34412.fb2
Возле отдела милиции Опутя приковал пленника к столбу крепкими импортными наручниками, и отправился в дежурку. Дремавший за столом Помуевич очнулся:
— Это ты, пацан?.. Крепкий, все на ногах… И тебе-то, брат, не спится в ночь глухую? Давай, заходи… — он нажал на кнопку замка.
— Не стоит, пожалуй. Свалю отдыхать.
— Отдыхать — это хорошо. Калям сказывал — ты в музей по сигналу ходил?
— Ходил… Сам-то он где?
— Да видишь… Зинка Пху сюда зачалилась, оперативники просили оставить: дескать, утром ей задание будет. Мы ее пустили в байдарку, а она выспалась теперь, да и заблажила: «Ску-учно… Хоть бы вы, ребята, меня отхарили, что ли…». Ну, Ядовин и повел ее в Ленкомнату.
— По субординации — первенство за тобой.
— Он холостой. А я женился недавно. Ну так чего там в музее? По нолям? Заколебала эта проводка, заманала…
— Нет, не проводка, Сережа: было, было проникновение…
— Да ну! — встрепенулся лейтенант. — Нет, умом Россию не понять: четвертый ведь раз лезут. За каким хреном, спрашивается?..
— Не знаю. Ты вот что скажи: опергруппа будет?
— А где я ее теперь возьму? Надо опера, следователя, эксперта поднимать… Телефонов ни у кого нету, машина — сам видишь… Могу вот Ядовина, когда он Зинку отпекарчит, послать: зафиксировать, так сказать, факт… А так — пусть уж с утра все развернется, как положено: принесут заявление, честь-честью, зарегистрируем, пошлем людей… Что теперь толку: лишнюю бузу поднимать, сотрудников с постелей стаскивать, гнать неведомо куда… У них и так жизнь несладкая. Складок-то ваш, как я понял, не зацепило? А то бы ты сейчас кипятком мочился — верно, х-хэ-э?.. А музей — это что, это культура, объект остаточного финансирования, велик ли за него спрос? Тоже, завели игрушку, чтобы Федора Иваныча дочку пристроить. Нужна она, не нужна — всем до феньки…
— Слушай, Серега! Если ты это дело на тормозах спускаешь — значит, и мне незачем там светиться. Прими мои слова просто как информацию: взломали, залезали… — и оставь при себе.
— А сержант?
— Ну, шепни ему тоже пару слов.
В Ленкомнате вспыхнул свет, послышались голоса, стук стульев.
— Ладно, пойду… — сказал Опутя. — Слушай, Серега: ты не поверишь, какая интересная штука тут недавно нарисовалась…
— Н-но?.. — Помуевич поднял лицо, развернулся на стуле.
— Говорящие часы, понял? Время объявляют.
— Иди ты! В натуре?!
— Десять штук Дуне в киоск забросили. Ты, как сменишься, сходи, возьми себе одни. И Калям пусть возьмет. Скажете — я велел. Подарок фирмы, ясно? За бдительную службу. Пивка там прихватите… У вас ведь тоже все непросто, тоже расслабляться надо.
— Ну понял, понял. Греби давай, отдыхай.
— Будь здоров!
На улице Опутя достал из кустов акации упрятанные в них картину и разбойничью булаву, отомкнул пленника.
— Канай вперед, родной.
И Ничтяк поплелся впереди, послушный командам: право, лево… Страх мигом вымыл из него и жадность, и наглость, и воровскую спесь: остаться бы живым, а там уж — будем посмотреть… Надо же — вмазался, словно последний фуцманюга!
Митя Рататуй жил в большом, затейливо и богато построенном доме, с настоящим садом вокруг; в саду беседки, лавочки, качельки… По меркам начала века — чисто помещичья усадьба, — или доктора, или инженера, или чиновника средней руки. До недавнего времени принадлежала она немцу Яшке Эргарту, свалившему три года назад на историческую родину; в ряду местных шедевров архитектуры и зодчества дом прочно занимал первое место. А ведь был он не так уж и стар: Яшка-то приехал в Малое Вицыно в сорок первом году. А закончил строиться, дай Бог памяти, и вовсе в сорок седьмом!
Тут история такая: в заполошно-кровавом сорок первом году успели-таки вывезти с юга России некий маленький заводик. Что он производил — и тогда-то мало кто знал, а теперь уж и вовсе запамятовали. Ну, назовем так: Готовую Продукцию. Завод Готовой Продукции. Что-то такое очень точное и маломерное. А главное — необходимое. До того, что порою сам Сталин орал, радировал, телеграфировал, телефонировал, — что-де Готовая Продукция нужна как хлеб, как воздух, как штурмовики Ил-2… Перевезти-то завод перевезли, поставили на новое место, да вот беда: работать на нем оказалось некому. Вот так: дирекция на месте, и трудится, трудится целое конструкторское бюро — а Продукции нет как нет… Оказывается, всех основных мастеров (а их и было-то всего шесть) мобилизовали в тревожный для родины момент и направили в Народное ополчение, где они и сложили в первом бою свои полные простой рабочей думы головы. Приехала мелочевка, обслуга, набитые спесью придурки: незаменимых, дескать, у нас нет! А Москва долбит, словно дятел: как хлеб, как воздух! Как хлеб, как воздух! Словно в воду упадают эти слова. Нет Продукции. Нет Продукции. Нет, нет, нет Продукции. Хорошо. Не понимаете нормальных слов — начнем говорить другими. Сначала арестовали начальника цеха Готовой Продукции: он же должен ее выпускать — а где она? Быстренько судили и расстреляли, по законам военного времени. Через неделю проделали то же самое с начальником планового отдела и всем его аппаратом. Потом взяли — по восходящей — заместителя директора по снабжению; по производству. Интервал — строго неделя. И вот в один прекрасный день (а может, и ночь) директор вызвал к себе главного кадровика, положил перед собою на стол пистолет и сказал:
— Крутись, сука, как хочешь — а чтобы через неделю был на моем заводе еврей.
— Ну вот еще! Сейчас, побежал искать. Вы вон в КБ загляните: их там немерено, кудрявых! Вести сюда по одному, или всех сразу?
— Э… верно!.. — директор затряс лысой башкою. — Что же, что делать-то?.. Мне ведь не мозги, а руки нужны… Немца, немца ыези, вот!
— Во дает! Ну, в Берлин командировку выписывайте. Кто же позволит: секретнейшее производство! Да и не знаю я, где их теперь искать, с Волги выселили, а дальше…
— Шмальну. Тебя, сука, шмальну, главного инженера… Всех зашмаляю. И себя в конце. Найди немца, своло-очь!..
— Да где, где?
— Хоть в п…де-е!.. — взвыл директор, и — коротенький ростом — свалился со стула и засеменил к кадровику, чтобы стукнуть его наганом в лобешник.
В день, когда взяли главного инженера, на заводе появился Яков Эргарт — нашел-таки кадровик! По графику, еще через неделю должны были прийти за директором, — но он, под клятву, выпросил себе маленькое продление. Теперь-то он мог лупить себя в грудь: появилась надежда! И правда: Продукция пошла. Сначала немного, но вскоре Яшка, сам чуя нужду и опасность, раскололся и выдал заныченные адреса еще четырех соотечественников, скрывающихся по Союзу под видом то евреев, то литовцев, а то и под русскими фамилиями. На них-то и держался завод до конца войны, и немцы не боялись: их тут прикрывали надежно все: и заводские, и райком, и даже НКВД, понимая: если вдруг сюда, в невероятную захолусть и тьмутаракань, донесется по телефону спокойный глуховатый голос: «Нэужели ви нэ можете понять, что Продукция нужна как хлэб, как воздух…» — тут же придет конец спокойному тыловому сидению, многие поплатятся свободой, а кое-кто — и жизнью. Хотели было подстраховаться, притереть к сложному производству местный контингент, однако отступились: неплохой вроде попадался народ, умельцы, иные выдумывали удивительные штуковины, но делали на тяп-ляп, полагая, что главное дело — в голове; другие, наоборот, ничего не выдумывали, работали незатейливо, да прочно, — предмет не видал ласки от их рук, и сам гляделся неживым. А учиться не хотели ни те, ни другие: я, мо, какой есть, такой и есть, и не ваше дело мне указывать! Поэтому местные держались на заводе лишь в подсобке: грузчики, коновозчики, уборщики, сторожа… Несколько ребятишек попали в цеха учениками слесарей, токарей, электриков, — но ни один не угодил в учение к немцам, те даже разговаривать не стали, объяснили так: потомки по крайней мере трех поклений людей, имевших дело с подобным производством, могут лишь быть допущены к освоению Продукции: столь тонка была технология. Ни голова, ни руки тут были не главное, этого-то добра можно было сыскать!.. вот что? — немцы и сами не могли толком разъяснить… Как бы то ни было — после войны завод сразу снялся и отправился по прежнему адресу, оставив груды железа, хлама, разоренных построек, трубы, торчащие отовсюду, как кишки инопланетных гигантов; в городе — перепорченных эвакуированными девок, сожительниц, детей-выблядков, нестрогую заводскую мораль, обязательные воспоминания: «Как в войну-ту робили!..»., и — немца Яшку Эргарта. Остальное все увезли, даже мальчишек-учеников, пристроенных на заводе, — и не вернулся ни один. А на фундаментах, помещениях, сараях — возник однажды кирпичный завод. Но это ведь — уже совсем другая история, правда?
Яшке сам директор не советовал ехать с заводом. «Те места, — сказал он, — насквозь продуваются, проглядываются и простреливаются. Тебе ведь разницы нет, где работать, везде при деле окажешься». Остальные четверо отбыли все-таки, надеясь на послевоенные послабления, и напрасно: уже через полгода кто оказался за Полярным кругом, кто возрождал набирающие снова мощь леспромхозы, кто… э, стоит ли продолжать тему!
Эргарт тем временем возводил свой знаменитый дом. Директор оказался человеком благодарным: увозили ведь не все, лишь самое ценное, многое было дешевле бросить, потом выпросить или сделать новое; ясно было, что остальное растащат местные жители. Так вот: пока не сняли охрану, Яшке уже разрешили кое-что вывезти на стройку. И он все собирал кропотливо: досочка к досочке, кирпичик к кирпичику, листик железа к листику, — ну, а дальше там: труба к трубе, рейка к рейке, — разный набирался материал! Так ведь и человека можно было понять: подселили в плохонькую избу к многодетной семье, — потом через многие вызовы, разрешения, проверки удалось-таки вытащить сюда жену, приехала с двумя дочками, шести и восьми лет. Тут уж спасибо: дали комнатушку в построенном заводом бараке, и выжить помогли, не обижали ни заработком, ни карточками; жена так и не работала, ходила по очередям, сидела с ребятами, варила-жарила-тушила-солила. Да горсовет выделил еще эвакуированным делянки под картошку, — ничего, скоротали лихолетье.
Два года Эргарты строили дом. Шмат земли им отвели огромный, еще стараниями директора завода, — вот там-то Яшка и ковырялся денно и нощно. Устроился он шофером на райкомхозовский ЗИС-5: в такое время нельзя без машины — надо привезти то, другое, — а уж денежки-то считать он умел! Хотя надо заметить: никто в семье Эргартов никогда не гляделся худо из-за одежки, или бледным, недоедающим. Девки бегали бойкие, веселые, Грета каждый свободный час проводила на стройке, кропотливо подбирала щепки, хлам, скоблила шкуркою шесты, колонны, затейливо вырезанные досочки…
И — ах, какой получился домина! Не дом — дворец, по маловицынским понятиям: с фасада — большое высокое крыльцо, нет — широкая лестница с боковыми площадками, обнесенными перилами, с каждой стороны на площадках — кресла-качалки; зал за массивными роскошными дверьми. По три окна справа и слева от дверей; наличники с нерусскою резьбой. Железная, выкрашенная голубой краскою крыша с крутым подъемом; флюгер, длинные трубы, каждый кирпич с белой каемочкой..
Но сказано уже: ладно бы дом! Это, в конце концов, полезное помещение, где люди живут и спасаются от природы. Самое главное — дом этот окружала усадьба. Деревья, теплицы, кусты с разной ягодой, цветники причудливых форм… Беседка с круглой крышей, уютно покрашенные качели, скамейки с загнутыми спинками, небольшой фонтан с чистой водою…
Для маловицынцев сооружение такого чуда стало истинным событием. В летние выходные дни они приходили поглядеть, как дочки немца бегают среди цветов или качаются на качелях, Грета вяжет на веранде, а сам Яшка в кресле-качалке пьет какие-то шипучие напитки. Что удивительно: построй такой дворец кто-нибудь из своих — вряд ли простоял бы он больше недели: сожгли — и дело с концом. А к Эргартам даже ребятишки не лазили воровать: не то чтобы боялись, Яшка и Грета не были злые люди, а вроде как бы сидело в головешках: это не твоя, это другая жизнь, и ты не лезь в нее, не прикасайся к ней совсем!
Все это было, было, было… Потом девочки вдруг выросли, уехали в большой город учиться, вышли там замуж за офицеров, приезжали с детьми и мужьями, — тогда снова в саду слышались молодые сильные голоса, звенели дети-колокольчики, пилась наливка на террасе, в доме пианино играло вечного «Сурка», кем-то потерянные яркие ленты и венки лежали на клумбах, качелях…
Недолго, однако, длилась и эта благостная пора. С выходом мужей в большие чины появилась, видно, потребность отдыхать на югах, нахлынула масса других забот; Яшкин дом стал глуше, молчаливее, — однако не терял прежнего нарядного вида, пока у Греты были силы наводить порядок в саду, а у хозяина — красить крышу, флюгер, трубы, фасад, качели, подколачивать перильца…
Пришло время — Грета умерла от рака крови; Яшка потосковал, да и сошелся с Паранькой Понькиной, матерой холостой бабой младше его годами двадцатью. С Паранькою в дом набежали ее детишки, многая родня: дом и сад заплевали, затоптали, искурочили; Эргарт пытался держать какое-то время порядок, но и силы-то были уж не прежние, и он махнул рукой, и запил горькую всесте со всеми Понькиными — благо, пропивать-то у него было что, к радости новой родни. Однажды к дому подрулила машина неизвестной в Малом Вицыне марки; высадившиеся из нее люди прошли на усадьбу, подобрали валяющегося на разоренной клумбе опустившегося, обросшего хозяина, и увезли куда-то. Паранька пыталась искать — бесполезно. Он вернулся через пару недель в сопровождении тех же мужчин: трезвый, с сизо выбритым дряблым лицом, стальным отсветом в глазах. «Ступайте вон! — крикнул он выкатившейся из дома Параньке со всеми детьми и родней. — Убирайтесь, быстро!» Сожительница раскорячила руки с ногтями и понеслась на него, чтобы впиться в глаза и щеки. Один из сопровождающих шагнул ей навстречу, сделал какое-то движение — она брякнулась оземь и затихла. Вмиг осевшему, затрусившему ее гамузу было спокойно, внятно поведано, что Яков Вильгельмович прекращает отныне свои отношения с гражданкой Понькиной, продает дом и уезжает на жительство в республику Германия, вырученных средств ему хватит на какое-то время, а там — видно будет, во всяком случае, старику не дадут пропасть, и проживет он там свои отпущенные годы все равно дольше и лучше, нежели здесь, в Малом Вицыне, в компании разгульной Параньки. Самой потерпевшей, когда она очухалась, вручили тысячу рублей (дело-то было в девяностом году, великая сумма!) и условие: забыть вообще об этом доме, об этой усадьбе, они будут принадлежать теперь другому человеку.
Так в самых знаменитых маловицынских хоромах поселился Митя Рататуй. Еще год ремонтировали, доводили до прежнего ума испоганенную усадьбу, садили новые деревья и кусты вместо спиленных, спаленных, вырубленных, разбивали клумбы, бережно восстанавливали растащенную на дрова беседку, — что говорить, когда даже красавец-флюгер на высокой крыше оказался помят до невозможности…
Теперь дом восстал в прежней роскоши, гляделся как игрушечка с глянцевой немецкой открытки, особенно летом — в зелени и цветах, — да нет, даже лучше прежнего, ибо там, где приткнута была в будние дни убогая Яшкина легковуха — ГАЗ-69, теперь красовались аккуратными, дающими красочные блики задками «Форд-скорпио» и «Мерседес-318»-й. И опять никто не завидовал, никто не делал набегов на богатея: Митю большинство здешнего народа знали за своего: с кем-то рос на одной улице, с кем вместе учился в школе, с кем дрался у танцплощадки, с кем кантовался в местной КПЗ, готовясь к первому (и единственному) своему сроку за пьяный грабеж… Маловицынцев умиляло и радовало, что Митя, став большим авторитетом и забогатев, остался все же простым, своим. Мог, встретившись в городе, запросто поговорить о том-сем, даже выпить в кафе, на бережку, вспомнить прекрасные молодостью годы, сунуть человеку денег в нужде, свести с полезным деятелем… Никто только, кроме считанных людей из окружения, не мог похвастать, что Рататуй принимал его в своей роскошной резиденции. Ходили слухи, правда, что доносились из беседок и веранд голоса и первых, и вторых лиц из районной власти, и иных обладателей серьезных должностей, да только — мало ли что болтают досужие элементы, нам-то какое дело, верно?..