34490.fb2
Он слышал, как внизу снуют туда-сюда обитатели дома, слышал бодрый голос миссис Аллен. Вскоре она за ним зайдет, чтобы проводить через сад к дому доктора, на завтрак, ведь он вел себя хорошо.
Он откинул одеяло, опустил слабеющие белые ноги на чистый деревянный пол, и ему тотчас же захотелось снова лечь и не ложиться, и куда-то идти и никуда не ходить, и быть не здесь и быть дома.
Джон намазал на хлеб толстый слой масла и откусил. Те, кому позволяла диета, получили отбивные, над которыми и трудились теперь с ножом и вилкой, включая Чарльза Сеймура, аристократа, который вообще не был сумасшедшим. Сегодня он снизошел до того, чтобы позавтракать вместе со всеми. Доктор излагал его родословную вновь прибывшим так, словно речь шла о породистом мастифе. За столом велись светские беседы, всё больше о Кембридже, этом счастливом, неведомом мире, а Джон молчал. Постепенно умолкли и все остальные. Джордж Лэйдло разговаривал сам с собой, едва заметно шевеля губами, — как обычно, производил какие-то фантастические подсчеты размеров государственного долга. Фултон Аллен наворачивал за обе щеки, подбирая соус нанизанным на вилку кусочком хлеба. Маргарет молча поклевывала свой завтрак. Ханна Аллен не сводила взора с новичка, Септимуса Теннисона, голова которого тряслась, а глазам, казалось, было больно смотреть вокруг, и поэтому, натолкнувшись взглядом на предмет, он прятал их, словно улитка рожки. Долговязый и поблекший — вот какой он был, этот Септимус. Нет бы Ханна глазела на него, на Джона! Он облизнул с зубов нежное масло и подумал, что был бы не прочь отведать ее, эту бледную прелестницу. Интересно, какова она на вкус в гнездышке между ног? Хотел бы он увидеть, как краснеют ее щечки, услышать сбивчивое дыхание. Доктор, не прекращая жевать, улыбался всем подряд.
— У нас на сегодня куча дел, а? Джордж, вы работаете в огороде, согласны?
Джон лежал в теплой ванне, поглаживая свой белый живот, погружая в него пальцы, словно в мягкое тесто. Где-то под животом то и дело всплывал на поверхность член, и от прохладного воздуха становилось щекотно. Джон откинулся назад, руки свободно плавали по бокам, вода плескалась вокруг ушей. Он лежал так тихо, что чувствовал, как в воде отдаются удары его сердца.
В дверь забарабанили: «Пять минут, мистер Клэр».
Питер Уилкинс был уже стар. Его тяжелое лицо увяло и обрюзгло, а нижние веки водянистых глаз обвисли, открывая не меньше четверти дюйма красной изнанки, словно у поношенного пальто с разошедшимися швами. Он был сыт по горло смирительными рубашками, купаниями, заговариванием зубов и теперь взял на себя обязанность охранять ворота. Он никогда не утверждал, что именно это считает теперь своей работой, особенно если ему пытались перечить и указывать на его прежние обязанности. Нет, он просто шел каждое утро целенаправленно, пусть не слишком быстро и не слишком заметно, к воротам и там стоял.
Казалось, на выразительном лице бывшего санитара отпечаталась вся его долгая жизнь, и Джон считал каждую встречу с ним подарком, как если бы ему перепало что-то вкусненькое. Когда Уилкинс открыл перед ним ворота, выпуская на работу, Джон поблагодарил старика, приподняв шляпу.
Быстрыми, легкими шагами разнорабочего поднимался он в гору к саду адмирала, думая, что ведь и телу нужно порой дать немного разогреться и размяться. Даже начал насвистывать песенку «Повяжи платочек желтый», которую он давным-давно услышал не то от цыган, не то от приятелей и переложил для своей новой книги, а книга так никогда и не вышла, приказала долго жить на одном из столов в тесной лондонской конторе. До чего же легко попрать и отвергнуть истинную жизнь человеческую. Он громко запел: «Но фаты-друзья разорили меня, разорили меня в пух и прах», запел и умолк: слишком уж остро он все это чувствовал и слишком несвободно ощущал себя, опрощаясь в чужих словах, в то время как у него было столько своих. А кроме того, он увидал впереди двух угольщиков, грязных и сутулых, с черными невыразительными лицами. Надвинув шляпу на глаза, он подождал, пока они пройдут, а потом призадумался, не приняли ли они его за одного из сумасшедших.
Когда они скрылись из глаз, он вновь вгляделся в лес. Сырость. Покой. Промельк крыльев. Туман средь корявых стволов.
Когда он работал в саду у адмирала, ему неожиданно составила компанию зарянка. Она слетела к нему, привлеченная землей, которую он рыхлил, и, подрагивая на тоненьких ножках, не сводила с него выжидающих глаз. Джон заметил рядом со своей лопатой извивающегося червяка, подхватил его и бросил птахе. Та отпрыгнула было в сторону, но вернулась и червяка склевала.
Он глядел во все глаза, он весь был здесь, в этом самом месте и в это самое время, и мир предстал перед ним во всем своем безмолвии, распахнулся ему навстречу. Мир нежно дышал где-то совсем рядом, и все вокруг становилось ранимым, милосердным, полным тайн, принадлежащим ему и только ему. Потерянное возвращалось. Оно ждало его так долго, и теперь почти узнало его. А уж он-то знал и воспевал его всю свою жизнь. И, узрев его сейчас, среди праздности и страданий, Джон почувствовал, как глаза его полнятся теплыми слезами.
Его слишком легко растрогать — он и сам это знал. Вечно взволнованный, одним словом, комок нервов. Отерев рукавом слезы, он вернулся к работе, к ее легкому ритму и ощущению тяжести в руках. Безболезненное назначение. Да и работа легкая, не в пример обжигу извести или молотьбе. Он ударил по кому жирной эссекской глины и припомнил легкий цеп, который отец сделал ему, когда он был еще мальчишкой. Работая бок о бок со стариком, который споро, безо всяких усилий наносил удар за ударом, он пытался не отставать, руки горели, рубаха насквозь пропотела, влажная кожа зудела от колючей зерновой пыли. Хил, да усерден — вот как говорил о нем отец.
— Добрый день, Джон. То есть утро.
Это был адмирал, как обычно, осанистый и величественный. Джон с самого начала подозревал, что сейчас, в отставке, он стал осанистее и величественнее, чем в ту пору, когда служил на море. Он был безупречно одет и очень тщательно причесан, остатки седых волос зачесаны на лоб, синий мундир вычищен, словно лошадь перед скачками. Должно быть, он был знаком с Нельсоном.
— И как у нас сегодня дела?
Джон встал, его пять футов два дюйма от земли против роста адмирала казались убогими и ни на что не годными.
— Очень хорошо, сэр. Чудесный день.
— И в самом деле, — адмирал выпростал из-за спины руку и указал на лес. Джон, словно пес, посмотрел на руку, а вовсе не в том направлении, куда она указывала. Он и забыл, какие у адмирала скрюченные и отечные руки, как похожи его узловатые пальцы на корни имбиря. Джон удивился, что адмирал без перчаток — наверное, ему просто не удалось их надеть. — Да, — сказал адмирал, — что за славная осенняя погода. А меня ждут в гости в городе, — объявил он. Джон со значением кивнул. — Так что я отправляюсь в Вудфорд, дабы препоручить свою бренную плоть поезду. — Адмирал улыбнулся.
Улыбнулся и Джон.
— Желаю вам добраться в целости и сохранности, — сказал он.
— Да, — медленно ответил адмирал. Похоже, ему пришлась не по нраву прозвучавшая в словах Джона искренняя озабоченность. Да и то, кого может порадовать мысль о собственной гибели на противоестественной скорости. — Да. В самом деле. Так что я должен с вами раскланяться. Передайте от меня привет доктору и миссис Аллен. Да, кстати. Кто-то снял Бич-Хилл-Хауз — сдается мне, какой-то из друзей доктора. Вы случайно не знаете, кто?
— Боюсь, что нет, сэр.
— Ну что ж. Тогда я пошел.
Адмирал захлопнул за собой ворота и стал спускаться с холма, сцепив толстые руки за сухощавой спиной.
Джон с завистью просвистел ему вослед: «Но фаты-друзья разорили меня, разорили меня в пух и прах». Вечер в Лондоне со старыми, сумасбродными приятелями — вот чего ему не хватает. Он почувствовал, как плоть его стремится к пиву, жаждет опьянения, чтобы мир размяк и поплыл вокруг него. Снова натянуть зеленую куртку, в которой он выглядел деревенским клоуном в глазах друзей из «Лондон мэгэзин» с их ершистыми литературными спорами, с их острыми, передаваемыми из уст в уста эпиграммами, разбросанными в гуще разговора тут и там, словно алмазы в породе. А потом — бахвалиться и надувать щеки, а обстановка то и дело меняется, словно задники во второсортном театрике, и вот он уже с какой-то юной пышечкой, и ее гнездышко щекочет ему нос, в то время как он, напрягая язык, пробует ее на вкус, а потом гасит в ней свой пыл — о, это дивное освобождение — и стискивает ее в объятиях, стирая скулой румяна с влажной от пота щеки.
Он мог бы наведаться по старым адресам, отыскать былых приятелей, полысевших, раздавшихся, работавших лишь от случая к случаю после того, как журнал закрылся. Но толку-то: все это ушло, а он уйти не может, напомнил он сам себе. Он пациент, узник. Он должен вернуться к Аллену. И вообще, ему бы хоть этот день продержаться. У Джона возникло неодолимое желание по чему-нибудь ударить. Но Природа отстранилась от его маленькой грязной ярости и оставила при своем.
Он работал до сумерек, а потом пошел обратно. Ворота ему отворил Питер Уилкинс. «Поторопитесь, — сказал он, — а то опоздаете к вечерней молитве».
Чарльз Сеймур сидел за столом и писал. Его камердинер, которому некуда было податься в этом проклятом месте, торчал у стены за его спиной, точно конвоир.
…Ты советуешь мне утешать себя мыслью о свободе. Я вижу, как ты пытаешься, дорогая моя малышка, ободряюще мне улыбнуться сквозь слезы, но не думай, что я верю, будто ты это всерьез. Тем не менее, позволь мне ответить. Во-первых, когда тебя помещают в заведение наподобие этого…
Макнув перо в чернила, он уставился в стену.
…о свободе думаешь в последнюю очередь. Я под замком в сумасшедшем доме, будучи в здравом уме и твердой памяти, и желания мои тоже под замком.
Тут он остановился, оценивая взглядом свою несдержанность, но фразы не вычеркнул.
Отец привез меня в эту дыру, чтобы помешать нам соединиться, и я до сих пор здесь. Я понимаю, что ты имеешь в виду мою свободу от обязательств, то есть свободу от тебя. Не стоит и говорить, что для меня это не свобода, а как раз наоборот. На что мне свобода, если я не могу обрести того, чего желаю? Такая свобода — бесполезное бремя, если она вообще возможна…
А может, Он — за деревьями?
Ну, конечно, Он там, Он пронизывает их насквозь, ведь они — Его творение, но Маргарет ничего подобного не чувствовала. Познав Его в истинном живом Духе, она отнюдь не стала поборником традиции и знала то, что знала. Она вновь и вновь ощущала Его за деревьями, за всем этим тварным миром, и деревья, подобно стражам, вытягивались в полный рост, словно хотели ее от чего-то оградить. Они тянулись друг к другу ветвями, не пуская ее и творя тьму в гуще леса. Нет, не тьму — чтобы обрести Его, ей нужно научиться взвешивать слова и иметь ясную голову, — просто сумерки. Из-за самого обычного листопада воздух казался разноцветным.
Ей, жалкому созданью, отмеченному печатью греха, ничего не остается, кроме как сидеть и ждать в невыносимом отдалении. Это отдаление превосходит любое другое в подлунном мире. Оно абсолютно. Но и здесь есть свое утешение: отдаление — знак Его силы и славы. Разделяющая их стена их же и связывает, воссоединяет, разделяя. И этой заветной близостью отдаленность цепляла, трогала ее и сама по себе была Его откровением. На нее можно было положиться.
Маргарет натянула на пяльцы новый кусок кисеи. Несколько готовых образцов уже лежали на столике у нее в комнате. Скоро она раздаст их. Они были лишь слабыми отголосками Истины, но вышивание умиротворяло, ей нравилось видеть, как решительно встает перед глазами крест, слышать шуршание нити, продеваемой через канву. Благодаря вышиванию дух ее достигал столь высокой степени созерцательности, что она уже не слышала ни криков безумцев, ни завываний бури, ни стука и потрескивания раскачиваемых ветром ветвей.
Но сколько ей еще ждать? Ведь она может и умереть. Умереть и никогда не узнать и затеряться во тьме.
И Маргарет задумалась, не пора ли ей снова начать поститься.
Альфред Теннисон нацепил монокль и, чуть наклонившись, принялся с пристрастием разглядывать френологический бюст, возвышавшийся на письменном столе Мэтью Аллена. Для начала он прочел несколько ярлычков на гладко отполированной поверхности головы, где значились названия соответствующих умственных органов. Эротизм. Уступчивость. Идеализм. Начисто лишенная эмоций, стереотипная человеческая голова так и пестрела разнообразными способностями.
— Удивительное дело, — не умолкавший ни на миг доктор, заметив интерес гостя к этому украшению своего кабинета, тотчас же сменил тему, — чем дальше, тем больше утверждаюсь во мнении, что подобные категории, вообще говоря, носят символический характер. Быть может, в самых общих чертах они определены верно, но должен признать, что в своей врачебной практике я не встречал столь однозначных соответствий. Впрочем, карта по-своему полезна, поскольку позволяет не упустить из виду все те стороны человеческой натуры, которые нам следует принимать во внимание.
— Как-то раз некий господин взялся анализировать мои шишки, — откликнулся Теннисон. — И не могу сказать, чтобы меня потрясла глубина его анализа. Он явно переоценил мою бодрость и жизнелюбие — должно быть, потому что я крупного телосложения и только что отобедал с друзьями, с которыми мы, так сказать, малость выпили.
— Ну да, ну да. В этой области, знаете ли, полно шарлатанов, тьма-тьмущая, но вы о них и думать забудьте. Таких только в цирке показывать.
Мэтью Аллен огляделся, размышляя, что бы еще показать гостю. Он был взволнован тем, что принимал в своем личном кабинете столь высокообразованного молодого человека, и хотел поразить посетителя широтой своих изысканий. А пока наблюдал, как Теннисон снова раскуривает трубку, как втягивает гладко выбритые щеки, поднося огонь к чашке с опаленным табаком. У него была крупная, бесспорно красивая голова и гладкая смуглая кожа. Под сводом лба, высота которого несомненно указывала на интеллектуальную мощь, складывались многообещающие стихи. Внешность его разительно отличалась от внешности бедняги Клэра, но в форме лба было что-то общее. Поэт оценивал себя верно: бодрости и жизнелюбия ему явно недоставало. Случай, конечно, не столь тяжелый, как у его брата Септимуса, но и Альфред Теннисон двигался медленно, словно бы пробираясь сквозь вязкую паутину мыслей и сомнений. Возможно, дело усугублялось сильной близорукостью, из-за которой мир казался ему туманным и ненадежным.
Пока Мэтью Аллен оценивал гостя взглядом профессионала, Теннисон потянулся за минеральным образцом и, поднеся его почти вплотную к моноклю, загляделся на множество отливающих металлом граней. В сверкающем беспорядке прямых углов он увидел скопление наседающих друг на друга крохотных стен и крыш, похожих на разрушенный землетрясением город.
— Железный колчедан, — пояснил Аллен. — У меня тут по всему кабинету преизрядно образцов. Я все еще не отказался от мысли собрать коллекцию всех минералов, какие встречаются на Британских островах. Увы, пока моя коллекция далеко не полна. Знаете, некоторое время я вплотную занимался химией. Вот смотрите, — Аллен пересек комнату и, подойдя к полке, повел указательным пальцем по книжным корешкам, пока наконец не нашел пять одинаковых тонких книжиц. Одну из них он вытащил. — Мои лекции по химии. Я читал их некоторое время тому назад в Шотландии. Карлейль — знаете Карлейля? — да, Томас Карлейль ходил меня слушать, как сейчас помню. Мы с ним водили знакомство, когда оба жили в Эдинбурге. Если хотите, я мог бы взять вас с собой в Челси и представить ему.
— Я уже имею честь быть знакомым с ним и с Джейн.
— О, рад за вас. Тогда нам надо будет как-нибудь вместе их навестить. С тех пор как пустили поезд до Вудфорда, это проще простого.