34412.fb2 Уникум Потеряева - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 62

Уникум Потеряева - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 62

ВЕСЕЛОЕ СЕМЕЙСТВО ФЕЛЬДБЛЮМ

Марк Абрамыч слыл в Малом Вицыне самым веселым человеком. «Это наш комик», — говорили одни; «шибко потешной», — вторили им другие; третьи лишь подмигивали и вскидывали головою. Все были правы: Марк Абрамыч любил вести себя так, чтобы окружающие слышали шутку, рождающую бодрость и оптимизм; вместе с тем он ценил и тонкий анекдот, рассказанный в надлежащей компании, вовремя и с точными интонациями. Он даже на совещаниях обычную фразу из отчета мог произнести так, что все катались от смеха. Так что его знали на всех уровнях, он был как бы даже признан официальным маловицынским юмористом, — тем более, что его заслуги в этом деле доказаны были и литературно: в местной газете Фельдблюм числился внештатным заведующим колонкою юмора и сатиры, и беспрестанно печатал там свои юморески и забавные наблюдения, поднимаясь иногда даже до фельетонов — без особых, разумеется, обобщений, на общежитейские темы: то грязь на улицах, то устроили в неположенном месте свалку опила, то плохо моют тарелки в общепите… Его комические миниатюры приводили в восторг аборигенов: например, тонко обыграывалась тема попадания в вытрезвитель: «Он был под мушкой, его взяли под мышки, и повели в медвыт». А цикл басен на экологическую тему: «Сны горкомхоза», «Лес и трактор», «Браконьерская лирическая»!

Но все же признаемся честно: к юмористам в нашем Отечестве многие относятся с этакой осторожностью, недоверием даже: черт, мол, знает, чего от тебя можно ждать! И это понятно: когда знаешь заранее, чем дышит человек, спокойнее на душе. Хотя и среди по всем статьям просчитанных людей встречаются — ох, поверьте авторскому опыту! — большие подлецы. Так вот: легкий, неуловимый почти запашок диссидентства сопровождал всю жизнь Марка Абрамыча, возвышал в собственных глазах, и делал желанным в обществе маловицынских прогрессистов, куда временами входили даже и прокуроры.

Рождением он был ленинградцем; отец его, умный химик из вузовской лаборатории, как-то быстро разобрался в декабрьских потрясениях 34 года, имевших быть в колыбели революции, — и, не чуя ног, рванул полным ходом в далекое Малое Вицыно, где как раз разворачивалось пуговичное производство. И пробыл главным инженером его восемнадцать лет, до февраля пятьдесят третьего, когда узнал о неких списках, по которым евреев повезут в телячьих вагонах в адские лагеря… Его хватил паралич, в коем он и пребывал вплоть до падения Никиты Хрущева: услыхал о его смерти — и тут же и помер. Но вообще удивительно, как человек с такой слабой нервной конструкцией дожил в наш громовой век аж до шестидесяти двух годов! Жена его, Эльза Янкелевна, оказалась покрепче — жила очень долго, и до последнего часа правила домом скандально и деспотически.

Так что — Марк Абрамыч проживал в этом райцентре с девяти лет, и вполне мог считать его своей родиной. Тем более, что за войну не осталось в живых ни единого человека из их ленинградской родни, а больше у них не было никого — по крайней мере, в этой стране.

В сорок третьем году, после девяти классов, Марк, презрев волю отца и матери, вовсю старавшихся пристроить его на броню, на Завод Готовой Продукции, где у Фельдблюма-старшего были прочные связи, поступил в артиллерийское училище. Не то чтобы крепко разбирался в математике: по этой части успехи как раз были скромные — а просто ему очень нравилась песня: «Артиллеристы! Сталин дал приказ! Артиллеристы, зовет Отчизна нас! За наших женщин и детей, за слезы наших матерей, за нашу Родину — огонь! огонь!» — и он часто представлял, как будет петь ее в строю, маршируя.

По крайней мере, в части любимой песни мечты его осуществились полностью: за время учебы ее приходилось орать столь часто, что, став уже офицером, он вздрагивал, заслышав ее, и менялся в лице. И это удивляло порою окружающих, ибо подразделение, где служил юный Марк, имело прямое отношение и к песенному, и к иному музыкальному, а также к танцевальному, драматическому искусству, и называлось оно — Ансамбль песни и пляски при Политуправлении округа. Угодил он туда после того, как на выпускном вечере в училище «завернул» любимый свой монолог деда Щукаря так лихо, что начальник Политуправления провыл, утирая слезы: «Этого… этого… х-хя-я!.. — в мою команду… н-ну, ко-омик…». Так определилась военная судьба лейтенанта Фельдблюма. При его офицерском звании круг обязанностей очертился быстро: начальствование, физподготовка и строевая, организация, руководство бригадой, сверх того — чтение и конферанс. И было чтение, и был конферанс, и были нежные отношения с женским составом в темных закутках для декораций, на грудах бутафории и матерчатого барахла. Что еще надо! Тем более, что все эти дела Марку ужасно нравились: и руководство, и чтение, и конферанс… Особенно конферанс. О, конферанс! Он чувствовал себя урожденным конферансье. Особенно выручал усвоенный однажды щукаревский говор, полурусский-полухохлацкий. А способность к импровизации, когда надо было выручить опаздывающего на сцену артиста! Как заведешь что-нибудь вроде: «Вот тут интер-рэсовались, як я на свэт появывся? А я ж им и гутарю: „Та шо ж тут интэрэсного? Попэред холоукой, попэрэд холоукой!..“ — зал грохочет, ну, вапще…»

Но перед концом войны — как перевалило на сорок пятый — в тылу и на фронте обозначились две тенденции. Люди, пробывшие войну в тылу, рвались на фронт: успеть хоть под конец к немалым заграничным богатствам, да неплохо и нацепить на грудь медаль или орденишко: теперь их, по молве, дают густо! А фронтовики мечтали о тыле: они видели столько смертей, что мечтали окончить войну живыми.

Марку писали друзья по училищу: кто погиб, кто ранен, кто получил орден, кого двинули на батарею, кого представили к Герою… Это было невыносимо. Он подружился со старшиной ансамбля, жутким алкашом, с отвращением пил доставляемые тем водку, спирт, разные суррогаты, — а напившись и проблевавшись, звонил по телефону: «Тут пьяный лейтенант колобродит, пришлите патруль, заберите мерзавца!..». После трех отсидок на губе его все же выгнали из ансамбля, и он рванул на фронт, командиром взвода в гаубичном полку. Но был уже март, части тяжелой артиллерии прикрывали надежно: Фельдблюму не довелось испытать ни бомбежек, ни артналетов, ни танковых прорывов к позициям; стрелять им пришлось всего четыре раза, все по невидимым, дальним целям. А своими монологами Щукаря и разными конферансными штучками он стал известен не только в дивизионе, но и в полку, — замполит заметил его, и в конце войны, где-то уже в начале мая, Марк получил свой орден Красной Звезды. С ним, да с медалями «За взятие Берлина» и «За победу над Германией» можно было уже и возвращаться домой, — но сперва еще надо было побузить, как положено воину-освободителю, покататься на трофейных «оппельках», пошворить немок по фольваркам, позадирать империалистов-америкашек… В-общем, ему совсем неплохо жилось тогда, он подумывал даже остаться в армии, но однажды сел и попробовал рассудить здраво: образование у тебя худенькое, к математике способностей нет, к тому же еврей — нет, душа моя, выше начальника штаба дивизиона тебе не прыгнуть. А время пройдет, уволишься — и снова ищи угол, работу, приобретай авторитет в коллективе: зачем ему это надо?..

Летом сорок шестого он вернулся в райцентр; началась новая жизнь. Устроился преподавателем военного дела, снова начал валять дурака, щупать старшеклассниц и молодых учительниц, — и был пресечен в своих вольных действиях безжалостными родителями: они велели ехать в институт или техникум, получать какое-нибудь, хоть худенькое, образование. Пока еще есть возможность пользоваться льготами, как фронтовику.

Для института надо было тянуть еще на аттестат, ломать голову долгие годы; Фельдблюм-младший поехал в Емелинск, подал документы в механико-технологический техникум, и был принят на второй курс. Чему-то там он учился, а больше волочился за девками, щеголяя ухватками армейского конферансье, — знал, что надо брать от жизни, пока не очутился снова под суровым родительским надзором. Жениться он даже и не думал: мать с отцом пригрозили ему проклятьем, если он предпримет такой шаг до получения диплома о среднем специальном образовании.

Влиятельный папаша выпросил для него распределение на пуговичную фабрику — да засунул мастерюгой в механический цех! Вот уж благодарю покорно! А тот пилит: начинать надо с низов, притом никто не должен болтать об еврейском протекционизме… Совсем с ума сошел. И Марк договорился с директором леспромхоза, что тот перетянет его к себе замом по снабжению и сбыту, через райком партии. Комбинация удалась, и он ушел от недреманного ока, зажил в свое удовольствие. Жили они в большом доме, почти особняке — конечно, не таком большом и удобном, как дом Яшки Эргарта, не таком чистом, но все же… И, покуда отца не хватил паралич, жили полной чашей, ни в чем себе не отказывая. А потом… пенсию ему дали хоть персональную, но местную, мать вообще всю жизнь не работала, — все легло на Марка. Ему перепадало в леспромхозе, конечно, кое-что, мимо ведомостей — но немного, к основному не подпускали, хотя деньги там — он знал точно! — крутились большие. А он и не лез ближе, знал, что опасно, сгоришь в момент, свои сдадут.

Дома мать все взяла в железные руки, норовила контролировать каждый шаг, каждый час, — и он подчинялся, унижался, что-то ей пытался объяснить, — а что тут можно было сделать! Не уйдешь ведь, не оставишь того и другого: оба, в-общем, абсолютно беспомощные люди. Кто станет гулять с отцом вечерами, слушать его нудные рассказы и сентенции?.. Он отдавал деньги матери, и еще мог сколько-то оставить на руках — но зачем? Если она докапывалась до каждой его покупки, до каждой выпитой рюмки, и мучила потом: зачем купил? зачем выпил? Это вредно для здоровья, разве ты не знаешь? Она мирилась лишь с тем, что проходило через ее руки, через ее голову. Чинные завтраки, чинные ужины, чинные разговоры…

А сколько пережито было с «дамским вопросом»! Началось с Варьки, девчонки из техникума, на курс младше: в последний год он крутил с ней любовь, но ничего не обещал, а дома вдруг затосковал по ней и вызвал к себе. Но мать встретила ее так сурово, так начала ей выговаривать за разные пустяки, что Марк понял сразу: ничего тут не выйдет. И она уехала, вся в слезах, и они не переписывались больше. Потом была Алена, товаровед из книжного, милая девчушка и довольно образованная, — и опять нашла коса на камень: «вульгарно одевается, вульгарная вообще, нищенка, плебейка!» Как будто сама из потомственных аристократок. Но попробуй скажи ей такое: с ума сойдешь от скандалов и истерик. А он уже устал от связей на стороне, в небольшом городке это сопряжено со значительными сложностями, хотелось посидеть в своем семейном кругу, — однако мать пресекала упорно все попытки. Одной претендентке даже с криком отказала от дома.

Дело шло уже к сорока, он все шутил, балагурил, бегал в редакцию, окучивал свой круг, — и спешил из него, чтобы, не дай Бог, не беспокоить родителей поздним появлением, в постылый дом, выслушивать там свою порцию попреков и новостей. «Какой заботливый сын!» — говорили о нем в городе. Отец тихо гас, превращаясь постепенно в своем кресле-каталке в полное ничтожество. Марк очень жалел его: проводить все дни в неподвижности, один на один с матерью — такому не позавидуешь.

И вдруг засветило: да как мощно, подъемно, с полной надеждою! Это когда приехала молодая адвокатша, из университета, да еще и из Питерского! Тут и случай помог, а то бы тоже пробежало мимо. Раз в месяц райповский магазин закрывали на полдня, и там была отоварка; ей подлежал и Фельдблюм-старший, как пенсионер местного значения, и молодая адвокатша, как представительница юстиционной системы. При таких обстоятельствах они и встретились, и мать Марка, орлино глянув на профиль незнакомой женщины, заметила вслух: «Какая чудная селедка! Я так люблю готовить ее под шубой!» Незнакомка оставила свертки, повернулась к ней: «А что вы кладете сверху: свеклу или морковь?»

Все! Свершилось! Тотчас она была приглашена на ужин к Фельдблюмам, и посажена напротив Марка. Ее звали Эсфирь, Фира. Эсфирь Борисовна. Тот вечер превратился для стариков в вечер воспоминаний о молодости, о Ленинграде, об улицах, по которым еще недавно ходила молодая специалистка. Марк поддерживал приличный разговор, потягивал винцо, которое выставила мать, презрев все принципы (и выпила сама, и даже поднесла капельку мужу, отмерив в десертной ложке!), и позевывал в сторонку: девушка совсем не была в его вкусе: толстовата, любила махать руками, выставляла напоказ столичные манеры, — нет уж, нам, провинциалам, чего бы попроще да покрасивей! Но когда мамаша, елейно улыбаясь, сказала в конце вечера: «Марк проводит вас, милая деточка, до самого дома… погуляйте, погуляйте, чудная погода!» — он застыл на мгновение, осознав: ну, все! Попался, дружок!..

А на другой день умер отец, узнав политическую новость. Но хоть одно можно было крикнуть вслед старику: что род его, может быть, не пресечется, — он так об этом беспокоился, так уповал! И мать не осталась безутешной, мгновенно переключив свою энергию на другие дела.

Кончились же они тем, чем и положено было: окрутили, шлепнули штамп в паспорт, отгуляли унылую свадьбу; перед брачной ночью Марк сказал супруге: «Вот что, дорогая: я не люблю тебя. Но ведь это и не самое главное в семейной жизни, верно? Сойдемся на взаимном уважении, этого ведь тоже немало?» Она подумала и сказала: «Я согласна». И они стали жить, каждый при своих мыслях и увлечениях. Правда, Марку стало легче: хоть орали на него и шпыняли даже пуще, чем прежде, — у него была теперь своя семья, и само сознание этого возвышало его в собственных глазах. Особенно с рождением Лии возрос его вес в среде уездных остряков: юмореска, эпиграмма или анекдот совсем иначе звучат в устах солидного семейного человека, нежели легкомысленного холостяка. А сколькими мыслями о правильном воспитании можно поделиться, ссылаясь на собственный опыт! Он купался в новых ощущениях, в отцовстве, в любви к дочери, и был счастлив в то время: настолько, конечно, насколько вообще мог ощущать такое великое чувство, как счастье, замотанный мелкими делами и мыслями.

А Лия росла хилой, болезненной, пугливой: на нее тоже орали из двух углов, из двух ртов: то она неправильно сделала, не так ступила, не так молвила! Отец хоть и любил ее, но мало бывал дома: то работа допоздна, то какая-нибудь викторина в Доме Культуры, то посиделки в редакции, то мается в своей комнате, и никто не смей беспокоить: сочиняет шуточное приветствие или адрес. Дошкольный возраст она отбыла с бабкой, и в первый класс явилась совсем дикой, непривыкшей к общению со сверстниками: не умела играть в их игры, говорить ихними словами, запах школьной кухни мутил ее. Красивым девочкам прощают многое — но она не была и красивой: длинноносая, худая, как щепка, стеснительная до угрюмости. И она ни к чему не тянулась, была одинаково равнодушна к литературе, музыке, математике, и училась средне, ничем не выделяясь. В старших классах полюбила сидеть в комнате матери и читать кодексы, комментарии к ним, разные Ведомости, сборники постановлений и указов, нормативных актов; особенно волновали ее рассованные по разным папкам копии приговоров, решений, определений, жалоб… Отец был непременным членом родительского комитета, ходил на школьные вечера, смешил там всех до колик своими остротами, подтискивал ее одноклассниц, пытался танцевать вальсы с дочерью, неуклюжей и угловатой: она скрывалась в раздевалке, плакала, и убегала домой одна. В девятом классе умерла бабушка; в доме стало тише, и эта тишина тоже пугала ее. Перед сном она мечтала о красивых мужчинах, каких не было в ее городке. Перед выпуском отец с матерью стали заговаривать о будущей профессии; девушка отмалчивалась. Особенно выбирать не приходилось, было два варианта: один давал возможность жить среди чертежей, расчетов, технических норм и допусков, другой — те же Кодексы, сборники постановлений, решения, определения… В пользу второго стоял опыт матери, в перспективе — общение с людьми, а они все-таки были Лие интересны.

На втором курсе она получила телеграмму: «Приезжай с мамой несчастье». Отец нарочно не написал о смерти, видно, сам не поверил в нее вначале, — а она сразу разбилась насмерть, едучи на их «жигулях» с дачи любовника, районного судьи бородача Якуняева. В этом вопросе они с отцом всегда заявляли себя широко мыслящими людьми.

Но Марк Абрамыч тяжело пережил гибель жены: Лие пришлось даже брать академический, сидеть год возле него, ухаживать, кормить, утешать, обстирывать: в вопросах хозяйства он был полной невеждою, признаваясь в том знакомым с некоторой даже гордостью, — хотя чем тут было гордиться? Старый, довоенной еще постройки дом ветшал, бабушка и мать каждый год делали ремонт то там, то здесь, а отец махнул на все рукою, и сидел вечерами в холодной комнате, сам с собою играя в шахматы или сочиняя свои дурацкие юморески. Он сделался неряшлив, забывчив, в глазах его обозначилась мировая еврейская скорбь. «Что с тобой, папа?» — спрашивала Лия. «Я начал забывать, дочка, зачем я живу», — грустно отвечал он. Завязал переписку с однополчанами, с которыми воевал целых два месяца, стреляя из пушек с закрытых позиций, ездил на встречу с ними, они договорились даже писать историю части, — но и это занятие не принесло ему покоя и утешения. Перспектива провести с ним весь остаток его жизни ужасала молодую студентку: нет, нет, только не это! надо рваться в Большой Мир, там интересно, там мужчины с крепкими руками умеют идти к вершинам и внимать ласкам юных дев, в нем не гудят черные печные трубы на продуваемом всеми ветрами рассвете.

Закончив курс юридических наук, Лия приехала домой; на отцовский вопрос, какое поприще она намерена теперь избрать, ответила кратко: «Никакое. Я еду в Израиль». Марк Абрамыч долго молчал, затем сказал торжественно:

— Дитя мое! Не скажу, что я прожил удачную жизнь: она могла быть и лучше. Много терял… и ничего не находил взамен. Жаль мне терять и тебя: но если ты думаешь, что будешь счастлива, то — в добрый путь! Земля предков даст тебе поддержку, веру в силы; а если удастся решить там еще и личные вопросы — то я спокойно умру здесь, зная, что на земле живут мои внуки.

— А сам ты не хочешь туда поехать? — неуверенно спросила дочь.

— Что делать там старикам, не имеющим родины, крова, имущества! Пойти в кибуц? Но работать в полную физическую силу я уже не могу, быть в тягость — это стыдно для меня… Здесь меня все-таки многие знают, уважают, печатают в газете… А кому я там нужен со своими юморесками? Ни кола, ни двора. Здесь ветеранская пенсия: не густо, но на жизнь хватает. Притом, что я в этом захолустье всякую штакетину на любом заборе знаю; а три могилы на кладбище — их же не возьмешь с собой! Езжай, и да поможет тебе всякий добрый Бог — и русский, и еврейский…

И она уехала: два года писала бодрые письма, даже звонила, и говорила деловито, на подъеме: хотелось, ох, хотелось верить… И вдруг нагрянула: еще более худая, совсем смуглая, с отчетливыми носогубными складками. Она не кинулась к отцу, не разрыдалась на груди у него: просто села на шаткое крыльцо и обхватила голову длинными тонкими ладонями. А проснувшись утром в своей прохладной комнатке, среди наспех убранной пыли, подумала: «Нет, шалишь… Никуда я больше отсюда не поеду…». Ей ли, с ее комплексами, неумением завязывать связи, робостью — соваться было в эту жаркую страну, да еще и претендовать на какое-то место в правовых кругах? Когда там даже принципы, основы юридических отношений стоят на совсем иной теоретической, возникшей из глубины времен базе? И никак абсолютно не соотносятся с некогда изучаемыми ею социалистическими нормативами? Для выпукника советского юрфака это вообще китайский язык! А специальная терминология, лексика? Просто надо снова поступить на первый курс и учиться, другого выхода нет. Да она бы поступила, и осилила еще раз эту науку, — если бы чувствовала хоть малую поддержку, хоть какое-то плечо рядом. А так — все кибуц, кибуц; хотела вырваться из него, устроилась посудомойкой в кафе — и сбежала через неделю: так и не могла одолеть отвращение к запахам общественной кухни, заложенное с детства. И вот, пришло время — она с тоскою стала вспоминать маловицынские вечера, книги и папки в материнской комнате, отца в глубоком кресле, читающего свою басню, сахарницу — старую семейную реликвию. Устала. Рано, конечно, в двадцать семь лет, — но я ведь всегда была слабая, поглядите на мои руки — они тонкие, а сколько тяжестей я перетаскала ими на Земле Предков! Семья, личная жизнь… И всей-то личной жизни — десяток связей, да три аборта. Так что признайся честно: ничего у тебя не вышло, и ступай, блудная дочь, туда, где родилась. Там, и только там отныне твое место.