34412.fb2 Уникум Потеряева - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 60

Уникум Потеряева - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 60

ЖИЗНЬ МАШИ ПОРТУГАЛКИ

Ну, это как еще поглядеть: любая жизнь по-своему интересна. Мало ли кто как думает! Впрочем, сами судите…

Родилась она и росла поначалу в равнинной деревушке южной португальской провинции Байшу-Алентенжу, в царстве пробковых деревьев, кукурузы и миндаля. Низкий глинобитный дом под черепицей, с окнами без стекол, со ставнями: в нем они и жили всей семьею: дедушка-вдовец, папа Жуан, мама Кармела, брат Луиш, она, девочка Мария… Что она может помнить из того далекого времени? Как отец катал ее на муле? Как мать с отцом плясали на сельском празднике, нарядные и белозубые? Как она ходила с матерью искать деда с отцом, и находили их в трактирчике, за стаканами мушкатель винью верде? Как дедушка рассказывал вечерами о своих плаваниях на могучем корабле — португальской канонерке «Лимпопо»? Теми же вечерами они ели суп, которым славятся обе провинции Алентенжу: «суп бедняков», асорда алентенжана: чеснок и хлеб, залитые кипятком, плюс яйца с оливковым маслом. Все равно было вкусно, если вспомнить. Зима не была холодной, но — дожди, ветер; летом стоял зной, и приходилось быть осторожной, чтобы не вспугнуть змею. Ночами за ставнями кричал козодой.

Семья была безземельной, жили тем, что растили и убирали кукурузу на помещичьей латифундии. Но в мае 1936 года отца застрелил стражник, когда тот выбирался из господского сада с мешком краденого миндаля. Так семья потеряла главного кормильца. Марии только исполнилось восемь лет. Мария Сантуш Оливейру — так значилась она в сельской регистрационной книге.

Сразу встал вопрос: как жить дальше? Впереди было лето: на юге страны оно жаркое, засушливое — но это и основное время для крестьянской работы, время запасов, скопления денег на зиму. В латифундии растили две культуры: миндаль и кукурузу. К миндалю Кармелу не пустили бы: ведь ее муж оказался вором! А кукуруза… поставили бы на самые тяжелые работы, притом — труд одного человека на кукурузных полях никак не мог обеспечить жизнь целой семьи до следующего сезона. Вдвоем-то с Жуаном они зарабатывали неплохо, не только кормились, но и держали ослика, и покупали домашнюю утварь. А теперь? От дедушки ведь нет в поле никакого толку. Оставалось, в-общем, два пути: на север, где оливки и виноград, и — к побережью, на рыбообработку. Однако, подумав, Кармела забраковала оба. Она хотела взять с собою помощницей Марию: девочка живая, прилежная — на сборе винограда или оливок она не уступит и взрослой женщине. А четверо рук — это уже не две! Но идти на север опасалась: плохие дороги, горы, и неизвестно еще, как тебя будут встречать: если слишком много сезонников, могут и прогнать взашей! Станешь шататься, словно бродяга, и вернешься ни с чем. Кармела хотела попасть на сбор оливок, чтобы купить там же два бочонка масла по дешевой цене. А везти их с севера — тоже проблема: местность там непростая, а с дорогами и транспортом — полный швах.

И Кармела решила идти в Испанию: перейти границу по мостику через реку Шанса, и сойти на том берегу, где она имеет уже испанское название: Чанса. Все! — дальше уже Андалузия, прекрасная земля: какие оливковые поля между Севильей и Кордовой! Там всегда работают сезонники, а урожаи таковы, что никто не остается обиженным при расчете. Вечерами же, несмотря на тяжкий труд, люди всегда поют и танцуют — это же испанцы! Они открытее, веселее португальцев; кто знает — может быть, Кармела встретит там и своего мужчину — не вечно ведь быть вдовой! — и поселится с детьми где-нибудь в краю апельсиновых рощ… Даже если этого не будет — они с дочкой заработают деньги, погрузят на ослика бочонки с маслом, и отправятся к себе, в Байшу-Алентенжу, это совсем недалеко. Четырехлетний Луиш оставался с дедушкою, старик чего-то там копошился в поместье: его кормили, и этой еды должно было хватить двоим, до возвращения Кармелы.

Мать сходила в сельскую церковь, помолилась Христу, пречистой Деве и святому Гонсалу, нагрузила нехитрыми пожитками, прикрепив по бокам бочонки, ослика Нуну, — и отправилась с дочерью на заработки. Было начало июня 1936 года.

А через год девятилетняя Мария Сантуш Оливейру уже плыла по Средиземному морю на советском транспорте «Феликс Дзержинский» с партией испанских детей, увозимых на другую родину… Вот как случается порою, когда человек, неважно какого возраста, попадает в обстоятельства, в которых ни воля, ни ум, ни желания, и никакие иные черты и качества не имеют уже ни малейшего значения.

В большой латифундии, куда им удалось устроиться на работу, мать почти сразу сошлась с Фелисио, крепким усатым мужчиной сурового нрава, энергичным и любящим справедливость. Он не один там был, целая компания откуда-то из Новой Кастилии, таких же крепких и крикливых. И все оказались анархистами: лишь только 18 июля Франко поднял мятеж — Фелисио и его друзья сразу забыли о сборе оливок, вообще о всякой работе, и двинулись в дорогу, на защиту своего родного Толедо. Они хоть и не признавали никакого государства, считая его инструментом насилия над личностью — но еще больше не любили фашистов, и не могли терпеть, когда кто-то пытался установить над ними власть еще более жестокую, чем существующая. Но вообще им хотелось повоевать, и они обрадовались такой возможности.

А как же Кармела? Единственно, что она четко затвердила в той суматохе, это — не потерять Фелисио, которого успела полюбить с пылом истинной латинянки. Хриплоголосый и многоречивый, певец, истинный мужчина в ласках — он, конечно, не шел ни в какое сравнение с неумным, вороватым, пресным Жуаном. Был продан за гроши ослик Нуну, выброшены назначенные для масла бочонки, оставалась лишь одна проблема, один груз на сердце: дочка Мария. Кармела уже хотела договориться с какой-нибудь португальской семьей, чтобы увезли девочку на родину, — но великодушный Фелисио велел и ее взять с собою, чтобы набиралась революционного духа. Шумной компанией, с приключениями, они добрались до Толедо, — и угодили в самое пекло: бомбежки, обстрелы, атаки… Сама Мария сильно застудилась в пешем переходе через высокие Толедские горы, и попала в больницу. Мать навещала ее: суровая, в военных штанах, с винтовкой. А однажды явился Фелисио, и сказал, что мать ранило осколком снаряда, и она лежит теперь в госпитале. В день, когда бомбежка была особенно сильной, и перестрелка слышалась совсем близко — за нею пришла в больницу тетенька в форме республиканской армии; собрав ее наскоро, вывела на улицу и посадила в грузовик с еще несколькими ребятами и ранеными бойцами. Они выехали за город, на большую дорогу, и влились в поток машин — армия отступала в сторону Мадрида. Было уже холодно, осень, Мария дрожала на ветру; как уютны были бы сейчас вечера в небольшом домике в провинции Байшу-Алентенжу! Их бомбили: люди ссыпались из кузова, и падали в кюветы. Наконец, машина въехала в Мадрид. Там таких, как Мария, было много, все они жили в одном доме, и звались: «Дети бойцов республиканской армии». Много сирот, кто-то и сам не мог сказать, живы его родители или нет: столько народа сгинуло бесследно в пучине этой войны — как и в любой другой войне! Вот и Мария тоже не могла сказать, живы ли ее мать Кармела и ее избранник Фелисио? Никогда больше в жизни она не слыхала о них. Ее спрашивали, откуда она — и, услыхав ответ, прекращали разговоры: никакой возможности отправить ее домой в те времена, конечно, не было. Мария привыкла, ее перестала тяготить такая жизнь: в куче, гомоне, тесноте, в мелких детских обидах и скандалах. Лишь бы кормили, и не гнали на улицу. С началом бомбежек Мадрида ребят вывезли в Сарагосу, там было похуже, но и пробыли там они недолго: снова сняли с места и перекинули в Барселону: там уже ждал корабль, чтобы везти их в Советский Союз. Барселонцы лезли на причал, плакали, кричали, бились в истерике, когда шла погрузка. На судне играл оркестр, веселые матросы встречали их и разводили по каютам. Глядя на удаляющийся берег Испании, Мария Оливейру не испытала никаких чувств: для детей переезд с одного места на другое — смена впечатлений, не более того. Она уже стала забывать о деревушке, о вечернем очаге, дедушке, брате Луише… Лишь мать помнила всегда, и это нормально, ведь покуда теплится такая память — ты не совсем одинок, тебе есть за что зацепиться.

Встречали их пышно, с великими торжествами, разместили в лагерях, там учили носить пилоточки-испанки с кисточками, завязывать красные галстуки, отдавать салют и ходить строем; на встречах задавали глупые вопросы об их героическом участии в войне. Многие ребята попадали в семьи: становились сыновьями, дочерьми других людей. Марию миновала эта участь: во-первых, она была не испанка; во-вторых — молчаливая, не виделось в ней легкости общения, готовности весело ответить на шутку, сплясать зажигательный танец, щелкая пальцами. Шла подспудная сортировка: подобные ей собирались в интернациональные детдома, как материал для ремесленных училищ. Но все-таки это были специальные детдома, за ними следили особо: и в своем, расположенном в городке на стыке Украины и России, Мария чувствовала себя совсем неплохо: там сыто кормили, хорошо одевали, нестрого спрашивали за учебу, местные ребята относились очень уважительно, — в-общем, в этой стране можно было жить. Даже не совсем так холодно, как пугали. После детдома дадут специальность, потом отправят на завод; в общежитии меняют белье, вечерами можно ходить на танцы. На танцах, или в цеху, или на вечеринке познакомишься с парнем, и выйдешь за него замуж. А если семья заводская, да пойдут дети, то через какое-то время можно получить и комнату. Дальше… дальше мечта не шла. Замужество — и то слишком дальний рубеж, чтобы о нем рассуждать серьезно.

К началу войны Марии исполнилось тринадцать лет; она только что окончила четвертый класс. С эвакуацией детдома не было никакой суматохи: им сразу дали эшелон, со всеми предосторожностями вывезли из опасной зоны, и дальше — до Емелинска. Год мыкали там горе, никому не нужные, в каком-то клубе, вдобавок непривычные к холодам испанцы начали болеть: за зиму умерло несколько ребят. На них не было теплой одежды, пришлось забыть о хорошей еде: похоже, жизнь решила обрушиться всей тяжестью. Не было и занятий: упали нежданно-негаданно в чужое место — а где прикажете взять для вас учителей, бумагу, учебники, другие принадлежности? К лету, короче, совсем закисли. И тут пришла разнарядка: в ремеслухи, в ФЗО. Тут же, в Емелинске, чтобы никуда не ехать, не срывать ребят, не загружать железную дорогу в военное время. Числилась на той бумаге и Мария Оливейру — ей надлежало идти учиться в РУ-16, на штукатура. Тут же представитель училища забрал ее документы из детдома и унес в училище, захватив с собою саму Марию и еще трех девчонок-испанок. Но испанское происхождение уже не бралось в расчет: они учились по русским программам, и объяснялись уже более-менее сносно. Выдали черные шинелюшки с петлицами, шапки, ботинки — и погнали сразу же на строительство химкомбината, за город. А холода!.. Добежишь до печки-буржуйки, не чуя ни рук, ни ног, — а мастер с прорабом уже орут: «А ну по местам! Не рассиживаться!..». Первою пала Пепитка Каррерас из Теруэля: сначала — воспаление легких, потом перевели в туберкулезную больницу. Они были подружками еще с Барселоны, познакомились перед погрузкою на теплоход. В первый же выходной Мария пошла навестить Пепитку. На доброту училищного люда рассчитывать не приходилось, и она завернула в детдом: там еще были и свои, и знакомые, наскребли несколько конфеток, пару яиц, полстакана повидла, испекли сладкую булочку. В приемном покое к ней вышла Пепитка: худая, с подглазьями, с марлевой повязкою на лице. Мария отдала ей гостинец; они сели, и заговорили по-испански.

— Домой хочу, — сказала Пепитка. — Но уже не успею. Скоро умру.

— Я тоже. Зачем мне жить здесь? Это чужая страна. Ее людям не жаль нас.

— Кто кого жалеет, когда такая война! Разве нас жалели в Испании? Ведь мы ничего не понимали, и не были ни в чем виноваты — и все равно оказались в чужой земле. Может быть, ты будешь счастливее меня — увидишь еще и оливковые, и апельсиновые поля, и как дети катаются на осликах…

— Что ты, разве можно здесь выжить!..

— Я украла у сестры-хозяйки маленький свечной огарок. Сейчас я зажгу его в палате, и вознесу молитву Пречистой Деве, чтобы она спасла тебя.

— А тебя не увезут за это в тюрьму?

Пепитка усмехнулась:

— Нет, сюда они не заглядывают. Здесь можно молиться.

Она вдруг коротко, глубоко вдохнула, выпучила глаза, прижала ко рту кровавую тряпку… Махнула рукой, прощаясь — и быстро пошла из покоя, заходясь в кашле.

Был конец января. Солнце в розовой дымке, пар от закутанных людей… Мария выстояла очередь, купила билет в кино. Дрожащие лучи из кинобудки падали на белое полотно; люди сражались, умирали, пели песни, кто-то ждал любимого человека… В-общем, все равно, где человек теряет жизнь: в бою или на больничной койке. Суть одна. Девушка уснула. Потом ее подняли, и, толкаемая со всех сторон, она побрела к выходу.

Настали сумерки. Храпели лошади, бегущие с санями, фырчали машины. Завтра снова на работу, ляпать стылый раствор на каленые морозом стены… Она подошла к крыльцу большого здания, облокотилась на перила и заплакала. И решила умереть, замерзнуть здесь, на улице: не было сил больше жить.

В палате Пепитка Каррерас поставила на тумбочку выпрошенную у одной больной православную иконку — ей было не до конфессионных тонкостей, она их и не знала, Богоматерь есть Богоматерь! — зажгла свечку, встала на колени, сложила ладони перед грудью. Тихо выпелась больными легкими заученная в детстве молитва:

— Avе Mаriа, рurissimа, grаtiа рlеnа!..[25]

Именно в этот момент двери здания отворились, и на крыльцо вышел человек. Подошел к привязанной к перилам лошади, стал распутывать уздечку. Мария всхлипнула, человек оглянулся, вгляделся в нее:

— Эй, девка, ты чего это?..

Это был председатель потеряевского колхоза имени Маленкова Мокей Петрович Кривощеков, наведавшийся в Емелинск по грозной повестке: сам Уполномоченный Наркомата заготовок требовал отчета о недопоставке дуб-корья. В его конторе сурово громыхали, метали молнии, грозили судом, — но Кривощекову было не привыкать, ему грозили судом чуть не каждую неделю — а деваться было некуда: в деревне свои детишки, старики, да сколь других жителей: на кого их оставишь?

— Ну, дак чего?.. Омморозилась, Господи!

Он принялся тереть жесткой голицею ее скулу.

— Ай, девка! Ай, девка! Некогда ведь мне с тобой… Неможется тебе, што ли? Куды везти-то тебя, говори!

— Не надо везти… Хочу умирать…

— Не болтай, балда! Ну-ко, пошли давай.

Кривощеков потащил ее с собою на крыльцо; в теплом вестибюле свернул цыгарку.

— Сама-то куришь? Сыпануть тебе?

Мария замотала головой.

— Беда с тобой. Забеременела, што ли? Нет? Што ж тогда помирать-то? Жить надо.

— Нет. Не надо.

— Ишь, какая! Кто хоть по нации-то будешь: еврейка, армянка?

— Я из Португалии.

Мокей Петрович хмыкнул: надо же, какие еще бывают, оказывается, места! — поглядел на ремесленный бушлатишко, черную шапку со скрещенными молоточками… Наклонился к ней:

— Больно тебе худо здесь живется?

— Да. Нельзя жить. Только умирать.

— Пфу ты, заладила свое! Со мной поедешь? Я в деревне живу. Да я не злодей, не бойся, тела твоего мне не надо, я уж сына успел на войне потерять, а старшая — та ровесница, поди-ко, тебе будет. И еще ребята есть… В семье-то поживешь — дак и отойдешь, глядишь… Паспорт-от при тебе?

— Нет документов.

— Ну и ладно, там разберемся. Решай давай, рассусоливать некогда.

Она поглядела в усталое, доброе лицо пожилого человека, и подумала, что хуже, чем сейчас, все равно уже не будет, — а он, даст Бог, отвезет ее к людям, среди которых отогреется душа. Иначе не выжить все равно: среди жестокого мира, жестокого народа, безжалостных морозов и ветров… Если надо работать — она будет, будет, она же любит работать: лишь бы не орали, не попрекали, не старались унизить, не водили строем в столовую и баню!

— Я буду ехать.

— Как тебя звать-то? Мария? Маша, значит. В случае чего — искать ведь будут?

— Нет. Я напишу письмо.

— Вот и ладно. Значит, так договоримся: приходи сюда завтра утром к семи часам. С утрева и двинем. Но всеж-ки подумай, как бы после не сожалеть. В деревне жись хоть повольнее будет, а все равно тяжелая. И не убежишь: власть крепко держит. Так што гляди…

На улице он сел в старые пошевни, укрылся пологом, и, звонко чмокнув, покатил по улице, освещенной слабыми лампочками. И, покуда добирался до Дома колхозника, все думал об этой девчушке. Вона што! Порто… баля, што ли? Чудно!

На следующий вечер они были уже в Потеряевке. Целый день ехали, вместе ели, — Мария поняла, что Мокей Петрович человек добрый, душевный, с огромной тяжестью на сердце: как жить, как выполнить непосильные поставки, и не загубить при этом односельчан? Он бы всех пожалел — да разве дадут кого-то жалеть в такое время? Да и никогда ее никто не жалел, русскую деревню. А семья его приняла Марию, как родную. Все ютились в одной избе: кто спал на полу, кто на печке, кто на полатях, кто на лавке. Да еще теленок, да поросенок, да курицы за загородкой. И метрику ей выправил сельсовет: куда же попрешь, если Кривощеков привез рабочие руки! И она стала Кривощекова Мария Мокеевна. Опасность, конечно, была, и участковый ходил уже кругами, пришлось откупаться медом, мукою, — так еще один суд миновал старого Мокея, как и многие иные. Но, рано или поздно, чашу сию все равно пришлось испить, — это случилось в сорок седьмом году, когда неистовый Уполминзаг выгреб в деревне все, до зернышка, оставил пустые сусеки, отобрал скот в счет налогов, птицу, — оставили голышом. Колхозных коров и лошадей забивать было нельзя, за это давали большие срока, хоть и осталась из них одна дохлятина, на ферме творилось черт-те что, все следили друг за другом, молоко взвешивалось чуть не до граммов. Люди стали слабеть, старики умирать. К февралю съели кошек и собак, подчистили все, что оставалось с осени; селяне взвыли, кинулись к Мокею: придумай чего-нибудь, батюшко, вымрем ведь все к черту! Он изменился в лице, и позвал к себе однорукого инвалида-фронтовика Степу Набуркина. Они о чем-то потолковали, и вскоре сошлись за селом, возле леса. Руку инвалида отягчал шедевр отечественного вооружения — трехлинейная винтовка Мосина образца 1891\1930 гг. История умалчивает, откуда он ее извлек. На исходе вторых суток Мокей Петрович появился в деревне с большим куском лосятины в мешке. Он стучался в избы и велел всем, кто может, идти в лес по его следу, чтобы притащить тушу убитого ими животного. Лося притащили, освежевали, и каждая семья получила мясо, которое позволило потеряевцам выжить. Мокей же после совершения своей миссии тихо засел в избе и ждал, когда явятся, чтобы отвезти его в тюрьму. Он знал твердо, что все равно донесут, в большом селе иначе не бывает. Те же люди, кого спас от смерти. Логика их рассуждений тоже не составляла секрета: «Спасти-то он, может, и спас — но Закон-от зачем было нарушать? А раз нарушил — то уж и ответь!» Мокей прощал их, и не желал зла: живы остались — и то ладно… Получили они по браконьерской статье немного, по четыре года: Кривощекову накинули, как должностному лицу, а Степе — за трехлинейку, якобы найденную им где-то за околицей… Нашел — почему не сдал? Хорошо еще, не пришили намерений на теракт. Но, как бы то ни было, Мокей Петрович обратно не вернулся, сгинул в лагере: то ли помер своей смертью, то ли еще что-то случилось, — поди узнай! Немолодой ведь был человек. Пришла бумага о смерти — и все. Степе Набуркину повезло больше: от тяжелых физических работ он был освобожден, стало быть, лишку калорий не расходовал, — и гарантийной пайки ему, в-общем, хватало. В Потеряевке он и ее не имел. Освободился он в пятьдесят первом, и снова стал жить в деревне. Но тоже не задержался на белом свете: помер в шестьдесят третьем, едва успев женить сына Павлантия, Пашку, на маловицынской уроженке Катеринке Теплоуховой, девушке с трудной судьбой, романтике комсомольских строек. Это и были родители знакомой уже нам Мелиты.

А что же Мария Сантуш Оливейру, то бишь Маша Кривощекова? Очень просто: как впряглась в ту лямку зимою сорок третьего, так никогда больше из нее и не выпрягалась. Хотя как сказать — лямка? Иной раз это звучит даже и издевательски. Другой модный певец, или политик, катает по всему миру, ест, пьет, живет и любит в свое полное удовольствие, — а тоже дует губы в телевизоре: тяну, мо, лямку, что же делать! И ведь не ворочает вилами, не уродует пальцы на раздойке. Разная работа, разная лямка — кому уж какая досталась. Потом — надо же быть справедливым — не одной только ею живет человек, находится ведь в молодом возрасте время и для радостей: вечерки, танцы, частушки под гаромшку.

Поначалу в Потеряевке не было клуба: кино крутили в сельсовете, а на вечерки собирались по разным избам. Когда стало легче держать скотину, и ослабла налоговая петля, трудолюбивые Кривощековы сразу показали себя: девки стали одеваться, то купят плюшевые жакеты, то боты, то юбки; сельчане, глядя, как Машка и Дашка Кривощековы, выпятив могучие груди, поспешают на вечерку, вздыхали: «Да… Баско ходят!..».

А уж на вечерке-то — покрасуешься, напляшешься и напоешься вдоволь: тут тебе и кадриль, и фокстрот, и полечка, все под гармошку да патефон; парни тоже стараются прийти помоднее, пофорсистее: сапоги с подвернутыми наружу ушками, широкие штаны с напуском, летом — в фуражечке-восьмиклинке, прически — полубокс с чубом. Да озорные! Так и норовят пощупать титьку. Чуть зазевалась — тут тебе и пощупал. А увидит миленок? Ведь неудобно перед ним. Или выпьют браги, и заухают неладные частушки:

— Што ты ежишься, корежишься,Пощупать не даешь?Будешь ежиться, корежиться,Не щупана уйдешь!

Ну-ко марш из избы, экие невежи!.. А лишь притихнут они — ка-ак выйдешь на середку, да ка-ак затопочешь:

— С-сербияночку плясатьНадо сображение:Сперва дроби, дроби, дроби,А потом кружение!

Тут и Дашка подхватит:

— Ой, товарка, дроби бей,Выбивай обоими,Супостаточка идет,Верно, за побоями!..

Домой вместе редко уходили: навяжутся провожатки — и разобьют девушек. Конечно, если провожатка нравится, можно и поцеловаться, и дать пощупать титьку. Но больше уж — ни-ни. Еще сделает нечестной. Куда тогда деваться? Только в петлю. Как это можно — до замужества? Вот такие мысли. Придут обе домой нацелованные, нащупанные, — залезут на полати, и давай шептаться. Мамка Фрося зашумит иной раз: «Ну-ко спите! Завтра робить!» — но нестрого, сама ведь знает, что такое для девушки вечерка. Или уж забыла, все стала забывать после ареста хозяина Мокеюшки…

А девки они были статные, мощногрудые, и парни к ним льнули. Только масть разная: Дашка — русая, белокурая даже, Машка же — чернявая, с вороными бровями. Пройдется с платочком по избе, отчебучит дробь… В латинском танце много значат руки, их движения, грация, посадка головы — все это у Марии было природное, и пришлось избавляться: девки и парни смеялись, думали, что она кого-то передразнивает. В русских плясках нужна была совсем другая повадка: плавность, умение понять партнера, способность к неожиданным выходкам, вплоть до присядки… Это при том, что в народных танцах всех стран вообще много общего; вдобавок, Мария не была и особенной мастерицею в этом деле, и ей много прощалось. И для частушек голос был сипловат: много работала на холоде, и это сказывалось.

К пятидесятому году девки уж сильно невестились, и обе ждали из армии женихов: Дашка — Санка Лобанова, Машка — Васю Буздырина. Знакомство было обычное: вечерки, танцульки, обжимания; но вдруг на своих проводинах Васька отозвал ее в сени и спросил серьезно: «Ждать будешь?» Она не ответила сначала: застеснялась, вырвалась и убежала; однако утром чинненько явилась к Василию в дом, и сказала его матери, что поможет ей прибраться после гостей. Тут уж все поняли, и деревня к вечеру знала: Машка Португалка Васькина девка, будет ждать его из армии, а потом выйдет замуж. Прощаясь, он велел ей свято хранить самое дорогое: девичью честь, до его возвращения. И быть осторожной на вечерках, не позволять никому себя трогать и целовать. «Что ты! — заверила она. — Ведь я понимаю: умри, но не отдавай поцелуя без любви». На том и расстались, поклявшись писать.

Прозвище свое — Португалка — Мария получила так. В-общем, она и не скрывала никогда своей национальности, говорила только, что родители ее замучены были фашистами, сама она их не помнит, воспитывалась с ранних лет в советском детдоме, откуда ее выпросил в войну дядя Мокей. Люди кивали, вздыхали, — однако вряд ли верили до конца такому рассказу: детдомовцы считались детьми государства, судьбы их были определены и расписаны свыше, вряд ли какой-то дядя Мокей мог изменить хоть одну, — но и не вникали особенно, блюдя крестьянскую осторожность. Язык она почти забыла, лишь ругалась иногда на скотину: «Hijа dе hutа!» — «Cаbrоn!» — «Tоntо!» — «Cаrаjо!» — «Biсhо rаrо!» — «Vауа mаndаngа!» — «Mе саgо еn tu раdrе!» — правда, и тогда поглядывала, чтобы не было вблизи людей, могущих услыхать, как выражаются на чужом языке.

Обычай требовал теперь чаще бывать в доме Буздыриных, у будущей свекровки: помогать по дому, просто проведать, писать письма за неграмотную мать. Отца у Васьки не было к тому времени, он погиб на войне, как и другие двадцать шесть потеряевцев. Так она писала корявые письма в армию, чтобы воин браво нес службу, и радовал командиров, и не забывал притом, что его ждут. «Дарогой синочик в первох страках своиго писма хачу сопшыть чьто мы живом харошо и таво тибе желаим…». А что вы хотите — человек, можно сказать, далекой заграницы, еле осиливший четыре класса русской школы! Но все равно каждое письмо было мучением, а писать приходилось, куда же денешься! Она и две фотки ему послала: в нарядной кофте и плюшевой жакетке, со значительной полуулыбкой.

В конце второго года службы Васька нагрянул в отпуск. Мать ждала его, бражка и вино потели в подвале. Первый день он только колбасился да плакал, да ходил по родне, — Мария его и не видела толком, хоть и проторчала в ихней избе до ночи, среди пьяного мельтешения. На другой день устраивали вечер сами Буздырины, — вот тем-то вечером, когда уж разошлись гости, осатаневший Васька заволок ее в баню и лишил самого большого богатства — девичьей чести. Ну, если быть правдивым до конца — в двадцать четыре года эта самая честь не особенно в радость, — но и тут мы не можем говорить за всех, никто не давал нам такого права, — кому-то, не исключено, как раз и в радость! Это тонкое дело. Вот что касается Марии Сантуш Оливейру, ныне Кривощековой, тут можно сказать определенно: гнусное насилие и надругательство со стороны Василия она перенесла терпеливо и мужественно, даже проводила его после этого в избу, уложила спать и пошла домой. О чем уж шептались они ночью на полатях со сводною сестрой Дашкой — этого никто не знает. Да и кому оно интересно?

На другой день, придя с фермы, она переоделась и снова отправилась к Буздыриным. Васька пил рассол и блудливо-растерянно улыбался. Мария поздоровалась, и села чаевничать с хозяйкою, чинно держа блюдечко на растопыренных пальцах. Велся тихий, приличный разговор; вдруг в какой-то момент, без всякой связи с этим разговором, чашка задрожала в хозяйкиной руке, и она обратилась к сыну: «Ой, Васька, бесстыжие твои шары! Ну-ко отвечай матери: уеб ты вчера девку? Дернул он тебя, Машка?!» Она опустила голову. Мать схватила веник и принялась хвостать гнусного молодца. Он, ухая, бегал по избе. Притомясь наконец, она села на лавку и сказала:

— Ну че же теперь. Ставайте на колени, буду благословлять. К вечеру перетащите все Машкино барахло. Живите в трудах да весельстве!

Так началась ее семейная жизнь. Когда Васька вернулся из армии, их первенцу, Андрюхе, исполнилось уже полгода. Сам-то Василий был хиловат, плюговат рядом с могутной, набравшей соков в материнстве бабой. Однако она любила его, и рожала от него детей, — а когда он напивался — безропотно шла его искать, и вела домой. И до самой ее смерти завидовали сельчане старухе Буздыриной из-за ее работящей, плодовитой снохи. «У, черемная!» — шипели злоязычные бабы. А ей хоть бы хны: получила орден с медалью за трудовой вклад. Да нет, она никогда не считала, что у нее плохо сложилась жизнь. Она и Дашке-то не завидовала, — хотя та и намекала, приезжая, на свое прекрасное положение.

А дело в том, что Санко Лобанов не захотел после армии возвращаться в Потеряевку. Он не стал вербоваться: пропадешь, испакостишься на этих вербовках! — а обосновался в Малом Вицыне, и по военному билету устроился в пожарку. Так вот: полгода ушло у него, чтобы получить паспорт и стать свободным от колхоза человеком! Мать совсем обнищала, таская из Потеряевки подарки то одному, то другому начальнику: мед, масло, куриц, ягоды и овощи ведрами, мешками. Больших, больших трудов стоило дело: и это несмотря на то, что пожарная охрана — тоже ведь внутренний орган, часть МВД. Солдат, отслужил в армии — а поди ж ты! Такие вот были порядки, если кто не знает, или забыл. Потом он женился на Дашке, сначала они жили в райцентре на квартире, потихоньку строились; Дашка выучилась на швею: всегда, мо, при шабашке, и есть возможность обиходить семью. О, они были большие хитрованы! Напряглись, купили старую машинку; хорошо, в городе оказался мастер по этому делу, высланный эстонец Ыыппуу Мюэмяэ: все починил, наладил, застрекотала. В мастерской-то много не заработаешь, но появился со временем свой клиент: вот он-то и давал навар. И сколь не подбиралось БХСС, ничего не могло доказать: попросили и шью, а материал не мой, и не запретите поработать в свободное время для знакомых! Санко вкалывал трактористом в межколхозной, тоже неплохо зарабатывал, а ребенок всего один, дочка Леночка, Ленусик. И вот они жили в своем хорошем доме, при заработках и подкопленных деньжатах, и вдруг раскатали губу: хватит, мо, с нас этой глухомани, поедем жить в самый Емелинск! С переездом-то не было особых проблем: один дом здесь продали, другой там купили. Думали зажить не хуже, и показать еще городским, как надо обустраиваться по-настоящему, а вышло-то это дело с запятой: например, выяснилось, что даже в мастерской, куда устроилась, Дашкино швейное искусство глядится худенько, а уж с частными заказами… Нашла двух клиентов — и оба потребовали перешить, а потом и совсем возместить аванс и стоимость материала. Пришлось отдавать из своего кармана, не станешь ведь с ними судиться. Что за люди! Придираются, давят форс, отыгрываются на мастерах. Глаза бы не глядели. Санко устроился слесарем на ТЭЦ, и тоже не очень-то нравилась работа: и влажность в цеху, и загазованность, и вообще воздух грязноват. Но — жили, тянули, хоть и не так вольно, не так сыто, как в райцентре. Там-то всегда знаешь, куда пойти, с кем поговорить в нужном случае, какой нужен подход, а здесь — никаких концов не найдешь, в такие, по незнанию, можешь вляпаться ситуации! Через десять лет, через Санкову работу, получили земельный участок за городом, сколотили там дощатую хибару, вскопали землю… Дак ведь это смех! Крутишься вокруг этой хибары, и шаг в сторону боишься ступить, чтобы не зайти на чужой участок. А в Малом-то Вицыне огород был — десять соток, а чего только там не садили, да еще и баня там стояла, и теплица, и деревья, и малина со смородиной! Пока моложе были, собирались переезжать, так толковали еще: будем, мо, ходить по театрам, иметь культурный досуг… А попали в тот театр только один раз, когда Лена была в пятом, шестом ли классе.

А с дочкой… Учиться тоже много не захотела, успехи-то были скромные: пойду, мо, мама-папа, в ПТУ, буду тоже швеей. Что ж, профессиональная подготовка — тоже важно, сама-то ведь самоучкой брала, что тоже хорошего? Пошла учиться. Как-то раз не пришла ночевать, другой: у подружки, мо, собирались, засиделись, то-друго… Пришлось крупно разговаривать: что за дела, для молодой девушки! Вдруг опять не явилась, всю ночь не спали, утром бросились в училище, — вот тут одна с ихней группы и шепнула, где искать. Нагрянули — точно! В абортной. Чуть не умерли оба. Привезли домой, стали пытать. От военного, говорит, курсанта. И все, дальше — молчок. Решили так: пускай забирает документа из этого своего развратного училища, и устраивается куда-нибудь. Не на завод, конечно, не на стройку, — там девки такие оторвы, не приведи Господи, а куда-нибудь почище, да где более пожилой коллектив. Нашли, в конце концов: Главпочтамт, на сортировку посылок. Через три месяца — повестка от следователя, побежали, как сумасшедшие; так и так, доказано три факта хищения из посылок, по подозрению задержана выша дочь, при личном обыске изъяты вещи, опознанные потерпевшими. Несколько раз — это ведь повторность! До шести лет! Вот тебе и Ленусик. А всегда была такая тихая, сосредоточенная. Ходила на подписке, и дали три года условно, как несудимой. Сколь пережили, это не описать! Мать устроила ученицей в свою мастерскую, чтобы была на виду. Ох, девка!.. Ночью придет к Дарье, бывало, ревут обе… А что поделаешь, сама виновата. Да и это, оказалось, не такое большое несчастье, что вот дальше-то было!.. Набежали как-то вечером с Санковой работы: забирайте, мо, из морга! О-о-о!.. Оказывается, шофер автобуса на конечной остановке поглядел в салон — лежит человек. Подошел — хрипит, пена на губах. Отвез в больницу, он там и скончался. Установили по пропуску, кто такой, позвонили на работу… А что случилось — никто не знает. Они выпили, несколько человек из бригады, после работы, и ушел он на автобус, все нормально… А там, видно, его и хватило. Два года до пенсии не доработал. Схоронили, вдвоем стали жить. Тогда уж в двухкомнатной жили — дом-от давно под снос пошел. Насчет мужиков Дашка дочери сразу отрезала: нечего, мо, блудить! Ищи хорошего человека, и пристраивайся к нему, чтобы без пьяни и без дряни! А где его найдешь! Да если еще работаешь в женском коллективе. Маялась так-то, ходила на вечера «Кому за тридцать» — и нашла все-таки! Разведенный, платит алименты. Среднее специальное образование, работает в Агропроме, в плодоовощном отделе, непьющий — разве что малость сухого… Золото, не зять! Одна только беда: молдаван. Сделал бабе ребенка, и назвал-то его чудно — Мирча, — так, ей-богу, в загсе и записали! — а когда тому еще и трех не исполнилось — начал вдруг на всех кидаться: вы, мо, русские, скоты, оккупанты, мы благородная нация, а вас всех надо порезать, вместе с вашим потомством! Так вот и было, тут вранья нет. Испозорил всех, да и укатил один на свою суверенную землю. Что вот делать Ленуське? Вырастит она этого молдованенка, а он пошлет всех на хрен, да и рванет следом за отцом. А как его ростить? Алиментов-то ведь нет, где его теперь сыщешь, фашиста, в чужом-то государстве? Прямо хоть реви, хоть в петлю лезь. В-опшем, как ни вертись, а жопа все равно сзади.

Вот что знала Маша Португалка о жизни своей названной сестреницы Дарьи Мокеевны Кривощековой, в замужестве Лобановой. И никогда ни разу не позавидовала, что та устроилась жить в областном городе. Что толку, всю дорогу в унижениях — и это статная-то, гордая Дашка! Мужик заморился, помер раньше срока. Вот им с Василием седьмой десяток, а иной раз такого зададут еще ночью жару — только стукоток летит по избе! А главное — ее всегда уважали, в отличие от Дашки. Может, завидовали чему-то, может, не любили, — но ведь видели же, как она работает, как ворочает в поле и на ферме, и никогда никто не скажет, что свои «Знак Почета» и «За доблестный труд» она получила ни за что. Она даже в партию собиралась вступать, — но зарубилась на райкоме, когда кто-то из комиссии задал вопрос: скажите, а некто Салазар, Антониу ди Оливейра, фашистский кровавый диктатор Португалии, случайно вам не родственник, или же просто однофамилец? Она пыталась доказать, что фамилия Оливейра, или Оливейру — одна из самых распространенных на ее исторической родине, — однако семя сомнения было уже посеяно, и ее не приняли, придравшись попутно еще к чему-то. А «Медаль материнства» второй степени за рождение пятерых детей? Двое девок, трое парней, из них только один был в заключении! Да и он не хуже других, мало ли чего не бывает… Учился в Емелинске в техникуме, угодил в плохую компанию, шапки они срывали, безобразничали на улицах, а когда всех задержали, городских отпустили до суда на подписку, а общежитских всех отправили в тюрьму, чтобы не разбежались по домам. А из тюрьмы условного приговора ждать не приходится: ступай на три года на общий режим! Вернулся — сам не свой, еле отошел. Но дома не захотел жить, усвистал в Малое Вицыно, женился на бывшей однокласснице (среднюю-то школу там кончал, в Потеряевке нету такой), живут теперь у ее родителей, уже двое девочек мал-мала. И пристроились вроде неплохо: она — в молочном продавцом, он механиком по счетным машинам, курсы кончил; а все же теща, сватья-то, жалуется порой: «Психованный, Мокеевна, ох психованный!..». Ты бы посидела в тюрьме-то да в лагере, дура, сама бы, наверно, стала психованная. А так остальные ребята — при деле, при своих семьях; правда, в Потряевке один только сын остался с ними, механизатор, остальные все разлетелись: одна в Омске за капитаном, другая в Емелинском банке бухгалтером, ходит вся в золоте; двое детей, но разведена: конечно, при такой должности женщине нужна свобода, особенно если не очень уж молода. Да парень еще мастером там же на стройке, живет с семьей в общаге-малосемейке, — знать бы, как у них там дальше получится. Конечно, пока сами с Василием были здоровые, да имели возможности — помогали, а теперь — чем поможешь? Ну картошки пошлешь мешок, внукам варежки, носки свяжешь… Вот ведь и все! Душа-то за всех болит — а кому это интересно?..

Наломалась, наробилась, все мозжит к непогоде. И все равно есть чему порадоваться, и есть что вспомнить. Взять хоть ту же поездку в Португалию, на родину. Сразу, как только немножко-немножко появилась возможность. До шестидесятых-то годов она и не вспоминала о тех местах, не то что писем не писала, боялась — посадят, осиротят такую ораву, — да и не позор ли это ей будет, орденоноске! В шестьдесят пятом, шестом ли — написала-таки письмо с помощью секретарши сельсовета, на русском языке, по адресу: Португалия, губернатору Байшу-Алентенжу. Просила помочь установить ее родственников в деревне, и сообщить, как можно с ними связаться. Отправила в обычном письме, налепив лишнюю марку.

Ответ не замедлил быть: уже через пару недель в Потеряевку наехал таинственный товарищ, и Марию вызвали вечером в совхозную контору. Там ей показали документ, и задали прямой вопрос: с какой целью она намерена вступить в письменную связь со ставленником Салазара? Салазар, Салазар, всю жизнь этот Салазар!

Да он был президентом уже во времена, когда они с матерью отправились в Испанию на заработки! И не слыхали они про него тогда плохого слова, наоборот, люди говорили: молодец, мо, твердая рука! Сколь лет держался у власти — дак, поди-ко, делал не только плохое, было и хорошее. Но ничего не сказала подтянутому товарищу, лишь покивала головою: мало ли что! Муж, дети, о них тоже надо думать. И даже письмо обратно не стала просить: пусть подошьют, куда положено. Она баба простая, работяга, крестьянка, с ней не так просто справдать.

А в другой раз, в конце семидесятых, пыталась даже, как передовик труда, выхлопотать туда турпоездку, в группе, — и были ведь такое группы, и ездили: ей ли там было не место? Вот тогда уж точно бы она все узнала, и хоть привет бы передала! Мария подала заявление, и стала ждать. Дряхленький Леонид Ильич ездил по всему миру, обмусливал каждого деятеля, обнимал даже полицейских, телевизор болтал про разрядку… А с Марией Мокеевной Кривощековой-Буздыриной-Сантуш-Оливейру обошлись на сей раз так: собрали партбюро, и принялись обсуждать ее кандидатуру на предмет выпуска за рубеж в составе туристской группы. Вопрос стоял так: действительно ли гражданка достойна такой высокой чести? Так ли безупречен ее моральный и трудовой облик? Не вздумает ли упомянутая под видом турпоездки поменять страну, уверенно идущую дорогою зрелого социализма, на ложные ценности капиталистического рая? Какой только дряни не наслушалась о себе Мария на этом собрании. И муж-то попивает, и ребята не ярые отличники и активисты, и на ферме-то беспорядок (как будто она его устроила), и помянули то письмо ставленнику Салазара… Отказать. На другой день парторг, встретив ее, подошел и стал вяло объясняться: мо, была установка из райкома, пойми, как же я мог… Мария, начавшая в то время, в надежде на поездку, вспоминать язык, ответила устало: «Ну сколько же можно на вас мантулить, рiсаrоs,[26] идите вы все еn сulо,[27] помру, никуда больше не стану проситься, гады ползучие, роrquеs!..[28]». Но перенесла это очень тяжело: мало, что не отпустили, еще и испозорили ни за что! — и часто стала видеть среди своих безрадостных снов то оливковую рощу, то кукурузное поле, то рожковые деревца, то женщину верхом на муле, то дедушку, рассказывающего о своих подвигах на канонерке «Лимпопо», то слышать голос козодоя из-за закрытых ставень. Так прошел еще десяток лет, проскочила быстрая чехарда с генсеками, Мария с Василием еще пуще постарели, а дети стали совсем взрослыми, разлетелись из родной избы. Вдруг однажды главный совхозный партиец (видно, мучила его все же совесть!), встретив ее так же на улице, загомонил: «Чего ж ты, Мокеевна, не едешь в свою Португалию?! Пора, пора бы уж и наведаться!» — «А што? — робко спросила она. — Опять группу набирают?» — «Какую еще группу! Ты ведь тамошняя, верно? Поди, и родня есть?» — «Не знаю, — отвечала Буздырина. — Может, и есть. Вопше доложна быть, в деревне оставались родственники». «Они тебе сделают вызов, и — вперед! Теперь это просто, поняла? Я помогу тебе написать в посольство, а там уж пойдет дело. А ты привезешь мне сувенирчик, договорились?..». «Вот спасибо, помоги, мил-человек. Мы отблагодарим, ты не беспокойся…». И они сочинили письмо: так, мо, и так, пишет такая-то: в середине тридцатых годов не своей волей, а потому-то и потому-то оказалась в Советском Союзе, жила в детдоме, а с такого-то года работаю в сельском хозяйстве и проживаю в населенном пункте Потеряевка, Маловицынского района Емелинской области, где нашла себя как труженица, активная общественница и мать семейства. Имею такие-то награды, являюсь матерью-героиней. Очень хотелось бы вновь увидать свою историческую родину, страну Португалию, но не знаю, как это оформить, и поэтому решила обратиться к вам за помощью. Если у меня осталась родня, то искать ее надо в такой-то деревне провинции Байшу-Алентенжу, откуда я и сама родом. Может быть, туда вернулась моя мама, Кармела Сантуш Оливейру после окончания испанской войны? Там еще оставался дедушка Карлуш и четырехлетний братец Луиш, нельзя ли узнать о них, хотя дедушка, наверно, уже умер, потому что еще в начале века служил на канонерке «Лимпопо». Еще она помнит маминого брата Антонио Сикейру, и его жену Жулию, тетю Флоринду, тоже какую-то родню — она точно не помнит. Хорошо, если бы вы узнали. Заранее благодарю. Доброго вам здоровья. Жму руки, с огромным приветом Буздырина Мария Мокеевна.

Здесь была пауза приличная: месяца полтора. С посольскими волынщиками вообще очень сложно, им заволокитить любую бумагу, чтобы не отвечать за нее — самое любезное дело; однако через именно такой срок напротив буздыринской избы остановилась черная «Волга», и поднявшийся на крыльцо господин в костюме цвета кофе с молоком поздоровался с открывшей ему дверь Марией на ее родном языке.

— Buеnоs diаs! — ответила она. — Вы к кому? За огурцами, что ли? Счас, счас вынесу…

Буздыринские малосолки славились окрест, и купить баночку-другую наезжали иной раз и городские гости. Однако господин, жестикулируя, прижимая к груди ладони, залопотал вдруг что-то быстрое, полупонятное… В глазах его стояли слезы. Она слушала; в какой-то момент завыла по-бабьи, на всю улицу, обняв руками небольшого размерами гостя и прижав к большой груди.

Оказывается, письмо то совсем не заволокитили: наоборот, о нем сразу узнало все посольство, и это был шок: как?!.. Гражданка Португалии прожила жизнь здесь, в Советском Союзе, и мы ничего не знаем?! Этого не может быть. Самые осторожные говорили о возможной провокации. Тогда решили вести разговор на языке нот: а располагает ли Советское правительство данными о проживании на его территории португальских граждан? Ответ был четок, без дипломатических ухищрений: нет, не раполагает. Так. Теперь зададим другой вопрос: не числится ли в составе вывезенных из Испании дети португальского происхождения? Снова язык документа чеканит: такими данными не располагаем. Я же говорил, сеньоры — это чистой воды провокация. Но, сеньоры, мы не можем так просто отмахнуться от текста: это сенсация, если правда! Надо отправить запрос по месту жительства этой сеньоры Буз… ди… рин… А что даст такой запрос? Мы будем писать бумаги, а потом окажется, что она просто сумасшедшая. Между тем, из Байшу-Алентенжу подтвердили: действительно, в 1936 году ушли в Испанию на сбор урожая оливок Кармела Сантуш Оливейру с дочерью Марией, и больше не появлялись, не было ни одной весточки. Считаются пропавшими бесследно. Сын одной и брат другой, Луиш Оливейру, был взят на воспитание и выращен семьей Сикейру, его родственниками по материнской линии. В настоящее время он проживает в том же селе, являясь мелкооптовым сбытчиком кукурузного масла и долевым владельцем сельской лавки; ему принадлежит также одна шестая с прибыли линии по фасовке жареной кукурузы. Эти данные кое-что подтверждали, однако не давали главного ответа. Тогда посольство, по согласованию с правительством, пошло на крайнюю меру: обратилось к советским властям с ходатайством о допуске своего сотрудника на территорию Емелинской области, в село Потеряевка, с подробным и досконально расписанным по времени маршрутом. На предмет выяснения личности сеньоры Буздыриной, и возможной идентификации ее с сеньорой Оливейру, бывшей подданной республики Португалия. Особой надежды не питали, зная, сколь неохотно пускают здесь разных официальных лиц из капиталистических стран на территорию захолустных областей, закрытых под предлогом невероятной секретности продукции, там производимой.

Как раз тогда экономика полезла по всем швам, являя огромные черные дыры, всюду введены были карточки, ленточные очереди опоясывали винные точки, обозначились первые табачные бунты; тут же объявлено было, что только перестройка, ускорение и гласность, вкупе с возрастанием роли партийного руководства, спасут державу. Главным итогом всех этих дел стал, как водится, вопрос о кредитах, каковые надо взять на Западе и использовать на благо родной страны. Однако легко сказать: надо взять! А если не дадут? Так надо повернуться к ним фасадом, распахнуть объятья и изобразить радостную улыбку: конец тоталитарному государству! Приоритет человеческих ценностей! Долой железный занавес! Соедините меня с академиком Сахаровым!

Вот как повезло Марии с политическим моментом! А то могла и до смерти не выбраться из Потеряевки, чтобы повидать родные места. Ошеломленный услышанным, португалец уехал, оставив подарки: банку оливок, банку португальских сардин и маленький японский магнитофон, прихватив в обратный путь буздыринских огурчиков. Он же велел готовиться к путешествию вместе с семейством: чем больше, тем лучше, а когда Мария принялась горестно размышлять, на какие средства предпринять этот вояж — заявил, что расходы по поездке, скорее всего, возьмет на себя правительство, до единого эскудо, это же такая радость, такая сенсасьон: возвращение Блудной Дочери!

Мария же, проводив гостя, загрустила вдруг, и сказала мужу: «Нет, Вася, не поеду я. Кому я там нужна, такая старуха!» — «Ну, старуха! — бодро возражал Василий. — Ты у меня еще баба хоть куда!» — и ночью задал ей такого жару, что пришлось признаться себе честно: есть еще порох в пороховницах, и надо действительно собираться в путь-дорожку дальнюю.

Но затянулось, затянулось все же дело: пока списались с братцем Луишем (всю переписку пришлось вести через то же посольство, а как иначе? — Мария не знает португальской грамоты, только говорит худо-бедно, братец Луиш совершенно не мерекает на русском), пока уладились с работой, хозяйством: посевная, огород, выгул, корова, раздойка молоденькой телочки, поросята, окучка, сенокос, уборка… Лишь к концу сентября вздохнули свободно более-менее, и тут же пришла уже пора быстренько сниматься, в комоде на полочке лежали высланные посольством билеты на Лиссабон.

С самого начала решено было ехать втроем: нечего таскаться оравой, садиться на шею людям: еще неизвестно, как они сами там живут, ведь что ты ни говори, гости — всегда хлопоты, всегда тягость. Притом Мария знала своего муженька, его одного хватит, чтобы потом долго икалось. Сначала хотели взять Андрейку, старшего сына, что жил в ними в Потеряевке. Но возник директор: «Нет, уж вы мне хоть одного-то оставьте!» — потом Мария сама стала бояться, как бы они там, в гостях у братца Луиша, не закеросинили на пару по-крупному: оба ведь весьма прилежны к этому делу! И начала говорить, вздыхая: что, мо, Андрюшка, на кого мы тогда оставим оба-то хозяйства? А основной выход подсказал Василий: надо взять Любашку! Нам, старым пенькам, вопше пора уж на печке лежать, воздух портить, а не по Европам кататься; вот молодежи — это да, это им надо, пусть посмотрят мир, поживут в другой обстановке. И белокурая голубоглазая Любашка, старшая Андрюшкина дочь, засобиралась в дорогу с дедом и бабкой. И сам-то Андрей остался этим доволен: он был по-буздырински чадолюбив, и радовался, когда его детям выпадала удача. А ему самому… да что ему эта Португалия! Приедут отец с мамкой, все расскажут о ней.

В назначенный час они вышли с чемоданами из своей избы и отправились на автобус. Впереди — невысокий коренастый Василий в чешских туфлях, сером костюме и новой шляпе, с «беломориной» в зубах, чуть позади — его жена, выше на полголовы, с крепкою, чуть вразвалку, походкой, с чемоданами в сильных руках. Знающий историю этой пары мог бы задать себе вопрос: да как же удалось Василию в темной бане некогда сломить сопротивление столь неслабой девы? И вряд ли он нашел бы умный ответ. Во всяком случае, здесь есть о чем подумать.

За бабкою шла Любашка: она не несла чемоданов, потому что вела за руку мать, задающую прощальные плачи. Под другую руку ее держал Андрей: он опохмелился с утра, и ему хотелось, наоборот, петь песни, настраивающие родителей на хорошую дорогу. «Папа! — кричал он. — Дядьке Луишу большой привет, ты понял? Только от меня лично. Так и кричи ему: от Андрюхи тебе большой привет. Во-от такой! Тридцать восемь попугаев!»

— Ой, да на чужедальну сторонушку-у!.. Чадышко мое горемычное-е!.. Да кто же там тебя накормит-напоит, спать уложи-ит!!.. Как свету-то не взвидишь, дак позови нас, доця: мо, мамонька-папонька родимы-ы! Вы придите-прилетите ко мне, сиротинушке-е!..

— Ты, ма, ровно к чеченам меня отправляешь, — хихикала Любашка.

Сзади, загребая ногами и цыркая слюною, рулили еще двое Андрюшкиных пацанов, пятнадцати и тринадцати лет, будущий цвет Потеряевки.

Что описывать эту дорогу до Москвы! Скука да страх: что-то там будет. Шутка ли: больше полусотни лет не бывал человек на родине! Оливы, женщина на муле, крик козодоя…

Чудеса начались на вокзале: их встретил тот самый дядечка, что приезжал в деревню, пригласил их в машину и повез по Москве. Потом они оказались в посольстве, там их окружили восхищенные люди, плескали руками, гомонили: посол ждал их в кабинете с большим букетом, жена его утирала платочком слезы, бросилась Марии на шею, и они обе зарыдали с невероятным облегчением… Принесли шампанское: Мария чокалась, чокалась, чокалась своим бокалом; выпила; тут же ноги ее подогнулись, она упала, не выдержав всех потрясений. Врач отменил для нее все намеченные банкеты, заявив, что это не дело — подвергать стрессам пожилую женщину в самом начале путешествия, их у нее и так будет еще немало. Ночевали они в посольстве. Василий выпросил себе бутылку вина, и полночи возился с нею в темноте, шмыгая и смоля «Беломор». Любашка спала неспокойно, всхлипывала и бормотала. Сама Мария всю ночь не сомкнула глаз, ворочалась, вздыхала: но на сердце не было тяжести, мгла не топила мозг, — лишь легкая, светлая грусть. Под утро она задремала, и сразу увидела Пречистую Деву, Mаriа рurissimа, справа ее стоял мужчина с небольшой бородкою, трудноразличимым лицом, в златотканных одеждах. «Это твой царь, любезная дочь моя!» — сказала она с улыбкою. Мария хотела что-то ответить, дернулась — и проснулась. Василий, выбритый уже, застегивал рубашку; лицо его было мятое, глаза оплыли. «Проспишь самолет, путешественница!» — сказал он. Мария подошла к нему сзади, обняла: «Ты не хлюпай, Васька. Теперь уже все будет хорошо». «Откуда тебе знать!» — «Да уж знаю».

В аэропорту их настигли двое репортеров: с одной, шустрой бабочкой, успели поговорить, а парню пришлось отказать, — торопили на посадку. Да и что говорить, все спрашивают одно и то же: как получилось, да что чувствуете? Разве расскажешь. Да еще в такой суматохе. В Потеряевку тоже приезжали: из районной газетки, и из областной. Долго толковали, и спрашивали по-разному, а материал получился почти одинаков: как еще в детстве, живя в далекой Португалии, под гнетом Салазаровского режима (дался им всем этот Салазар!), девочка услыхала о стране, где все люди свободны и счастливы, и стала мечтать о ней. И вот, узнав однажды, что испанский народ восстал против угнетателей и поработителей, мать взяла Марию с собою и отправилась сражаться с оружием за идеалы социализма. Она героически погибла на баррикадах, а девочку ее боевые друзья с риском для жизни доставили на судно, плывущее в Советский Союз. Так исполнилась ее мечта. В этой стране она училась, была активной пионеркой, а в войну стала стахановкой труда на стройке химкомбината. Дальше несколько лет терялись в неизвестности, — судьба возобновлялась как бы с того момента, как она встретила демобилизованного воина (чуть ли даже не фронтовика!), и решила связать с ним свою жизнь. Ну, дальше уже вообще шла мура: орден, ударный труд в сельском хозяйстве, семья, преданность все тем же социалистическим идеалам, любовь к новой родине, портрет в кругу семьи… Ни Мария, ни ее домашние не раздражались, однако, на журналистов: у людей своя работа, они сами знают, как ее лучше делать.

Они не ведали еще, не имели никакого понятия о западной репортерской школе, — первая встреча с нею была крутой и неожиданной. Когда они, размякшие и утомленные дорогой, вступили на трап в Лиссабонском аэропорту — налетела вдруг толпа, начался гвалт, засверкали блицы. «Но, но!» — кричал сопровождающий их переводчик, и пытался оттеснить настырных господ. Сбоку от летного поля Мария увидала две запыленные легковушки не самых шикарных марок и микроавтобус, — от них, от этих машин, какие-то люди махали ей руками, потом побежали; впереди — худой высокий сеньор в светлом костюме, с галстуком-бабочкой, за ним — дородная матрона, сзади разноцветным клубком — шестеро молодых еще мужчин и женщин с добрым десятком малышни… «Луи-иш!!..» — истошно закричала Мария, простирая руки. Пожилой сеньор топтался за репортерскими задами, растерянно улыбаясь.

Положение спасли, с одной стороны, полицейские: подъехали и включили сирену. С другой — экипаж самолета: дюжие парни так принялись расшвыривать газетную и журнальную братию, что какой-то порядок все же установился, и Буздыриным удалось-таки прорваться к семейству Луиша Сантуш Оливейру. Опять брату с сестрой стало плохо: они стояли обнявшись, а переводчик кормил их таблетками. Встреча Василия и Любашки с бесчисленной роднею прошла более спокойно: они пообнималсь, после чего Василий принялся раздавать детишким заранее припасенные шоколадки, а Любашка с самой смешливою из стариковых снох — укатываться над лезущими друг на друга газетчиками. Подошел встречающий из советского консульства; он поздоровался и сказал, оценив обстановку: «Придется дать пресс-конференцию, а то вам не будет покоя», — и тут же и организовал ее, утащив ораву в какое-то помещение аэропорта. Вообще консульский оказался мужиком крутым и решительным: отсек Луиша, оставив на небольшом возвышении одно лишь семейство Буздыриных. Сказал им внушительно: «Глядеть в оба, держать ухо востро! Не забывайте, куда приехали!»

И точно: после нескольких вопросов типа: расскажите биографию, как долетели, как самочувствие, рады ли встрече с родиной, не скучаете ли по дому, прозвучали вдруг громовые слова:

— Как вы относитесь к тому, что Советский Союз фактически представляет собою большой ГУЛАГ, а основной контингент его работников — это труженики концентрационных лагерей?

— Это они про что? — спросила Мария у Василия. Тот глубокомысленно нахмурился и сказал: «Видно, про Коляньку. И где только накопали, сволочи, вот работает разведка!»

И Мария принялась объяснять корреспондентам, что — да, конечно, она понимает, с одной стороны, что срывать, например, зимой шапки с прохожих — это, конечно, дело неодобрительное, но если вот взять такой пример: человек поступил в техникум, оторвался от семьи, от родительского догляда, попал в нехорошую компанию. Ведь бывает так в жизни, верно? Ну, а дальше что? На подписку не отпускают, дескать, нельзя, это затруднит следствие, он скроется, потому что живет в общежитии, отправляют в тюрьму. А городские ходят на подписке и похохатывают! На суде им — условно, а его — в лагерь! Справедливо ли? Ведь там доброму-то тоже не учат. Но он теперь женился, двое девочек, жена работает в молочном. Вот такой ответ.

На следующий день многие газеты вышли с крупными заголовками: «Видная советская диссидентка и правозащитница португальского происхождения Мария Сантуш Оливейру-Буздирин выражает решительный протест системе ГУЛАГАа, и требует немедленного освобождения всех заключенных! Ужасный политический террор КГБ в советских техникумах! Сын нашей соотечественницы — узник режима! Пытки членов семей в молочных магазинах! Впервые в мировой печати!»

Неизвестно, чем могли бы обернуться подобные дела несколькими годами раньше семейству Буздыриных. А теперь — пронесло, никто даже и не намекнул. Лишь консульский тип, когда провожал обратно, глядел волком: уж ему-то, наверно, намылили шею, голубчику!

Но вот все рассосалось, гости остались со встречающими, и пришла пора садиться в машины. «Сразу поедете в деревню?» — спросил переводчик. «Нет, что вы! — встрепенулась Мария. — А Лиссабон? Я никогда в нем не бывала!» — «И много потеряли. Это такой город!..».

Мягкий ветер Атлантики рвался в форточки; они исколесили всю столицу, ахая и восхищаясь каждоминутно. Семь холмов! Лестницы! А какой мост через Тежу! Это твоя, Мария, столица, и нет в мире города красивей ее. Старинные здания, вежливые люди. Что-то смутное, подобное вспомнилось ей, и лишь утром следующего дня довспоминалось: Москва 1956 года, она туда ездила как передовик, на Сельхозвыставку! Тот же негустой ток машин, богатые приземистые здания с лепниной, деревья на улицах, летние кафе… А какая уютная площадь Рештаурадореш в самом центре Лиссабона, с монументом в честь освобождения от испанцев в семнадцатом веке! На авенида Либердаде Буздырины вышли из машины и вместе с Луишем и остальными Оливейру прошлись по цветной изразцовой плитке, под сенью каштанов и пальм. Пошатались по магазинам Праса-ду-Коммерсиу, площади с конной статуей Жозе Первого. Прекрасна была и мозаика площади Росиу, ее бронзовые фонтаны, Педро Четвертый на колонне.

Но все же надо было спешить: путь предстоял неблизкий. Уже небо становилось красным, закатным, когда они въехали в родную деревню Марии, и покатили по узким улочкам. На месте их старого дома стоял другой: он был белый, словно новенький, с красною черепицей, — и, в-общем, не отличался от иных, стена в стену стоящих рядом домов. Возле их дверей стоял народ, сидели старики: ждали, когда Луиш привезет родню из далекой Роша. Едва они появились — маленький деревенский оркестрик заиграл туш и португальский гимн. Но все устали, — один Василий глядел бодро, и готов был к активному существованию. Он в первом же кафе, куда заглянули перекусить, скорешился с Луишевым зятем Бенто, и выпил там с ним литровую бутыль вина, и еще такую же они прихватили с собою. Бенто сморился быстро, а Василий еще порядочно оглашал португальскую равнину «Маршем коммунистических бригад» и «На побывку едет молодой моряк». Но и он успел вздремнуть, и был теперь, как огурчик. Марию тоже клонило дорогою в сон, но она превозмогала себя, встряхивая головою, и все глядела по сторонам. Равнина с низким кустарником, холмы, дороги… Низкий пейзаж без лесов, попадаются и большие возвышенности, — вообще все скучено, без той значительности, какую дают природе лес или пустыня. Кукурузные плантации, рощи пробковых дубов, вечнозеленые кусты томиллары.

Утомленные Мария с Любашкою посидели немного за праздничным столом, и отправились спать; лег и Луиш. Разошлись женщины; лишь Василий с весельчаком Бенто, да двумя Луишевыми сыновьями (у него было два сына и дочь) сидели еще, пили вино, и говорили — каждый на своем языке.

На рассвете Жулия, жена брата, разбудила Марию: «Ты не хочешь пойти в церковь?» Она сразу поняла ее, словно вернулась в мир звуков, окружавших ее с детства: русский язык не мешал уже ей понимать бывших соотечественников, вот только самой объясняться было еще трудно — но и это получалось, хоть с трудом. Пока Мария умывалась и одевалась, толстая Жулия с любопытством следила за нею. «У тебя другая религия?» — вдруг спросила она. «Нет, — ответила золовка. — Верю в Бога, в Христа, в Пречистую Матерь Его. А ты разве нет?» — «Я тоже». «Ну, и о чем больше разговаривать!» В маленьком храме она поклонилась священнику, чмокнула ему руку, он благословил ее, и она закрестилась троеперстно, шепча «Отче наш». Вышла из церкви, села на скамейку и заплакала. Ну ничего, это небольшой грех, если она будет молиться с католиками, — умиротворенно думала Жулия. Главное — она любит Бога, и надеется на него. Для семейства Оливейру это было очень важно: все в нем были верующими, и пренебрежение гостей к их церкви и обрядам могло родить неприязнь. Она заказала вечернюю заупокойную мессу, и была теперь спокойна: по крайней мере, люди из Роша придут помянуть дедушку Карлоса, папу Жуана, маму Кармелу… И они действительно пошли, и крестились, и плакали, — лишь Василий стоял столбом, он был атеист, но хоть стоял с подобающим унынием, и то спасибо, делал то же, что и остальные — выходит, следил и за обрядом.

Потом опять сели за стол, на сей раз дом посетила сельская аристократия, пришли выпить за встречу брата с сестрою после долгой разлуки. Священник, падре Антониу, сержант-полицейский Силведо, староста Алешандре, фельдшер Палма, компаньон Луиша по линии кукурузной фасовки Силвестре, компаньон по торговой части Албано, учитель Ромеу, еще здешний домовладелец англичанин Боб, лысый и брыластый, его заглаза звали «бифштексом», — судя по рангу гостей, братец Луиш имел теперь высокое положение! Они были сначала чопорные, держались с опаскою: кто их знает, этих роша, еще взорвут тут чего-нибудь! — но постепенно за разговорами и выпивкой все отошли, обмякли, старенький фельдшер Палма помнил, оказывается, и дедушку Карлоса с его рассказами о славной канонерке «Лимпопо», и Жуана, и Кармелу, и саму Марию, он же первый пригласил ее плясать, когда завели музыку народного танца салтарино. Тут уж все вздохнули спокойно, и заговорили кто о чем. Василий сидел напротив сержанта Силведо, пил водку багасейру и угрюмо повторял, вздымая палец: «Я коммунисто!» — хотя никогда никаким коммунистом не был. Сержант бычился, шевеля густыми бровями: «Но политико!» Танцы продолжались во дворике Луишева дома, там же голосили все эти народные песни фадо, куадро; Мария топала об каменные плитки большими, надорванными тяжелой работой ногами, подтягивала незнакомые слова сорванным на российских холодах голосом. Престарелый дедушка Сикейру, воспитавший Луиша в отсутствие всех его родных, сидел в креслице, смеялся беззубым ртом, иногда махал ручкою, требуя вина. Ему подносили стаканчик, он выпивал его и засыпал.

Вдруг перед Любашкою возник длинноволосый парень в каскетке, взмахнул рукой, что-то быстро сказал (она разобрала лишь последнее слово: нинья[29]), и потащил ее за локоть на камни дворика. Она вскрикнула, и тут же включилась в танец: туфельки щелкают, руки в боки, то наступает, то отступает, вертится так и сяк, стараясь угодить в ритм партнера. Музыка оборвалась, — Любашка выскочила из круга, упала в объятья веселой стариковой снохи, Розинды, той самой, с которой они сошлись еще в аэропорту. И парень подошел, поклонился и улыбнулся:

— Mо Diоgо.[30]

— Mushаs grаsiаs. Mа аlеgrо,[31] — выдала Любашка некоторый запас слов из материнских уроков.

— Льюба, Льюба! — закричала Розинда — так, что многие обернулись. — Cаnоriоs, Льюба, quе muсhасhо mаs lindо y mаs guаро![32]

— Es muу роssiblе![33] — неуверенно сказала Любашка.

— Мо Diоgо, — снова улыбнулся парень. — Tоdо еl mundо mе соnосе.[34]

У нее заболела голова; вцепившись в Розинду, она забормотала:

— Ой, Рози… Я… вино… lаbаlо…[35]

Та с хохотом потащила ее к дому.

— Hаstа luеvо![36] — крикнул вслед парень.

На закрытой веранде сидели Василий, Бенто и сержант Силведо, пили мушкатель виньо верде, закусывая бакальао.[37]

— Колхозо… ленинизмо… буржуазия капуто… — слышался тенорок Василия.

— Но политико! — гудел сержант.

«Ну все, нашел себе дружков», — думала Мария, глядя на эту компанию.

Гости уже расходились.

Ночью ее разбудил крик козодоя. Она лежала в темноте, улыбаясь.

А наутро начались будни: вся родня, словно старавшаяся ослепить окружающих великолепием нарядов, оделась в простое, и приняла вид обычных кампесинос;[38] Буздыриных оставили жить по своему хотению: хочешь — спать ложись, хочешь — песни пой. Что им оставалось делать? Василий послонялся по дому, поглядел, нет ли чего чинить, — и нашел-таки, поправил мятый кожух у рубильника, подбил плинтуса на веранде, сменил пружину в неисправном замке.

К вечеру заявился Бенто: он работал механиком на линии по фасовке жареной кукурузы, и после смены поспешил к новому соmраdrеs.[39] Зашел в дом, потолковал о чем-то с тещей, и кивком дал понять Василию, что будет ждать на улице. Вскоре они уже рулили вдвоем к деревенскому кабачку, бодро функционирующему под водительством хозяина, папаши Жоакима. Бенто оглядывался: не увязалась бы за ними тетка Мария, с целью нарушить обещавший быть восхитительным вечер! Василий был спокоен: жена ушла по Любашкиным делам, и не скоро должна была вернуться.

Внучку сегодня словно лихорадка взяла: она слонялась сама не своя, раздражалась на них, стариков, всплакнула в уголке… «В чем дело?» — допытывалась Мария. И допыталась: оказывается, девице стыдно за вчерашний вечер, ей кажется, что она грубо, неделикатно обошлась с тем парнем, Диого, даже не ответила, как ее зовут — а ведь он-то представился! Ах, бабусь, как неудобно! (Подумайте, какой стала вдруг дипломаткой!) Но ведь не бежать же извиняться, верно? Тем более, что она и не знает толком, кто он такой, как оказался на вчерашнем празднике. Имя у него — Диого, ну и что? Нет, бабусь, надо идти к Розинде, она поможет, она его знает.

Бабка нужна ей была, как переводчица.

И Василий, сидя в заведении дядюшки Жоакима, безо всякого страха быть настигнутым женою критиковал капитализм, целиком основанный на угнетении масс, и хвалил преимущества развитого социализма, достигнутого его страною.

— Но политико! — бурчал изрядно хвативший сержант Силведо. Но остальная публика — и завсегдатаи, и случайные люди, — согласно кивали словам дальнего гостя, подходили и чокались: иначе не могло и быть, ведь выпивка шла за его счет. Эскудо, щедро выделенных правительством на поездку, оставалось еще немало, чего же скупиться? Тем более, когда такие приятные мужики глядят из-за бутылок, и внимают, внимают… Вот они, свои все ребята: Аугусто, Марсело, Жасинто, Фернандо, Алберто, по лицам — гольные пролетарии, братья, корефаны…

— Кр-ритиковать надо! — он стучал кулаком. — Надо кр-ритиковать. Но — не все. Все нельзя. Меня возьмите: я выступаю на кажном собранье. И кр-ритикую! Нет запчастей. А они доложны быть. Ведь верно? Мне недавно сват за бутылкой толкует: сколь я тебя, Васька, знаю — около сорока уж лет! — все ты на собраньях насчет запчастей выступаешь. Не устал, мо? Дур-рак ты, думаю. Меня ведь за эту критику и начальство любит: вот, мо, мужик, завсегда правду-матку в глаза режет! Недаром тридцать-то годов в бригадирах хожу… Но — с умом, с умом все делать надо, вот ведь где главна-то задача! Иной зашумит лишку, его цап! — и в сумку. А не возникай, если не просят. Верно, Салведо, дрруг?!..

— Н-но политико…

Мария же с Любашкою держали у Розинды свою тему; как оказалось, Диого — это сын Албано, что имел на пару с Луишем деревенскую лав…

* * *

Стоп! Стоп. Стоп. Кажется, уже перебор… Кажется, еще немного — и действие разовьется в самостоятельный роман о семействе Буздыриных: как они гостились в Португалии, как ехали обратно, какие везли подарки, да как сложились отношения Любашки с юным Диого… Сколько это еще займет страниц, сколько отнимет внимания у читателя! А ведь книга-то не резиновая, есть у нее и другие герои, и другие сюжеты! Ну, пускай здесь все основано на правде: так ведь и это не основание! Тем более, мы пишем не очерк. И сколько еще всяческих событий, просящихся под перо. Чего стоит один приезд Диого с отцом на сватовство в Потеряевку! И сопутствующие ему драматические события: гибель, например, любашкиной девственности под натиском пылкого португальца в той самой бане, где лишилась ее некогда бабка Мария. Да еще и надо ведь вывести соответствующую романной форме философию: вот, мо, они, эти бани! Попробуйте, мо, совершить такое в городской ванной или туалете. И читали бы люди, и плакали, и смеялись над судьбами героев. Приходится даже извиняться: что же делать, если у автора другая задача! А то присосутся после критики, есть такой зловредный народ — и иди, отбивайся от них, шуми: дескать, такие уж мы, литераторы, «беспокойны мы, подвержены навязчивым идеям»! Что им за дело до таких идей! У них свои есть, и одна лучше другой…


  1. Возрадуйся, Богородица Мария, Пречистая Дева!.. (лат.)

  2. Негодяи (исп.).

  3. В задницу (исп.).

  4. Свиньи (исп.).

  5. Малышка (исп.).

  6. Я Диого (исп.).

  7. Большое спасибо, Я очень рада (исп.).

  8. Черт возьми, Льюба, какой красивый и милый мальчик! (исп.)

  9. Это очень возможно (исп.).

  10. Я Диого… Меня все знают (исп.).

  11. Уборная (исп.).

  12. До скорого свиданья! (исп.)

  13. Рыбное холодное блюдо.

  14. Крестьяне (исп.).

  15. Приятелю (исп.).