34412.fb2
— Робяте вы, робяте! Што ее вы дерите? Ведь она ж совсем дите! — вопрошал своих наемных работников господин Крячкин, пытаясь вытащить за волосы из койки Клыча голую Любку Сунь. — Пошла вон отседа, шалашовка!
Клыч мычал, стонал, пытался удержать ее за бедра, втиснувшись горбатым носом между больших вислых грудей.
— Не тронь его, — сказал со своего лежбища Богдан. — Он на ней жениться хочет. Нет, правда. Аж очертенел весь. «Ай, сладкий!» — говорит. Вот уж сутки — все харит и харит ее, остановиться не может. Ладно, что мы с Костей, — кивнул он в сторону жующего за столом хлеб Фаркопова, — первыми ее пропустили, а то — совсем бы спасу не было, хоть дрочи…
— Как это — жениться? — удивился хозяин. — У него ведь по паспорту баба числится, четверо детишек, я даже имена помню: Дурды, Берды, Курбан и Мурад.
В помещении висел густой запах обильных грязных совокуплений. Любка сопела, извиваясь; вдруг стукнула Клыча кулаком по курчавой голове и завыла:
— Да отпусти ты меня, черножопый! Мало тебе — всю ведь изватлал!.. Ой, и выберусь ли я из этой гадской Потеряевки?!..
— Нэ-эт! — прохрипел батрак, вынув лицо из грудей. — Нэ уйдешь! Жина будэшь — айццц!..
— Ну конечно, сейчас собралась! Не поеду я к твоим верблюдам!
— Зачэм бэрблуд? Тут жить будэм! Другой жена, дэти сюда привэзу — якши, ццц! У Пэтр Егорищь работать будэм! Он якши бай! Конь, лошадка купим! Э, Егорищь?..
— Но. Ты вон ищо на Зойке-Кружечке женись, нашей шарамыге. Я тебя со всеми женами так отсель попру, што не опомнишься!
— А ему вера дозволяет, — встрял молчаливый Фаркопов. — У них доброму мужику положено как раз три бабы иметь, не меньше. Этому по жизни фарт не шел: семья большая, все братья, все старшие: одному с калымом помоги, другому помоги… Только одну бабу, из худеньких, и смог себе купить. Нанялся у партийного бая за другую работать — а того возьми да и пристрели. Ухнул калым. Подрядился другое стадо пасти. Вдруг — наехали на лошадях, с плетями, — угнали скот, его избили до смерти. Поплелся к хозяину: так и так… А тот: даю неделю на возмещение убытков, потом — тебе сиктым, семью — в рабы. Он там какого-то бродягу поймал, опоил, в свое переодел, да и сбросил со скалы, морду расквасив до неузнаваемости. И — рванул куда глаза глядят, — только в этих местах и опомнился. Ему-то туда дорога заказана, — так он мечтает в Потеряевку семью перевезти. Скучает, все ребят хвалит: смышленые, дескать! Особенно этот… Дурды. Или Берды, пес их разберет. Я-то думаю — никогда он их больше не увидит, ишачат на бая беспощадного… О! о! — ишь, как в Любку впился. Словно мед она им… у нее и первый-то мужик, она сказывала, китаец был.
Дверь отворилась, и в светлом проеме возникла фигура фермера Ивана Носкова. Он спустился по лестнице вниз — и остановился, словно ослепленный, перед белою фигурой Любви Сунь, лезущей большими грудями на козырек кровати.
— О-о! — протянул он. — Вот так де-евка! Ты откуль такая взялась, красавица? Замуж за меня пойдешь? Давай одевайся — вот не сойти с места, сейчас увезу!
Клыч выбросил из-под одеяла тонкое, жилистое, поросшее крутой шерстью тело; прикрывая срам, он враскорячку подлетел к крестьянину, ухватил его за шкирку, оттащил его к порогу и мощным пинком выбросил вон. Любка восторженно взвизгнула, и вжалась в койку. Батрак вернулся на прежнее место, бережно укрыл ее и прижал к себе. Крячкин заторопился наружу, принялся там толковать с не утерявшим былое достоинство Иваном.
— Надо ехать, — сказал Фаркопов. — Чего я тут, спрашивается, потерял? Девке в торговый, гад, поступать, а я как курва с котелком…
— Эй, работнички! — крикнул хозяин. — Иван-от обрезь на обрешетку привез — давай, выходи, разгрузить надо!
Богдан поднялся, глянул на клычеву кровать: она ходила ходуном. Махнул рукою, и они с Фаркоповым вышли из избы.
Тело Клыча возносилось и опадало в жарких Любкиных узах. Лишь голова не участвовала в этом пире: на ней не отражалось ни единого содрогания. Она торчала наружу и была запрокинута; зоркие глаза невозмутимо глядели в какую-то точку, резкие черты были строги и покойны, крючковатый нос вис над длинной губою. «Ка-а!» — выдохнул рот, — и это был единственный звук, нарушивший воцарившееся в избе вековое спокойствие древних верблюжьих властелинов.