю снимки. И, разумеется, пришлю ей полный набор. Но сначала нужно найти надежного человека для этой работы. Потому что фотограф я страстный, а ни проявлять, ни печатать так и не сподобился научиться. А зря. Такое умение мне сейчас пригодилось бы.
Теперь ее могут отправить на операцию буквально в любую минуту. Я жду от нее известий круглыми сутками изо дня в день. Но с тех пор как она приехала ко мне три недели назад, Консуэла не дает о себе знать. Интересно, даст ли? А вы как думаете? Мне она наказала не искать с ней встреч самому. Больше ей от меня ровным счетом ничего не нужно — именно это она сказала мне на прощание. А я не отхожу от телефона из страха невзначай пропустить заветный звонок.
После ее визита я сам принялся названивать знакомым, прежде всего врачам, с целью разузнать побольше о раке молочной железы и методах его лечения. Потому что по невежеству своему всегда представлял дело так: сначала маммотомия, а уж потом химиотерапия. И, даже когда Консуэла еще оставалась у меня, я лихорадочно размышлял, пытаясь обмозговать эту нестыковку. Сейчас мне уже известно, что химиотерапия перед операцией — вещь довольно распространенная в практике врачей, которым нравится полагать, будто они находятся на переднем крае науки, но это, разумеется, не отменяет вопроса, а правильно ли было подобное назначение в случае с Консуэлой. И что она имела в виду, говоря о шестидесяти процентах шансов на выживание? Почему только шестьдесят? Сказали ей об этом врачи, или она это где-то вычитала, а может, поддавшись панике, просто навоображала… Или доктора так блефуют из тщеславия? А может быть, это всего лишь шоковая реакция, причем достаточно типичная, — беспрестанно думать, будто в ее истории что-то осталось недосказанным, будто Консуэла что-то от меня утаила или что-то утаили от нее самой… Так или иначе, моя история на этом заканчивается, но пока мне больше ничего не известно.
Она уехала от меня примерно в половине второго — как раз когда Новый год приходит в Чикаго. Мы с нею попили чаю. Выпили по бокалу вина. По ее просьбе я включил телевизор, и мы посмотрели в записи новогоднее беснование сначала в Австралии, а потом в Азии и в Европе. Консуэла была настроена чуточку сентиментально, самую малость. Рассказывала мне разные истории. Из своего детства. О том, как отец очень рано начал брать ее с собой в оперу, буквально малюткой. О флористе из цветочного магазина.
— В прошлую субботу мы с мамой покупали цветы на Мэдисон-авеню, а флорист возьми да скажи: «Какая на вас миленькая шапочка!» А я ему говорю: «Это, знаете ли, не совсем шапочка», и он тут же все понял, смутился, покраснел, пробормотал какие-то извинения и подарил дюжину роз вдобавок к нашей покупке. Так что, сам видишь, столкнувшись с чужим несчастьем, люди приходят в замешательство. Они просто не знают, как им себя вести. Никто не знает ни что сказать, ни что сделать. Вот поэтому я тебе особенно признательна.
Как я все это воспринял? Величайшую муку мне тогда доставляла мысленная картина: Консуэла у себя дома, в постели, одна, трясется от ужаса. Панически боится умереть. И что нам с ней теперь предстоит? Как вам кажется? Не думаю, что она попросит меня проводить ее в больницу. Она была польщена тем, что я это предложил, но, когда настанет пора, она, конечно же, поедет в больницу с матерью. Понятно, что новогодней ночью она просто-напросто психанула, потому что на душе у нее было слишком тяжело и на вечеринку, куда ее пригласили, она ехать не хотела, чтобы не портить другим настроения, но и сидеть дома в одиночестве не хотела тоже. Не думаю, что, психанув в следующий раз, она мне позвонит. Выслушать мое предложение ей было приятно, а вот воспользоваться им она, наверное, не захочет.
Если только я не заблуждаюсь на сей счет. Если месяца через два-три она не нагрянет с категорическим заявлением, что решила со мной переспать. Лучше уж со мной, чем с каким-нибудь молодым человеком, потому что я стар, а значит, и сам далек от физического совершенства. Потому что, несмотря на все ухищрения пластических хирургов, которые, несомненно, постараются сгладить ущерб, нанесенный коллегами-онкологами, разрушение и омертвение тела оттолкнут меня куда меньше, чем моих знакомцев по тренажерному залу, которым, в отличие от меня, не выпало родиться еще до того, как Франклин Делано Рузвельт впервые вошел в Белый дом.
А вот окажусь ли я на высоте? Не дам ли слабины? Ни разу в жизни мне не доводилось спать с женщиной, отмеченной такого рода увечьем. Припоминаю только один более-менее похожий эпизод. Несколько лет назад, пригласив к себе женщину, я услышал от нее: «Должна предупредить тебя — у меня только одна грудь. Вторую мне ампутировали. Не хочется, чтобы это стало для тебя сюрпризом». Ну, знаете ли, каким бы бесстрашным и небрезгливым человеком ты себя ни считал, если начистоту, переспать с одно-грудой женщиной — перспектива не из самых заманчивых. Я разыграл легкое замешательство, постаравшись сделать вид, что смущен не самим ее признанием, а только тем, что оно прозвучало как недвусмысленный призыв. «Да брось ты! — сказал я ей. — Мы с тобой ведь не собираемся спать. Мы добрые друзья и, скорее всего, таковыми и останемся».
Однажды мне довелось переспать с женщиной, у которой было огромное красно-коричневое родимое пятно над грудью и частично на самой груди. Добавьте великанский рост — под метр девяносто. В первый и последний раз, желая поцеловать женщину, я вставал на цыпочки, да еще и задирал голову. У меня потом долго болела шея. А когда мы надумали наконец переспать, она для начала сняла юбку и спустила трусики — практика, как я понимаю, далеко не стандартная. Как правило, женщина сначала снимает блузку и все, что под ней, заголяя верхнюю половину тела, а уж потом дело доходит до нижней. Эта, однако, так и осталась в лифчике и в свитере.
— А что, ты их вообще снимать не собираешься? — поинтересовался я у нее.
— Собираюсь, но сначала мне нужно предупредить тебя, что там у меня не все в порядке.
Я улыбнулся, вернее, состроил хорошую мину при плохой игре.
— Ну и что же у тебя не в порядке?
— Да, знаешь ли, кое-что с грудью. Тебя это напугает.
— Да брось ты! Давай показывай.
Ну, она мне и показала. И я тут же начал лицедействовать, в чем явно переусердствовал. Я поцеловал чудовищное родимое пятно. Потрогал его. Поиграл с ним. Отвесил ему — и ей — несколько комплиментов. Сказал, что она вправе этим пятном гордиться. Что я от него без ума. Такой барьер не перемахнешь без разбега. Однако тебе приходится брать всю ответственность на себя, не впадать в истерику и относиться к партнерше с надлежащим тактом. Никакие сюрпризы, которые способно преподнести тебе ее тело, не должны тебя отпугнуть. Красно-коричневое пятно. Для нее это было сущей трагедией. Метр девяносто. Не одного меня, должно быть, заставил добиваться ее внимания этот восхитительный рост. И с каждым мужиком одна и та же песенка: «Мне нужно предупредить, что у меня не все в порядке».
Фотографии. Никогда не забуду о том, как Консуэла попросила меня сделать эти снимки. Загляни к нам в окошко (хотя шторы я, разумеется, задернул) какой-нибудь любитель пип-шоу, он наверняка нашел бы это зрелище откровенно порнографическим. Хотя, конечно же, к порнографии оно не имело ни малейшего отношения.
— А фотоаппарат у тебя еще есть? — спросила она.
— Есть.
— А ты не мог бы поснимать меня? Потому что мне хочется, чтобы мое тело сфотографировали таким, каким ты его знал. Каким любовался. Потому что в скором времени оно станет уже совсем другим. И я не знаю, к кому еще могла бы обратиться с такой просьбой. Я просто не могу довериться ни одному другому мужчине. Иначе не стала бы досаждать тебе такой просьбой.
— Разумеется, — ответил я ей, — я сделаю все. Все, чего ты захочешь. Только назови мне свое желание. Можешь просить о чем угодно. Ничего не утаивая.
— Поставь музыку, — сказала Консуэла, — и принеси аппарат.
— А какой музыки тебе хочется?
— Шуберта. Какой-нибудь камерной музыки Шуберта.
— Договорились, — кивнул я, а мысленно возразил Консуэле: «Ну уж нет! Не какой-нибудь! К такому случаю подойдет только „Смерть и Дева“[25]».
Однако она не попросила прислать ей фотографии. Позволю себе напомнить, что Консуэлу не назовешь женщиной блистательного ума. Потому что в противоположном случае вся эта история с фотосессией означала бы совершенно другое. Потому что тогда она выглядела бы не более чем тактическим ходом со стороны Консуэлы. А где тактика, там и стратегия, которую следовало бы, как минимум, разгадать. Однако Консуэла порывиста, самые серьезные по своим последствиям поступки она совершает по наитию, совершает на подсознательном уровне, проникшись ощущением собственной правоты, хотя сплошь и рядом не зная ни почему, ни зачем она ведет себя именно так. Приехать ко мне, чтобы сфотографироваться, — как раз такое почти инстинктивное действие для нее чуть ли не само собой разумеется, и никакой задней мысли у нее не было. Вы бы, понятно, как следует призадумались, а вот Консуэла просто-напросто не взяла на себя такого труда. Она сказала, что чувствует себя обязанной запечатлеть свою красоту для меня истинного знатока и ценителя ее телесного совершенства. Однако на самом деле за этим крылось нечто большее.
Я давно подметил, что большинству женщин присуще тревожно-неуверенное отношение к собственному телу, пусть тело это — как у той же Консуэлы — и лишено малейших изъянов. Далеко не все они убеждены в том, что оно и впрямь совершенно. Есть тип женщин, которые, наоборот, ничуть не сомневаются в этом, но они исключение из общего правила. Многие буквально одержимы мыслью о собственных телесных недостатках, причем о недостатках, как правило, мнимых. Например, они часто стесняются собственной груди. Причину этой стеснительности я так и не смог разгадать, но любую из них приходится долго уламывать, прежде чем она разденется перед вами с подлинным наслаждением — и это наслаждение только усилится оттого, что вы ею залюбуетесь. Так дело обстоит даже с теми из них, кого природа наделила прелестью особенно щедро. Лишь очень немногие раздеваются перед тобой достаточно непринужденно, а в наши дни, с их вечными спорами о вопросах пола, как раз эти раскованные девицы чаще всего оказываются плоскогрудыми, причем без малейшего налета пикантности, присущей иным едва ли не мальчишеским соскам.
Но эротическое могущество, которым обладает тело Консуэлы… Нет, не будем об этом. Все уже в прошлом. В ту ночь у меня встал, хотя, строго говоря, как встал, так и опал. Мне повезло: я по-прежнему не испытываю проблем ни с эрекцией, ни с либидо, но, если бы той ночью Консуэла предложила мне переспать с нею, пришлось бы как-то выкручиваться. И еще придется как-то выкручиваться, если она заявится ко мне после операции с подобным предложением. А я думаю, что так оно и случится. Потому что так оно наверняка и случится, не правда ли? Первый заход в новом качестве ей захочется совершить со старым конем, не портящим борозды. Со знакомым конем. Потому что она будет недостаточно уверена в себе, но останется все такой же гордячкой, потому что лучше со мной, чем с каким-нибудь Карлосом Алонсо или братьями Вильяреаль. Старость не столь губительна, как раковая опухоль, но все же она губительна в сопоставимых масштабах.
Часть вторая. Пройдет еще три месяца, и Консуэла приедет ко мне и скажет: «Давай переспим». И тут же разденется. Неужели меня поджидает такая напасть?
У Стэнли Спенсера[26] есть картина, висящая в галерее Тейт, автопортрет с женой, причем оба они, примерно сорокапятилетние, изображены полностью обнаженными. Этот двойной портрет представляет собой квинтэссенцию супружеского симбиоза, над которым, в его прямоте и бесстрашии, не властно время. У меня в библиотеке есть альбом Спенсера с репродукцией двойного портрета. Я покажу вам позже. Спенсер сидит широко расставив ноги, а жена его полулежит рядом. Он задумчиво смотрит на нее в упор сквозь очки в металлической оправе. Мы, в свою очередь, смотрим в упор на них обоих, на два нагих тела, которые — этого от нас ничуть не скрывают — уже далеко не молоды и, мягко говоря, не аппетитны. Да и счастливой эту парочку не назвать. Настоящее просело под грузом прошлого. Особенно у жены: тело рыхлое, дряблое, целлюлитное, и вскоре его ждут еще большие перемены к худшему.
На переднем плане картины — стол, а на нем лежат два куска мяса, баранья нога и одна-единственная миниатюрная отбивная. Сырые. Оба куска изображены с тою же чисто физиологической скрупулезностью, с той же безжалостной прямотой, что и отвисшие груди жены, бессильно и безнадежно поникший член мужа, чья плоть отделена от неприготовленной пищи каким-то десятком сантиметров. Ты словно бы припал к витрине мясной лавки и нежданно-негаданно обнаружил там не только выставленное напоказ съестное, но и асексуальное мясо пожилой супружеской пары. Каждый раз, когда я вспоминаю о Консуэле, мне представляется эта сырая баранья нога, похожая на первобытный посох, и бесстыдно открытые всем взглядам тела мужа и жены. Однако чем дольше смотришь на них, тем менее непотребным становится их присутствие здесь, в непосредственной близости от брачного ложа. Женщина несколько растеряна, но она уже смирилась со своим поражением, отрубленный разделочным топором кусок мяса не имеет ничего общего с полным жизни животным, и вот уже три недели, прошедшие с той новогодней ночи, когда ко мне приехала Консуэла, я не могу избавиться от двойного образа: раздавленная жизнью женщина и отрубленная топором мясника баранья нога.
Мы посмотрели в записи встречу Нового года на всем земном шаре, понаблюдали вживую за лишенной малейшего смысла массовой истерией, в которую вылилось празднование миллениума в Нью-Йорке. Один часовой пояс за другим взрывался тысячами шутих, и ни одна из этих шутих еще не была запущена Осамой бен Ладеном. Лондон рассверкался огнями как ни разу за предыдущие шестьдесят лет — со времени зажигательных бомб «блицкрига». А Эйфелева башня, извергнув пламя, словно бы и сама превратилась в чудо-оружие, в то самое чудо-оружие, которое спроектировал для Адольфа Гитлера Вернер фон Браун, во всеразрушительную ракету ракет, во всеистребительный снаряд снарядов, в убийственнейшую бомбу бомб, сброшенную из древнего Парижа, как из-под днища суперсовременного самолета, на земной шар как на одну-единственную подлежащую уничтожению цель. Весь вечер по всем каналам показывали этот пародийный Армагеддон, которого мы поджидали, роя у себя на заднем дворе бомбоубежище, поджидали с 6 августа 1945 года. Ума не приложу, как светопреставление ухитрилось обойти нас стороной. Даже ночью миллениума — особенно этой ночью — люди ожидали самого худшего, словно весь вечер в воздухе визжала истошная противовоздушная сирена. Вечерняя вигилия целой цепи чудовищных ночных хиросим, по мере смены часовых поясов выжигающих одну земную цивилизацию за другой. Сейчас или никогда. И, как выяснилось, все-таки никогда.
Может быть, именно это и праздновали по всей планете — ненаступление конца света, полное и окончательное ненаступление, раз и навсегда непоправимо и счастливо упущенный шанс. Отныне все земные напасти стали контролируемы, через строгие интервалы прерываемые рекламной паузой. Телевидение занялось тем, что ему удается лучше всего, — превратило трагедию в повседневность. Триумф поверхностного существования, и Барбара Уолтере[27] — пророк его. Но даже разрушение великих городов было бы лучше этого всепланетарного извержения тривиального и поверхностного, этого вселенского взрыва дешевой сентиментальности, равного которому не случалось даже у нас, в Америке. Одни и те же речовки, одни и те же клише распространялись со сверхзвуковой скоростью на всем просторе от Сиднея до Вифлеема и лондонской Таймс-сквер. Не было ночных налетов; не лилась кровь; взлетали не бомбардировщики, а биржевые котировки; наступало не светопреставление, а всеобщее процветание. В нашу эпоху, прельстившуюся величественной иллюзией призрачного величия, малейшая ясность, привносимая в вопрос о всеобщей катастрофе, оборачивается победоносной пошлостью. Наблюдая за этой гиперболизированной карнавализацией самого бытия, я размышлял о том, что наш нежданно-негаданно разбогатевший мир с превеликой радостью вступает в преуспевающее (но, увы, только на свой лад) Средневековье. Ночь всеобщего счастья, заранее возвещенная на сайте barbarism.com. Приветственные спичи в честь грядущего в третьем тысячелетии кича. Будущее под знаком Овна на букву «г». Ночь, которую следует не запечатлеть в памяти, но, напротив, как можно скорее забыть.
Забыть все, кроме дивана, где я сижу, обнимая Консуэлу, обвивая руками ее наготу, согревая в ладонях ее груди, и мы с ней смотрим «по ящику» наступление Нового года на Кубе. Ни один из нас не знал заранее, что сейчас покажут именно это, но вот перед нами внезапно материализовалась Гавана. Тысячи туристов и так называемых ночных гуляк столпились на ступенях некоего амфитеатра как живое воплощение духа былых — и, как принято на Карибах, жарких — времен; духа, который когда-то, во дни «крестных отцов», притягивал сюда, в нынешнее полицейское государство, любителей пожить и погулять на широкую ногу. Ночной клуб «Тропикана» в отеле с тем же названием. Никаких кубинцев, кроме представителей так называемой индустрии развлечений, хотя по любому из них видно, что они пришли сюда отнюдь не развлекаться; множество молодых людей, в том числе девяносто шесть (точную цифру называет комментатор Эй-би-си) красавчиков в ослепительно белых шелковых костюмах, которые не столько поют и не столько танцуют, сколько патрулируют периметр сцены, переговариваясь друг с дружкой по рации. Танцовщицы из здешнего варьете, похожие на длинноногих латиноамериканцев-трансвеститов из Вест-Виллидж и наверняка такие же обкуренные. На головах у них шляпы, больше смахивающие на абажуры (высотой в девяносто сантиметров каждая, по уверениям все того же комментатора), а на спине — белые плюшевые крылья.
— О господи, — вздыхает Консуэла и принимается плакать. — Вот что, — рассерженно продолжает она, — он решил показать всему человечеству на Новый год.
— Несколько гротескно, пожалуй, — осторожно вставляю я. — Но, может быть, у Фиделя Кастро столь своеобразное чувство юмора.