34412.fb2
— Так когда же, когда, душа моя? — скорее по привычке спросил Валичка, когда они, нагулявшись по полям, шли домой.
Она молчала. Вдруг мимо промчался вихрь: это батрак Клыч спешил в общежитие-халупу, унося в охапке бесценное сокровище — отчаянно отбивающуюся Любку Сунь. Лицо его светилось.
— Сегодня, — потупясь, сказала Набуркина. — Сегодня ночью.
Постников растерялся; просто, скажем, оказался не готов к такой постановке вопроса: как можно, столь неожиданно! Ночь на носу, и надо оказаться готовым, иначе стыд и позор неописуемые. Он вспомнил с тоскою время, когда сидел спокойно вечерами между своих аквариумов, или вел за чекушкою важные разговоры с суровым стариком Фуренко: как хороша, размеренна была жизнь, и не требовала физических напрягов, волнений, сопутствующих влюбленности, наясных поисков чего? — утраченного времени, главного предмета поисков этого жалкого века, это же ясно… Ведь мозолится в альбоме фотография, где он нелеп, в чужой стране, одутловатый, напуганный, с кривляющимися ребятишками, безобразной старухою и ослом на заднем плане! О, расборы гетеморфы и копеины гутаты!.. Неужели жизнь не удалась?
Он угрюмо умолк; близился закат.
Подходя к избе, Валичка пугливо огляделся: заклятых его врагов, петуха Фофана и кота Бармалея, не было видно окрест: один уже спал, верно, — другой умотал куда-нибудь по своим холостым делам. Одно это давало душе покой, умиротворение: он глубоко задышал и подхватил спутницу под руку. Она повернула лицо: блеснули острые, ухоженные зубы.
— Пойдем в огород! Посидим там на скамейке.
Скамейка стояла под корявой иргою, позади крапивы. Мелита пробиралась к ней, ойкая и осторожно ступая.
— Душа моя, — он прижал ее руку к своей груди. — Душа моя…
— Ну вот и душа, — слабо откликнулась она. — Что ты обо мне знаешь! Ничего не знаешь.
— Эти дела мне совсем не обязательны.
— Ой ли?..
«Ой ли»! Что еще за «Ой ли»? Постников разозлился. Что ему надо о ней знать? Родословную? Личность отца ее была ему более или менее известна из Кузьмовниных рассказов — тот слыл личностью одиозной, из так называемых неистовых правдолюбцев, костьми которых столь богата русская земля: лез в любую дырку, цеплялся к любой несправедливости, — и обличал, обличал, обличал… За это он, разумеется, всю жизнь был гоним и угнетаем, беден: кому же нравится, когда его лают публично? И умер сей Набуркин от того, что в конце концов сводит в могилу всех субъектов подобного типа: от водки и плохого здоровья. Хотя здоровье… тут есть некий нюанс, его нельзя обойти: он трижды отбывал наказание по уголовному закону — а это, как известно, не способствует укреплению функций организма. Его там били и зеки, которым он что-то пытался доказать, и надзиратели — все за те же попытки разобраться по совести и по закону. И под суд-то он попадал каждый раз за то, что где-то не так что-нибудь кому-нибудь ляпнул, и раздраженное начальство нажало на рычаги; пытался всунуться не в свои дела; в последний раз вообще — за то, что встрял в драку на правой, казалось бы, стороне, — а в результате посажен был за хулиганство вместе с прочими участниками. Вышел совсем уже больным и помер через месяц: официально считалось, что от водки, которой он в последний свой вечер выглотал действительно изрядно. Репутация в Потеряевке была у него плохая, его никто не любил; тень той репутации легла и на семью, — не любили, таким образом, и жену его, и дочку Мелашку, — это противное имя дал ей отец, никого не слушая, мысля лишь своими мозговыми загогулинами: хотел, верно, и здесь пойти наперекор всем мздолюбцам, бюрократам, клеветникам и иным неправедно живущим, порочащим достижения и завоевания социалистического строя. Вот такой был папа. Что толку его знать!
— Пойдем домой, уже свежо, душа моя!
— Нет, посидим, Валюша…
Они не пытались о чем-нибудь говорить; о чем говорить, все сказано: сегодня ночью! Но почему ей не хотелось идти, чем жаждала она надышаться на огороде: ведь уже не май, когда стоит пряный запах от почек и цветов, заставляя трепетать ноздри и жалеть об утраченных временах и возможностях!..