34490.fb2 Ускоряющийся лабиринт - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 39

Ускоряющийся лабиринт - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 39

— Пожалуй.

В итоге они тоже ушли, и в комнате никого не осталось. Эта опустевшая комната внезапно вызвала у Ханны чувство неловкости, хотя она и не взялась бы ответить почему. Когда они вышли в прихожую, Ханне первым делом подумалось, как тихо, безлюдно и покойно стало теперь в комнате.

Томас Ронсли помог ей надеть пальто и подождал, пока она застегнет перчатки.

Ветер был холодный, но не слишком сильный. На половине деревьев проклюнулись маленькие листочки, по небу плыли облака. Самый обычный день. Ничто не предвещало того, что сегодня произойдет нечто особенное.

Ронсли, сцепив руки за спиной, вышел из дома. Отойдя на некоторое расстояние, откуда, должно быть, открывался милый его сердцу вид на аллею и лес, он остановился.

— Вы знаете, что я преклоняюсь перед вами, Ханна.

— Ну конечно, — парировала она. — Цветы. Визиты.

Он помотал головой, что-то бормоча себе под нос, словно ему помешали. И начал заново.

— Вы знаете, что я преклоняюсь перед вами, Ханна. — Ханна могла себе представить, сколько раз он прокрутил все это в уме, сколько раз продумал, где именно они остановятся, что именно он скажет, и эти его серьезность и безрадостность были лишь показателем того, сколь сильно он желал, чтобы все вышло как положено. И, разумеется, в ее власти было, подчинившись его мечтам, сделать так, чтобы все выдуманное им стало явью. Она, развеявшая по ветру так много собственных фантазий, могла даровать ему это чудо, и ей страстно захотелось именно так и поступить.

— Я прошу вашего разрешения просить вашего отца о разрешении, — он моргнул, словно сомневаясь, что произнесенное им имеет хоть какой-то смысл, — о разрешении просить вашей руки.

— Да.

— Ханна. Вы бы согласились стать моей женой?

Ханна улыбнулась и честно ответила:

— Согласилась бы.

— Ах! — улыбнувшись, он поднял сжатые кулаки, но тотчас совладал с собой. Ведь пока нельзя сказать, что дело сделано, еще не все его мечты нашли свое воплощение.

— Можно… можно мне поцеловать вашу руку?

Ханна широко распахнула глаза. Сердце ее при этих словах заколотилось. Ну, наконец-то вздыхают и целуют.

— Да, — прошептала она и протянула ему правую руку.

Томас Ронсли ухватился за нее обеими руками и, не говоря ни слова, перевернул и принялся расстегивать пуговки на перчатке. Должно быть, и это он себе тоже намечтал. Она глядела, как он нежно стягивает с ее руки перчатку, как, не решаясь перевернуть, держит ее в своей, как наклоняется, как целует руку, горячо дыша и щекоча бородой, а потом зажимает ей пальцы в кулак, будто бы только что дал ей монетку.

Складывая книги, он курил. Выдыхал клубы дыма, чуть поджимая губы, и читал названия на корешках. Purgatorio[25]. Так он и не одолел итальянского, чтобы прочесть Данте в оригинале. Ну, разумеется. И никогда не одолеет. Он вернется в Сомерсби, но и там ничего не сможет. Нет, он уйдет туда с головой и растает, словно дым в воздухе. Его окружат тени предков, их черная кровь будет течь у него по жилам. Выхода нет. Он ничем не отличается от любого другого английского поэта, разве что притащил сюда с собой сумку, набитую неоконченными стихами, а новые, об Артуре, застряли у него в горле, но дело не в этом. В конце концов, если они и будут когда-то опубликованы, критики вновь примутся их хулить, и никакой Хэллем уже не встанет на его защиту. Нет, он возвращается ни с чем. Он вкусил мира, вкусил предпринимательства, и вот теперь он банкрот, его деньги поглотил безумный проект безумного доктора. Вот так унижение. Хуже того, ему придется вернуться в родительский дом и жить там, стараясь избегать лишних расходов. Он поверил прожектам доктора, сочинил несколько стишков, и все. Да и вообще он выдохся. Перегорел. Вот сейчас он закончит упаковывать свои книги. Придет слуга, уберет комнату, изничтожив все следы его пребывания. И отправится он в Сомерсби курить, угасать, а если будет настроение, сочинять новые стихи об Артуре.

Ханна не слушала, что говорил отец. Слушала мать, сидевшая рядом с нею у органа. Низко склонив голову, Элиза неотрывно смотрела на свои красные скрюченные пальцы, покоившиеся на коленях. За последнее время Ханна не раз заставала ее замершей вот так, в одиночестве. Мать сидела, съежив узкие плечи, отчего делалась похожа на наказанную девчонку. А потом быстро поднималась и становилась по-прежнему деятельной.

Ханна рассеянно глядела на регистры органа, на клавиши цвета слоновой кости. У каждого регистра свой голос, и перечень этих голосов бряцал у нее в голове всякий раз, когда она сидела рядом с матерью, переворачивая ноты: Рожок. Бомбарда. Тридцатидвухфутовый тромбон. Микстура. Гемсхорн. Дульциан. Малая труба. Приходили они на ум и теперь, но не приводили ее в бешенство, как прежде, а звенели радостно, словно птичьи трели в саду, а ведь всего-то и дела было, что вспомнить о лежавшем у нее на туалетном столике письме Томаса Ронсли, о его обещаниях, об ожидавшем ее будущем.

— Горе разделяет людей, — вещал доктор Аллен, вцепившись обеими руками в кафедру. Он взирал на своих безумцев, взывал к ним. — Вот зачем оно нужно. Его ниспосылает нам Господь, чтобы заставить нас обратиться к Нему, чтобы показать, что лишь Он — единственное наше истинное спасение, чтобы увести нас от столь ненадежного непостоянства наших собратьев в храм Христов.

Маргарет смотрела на говорящего в упор. Красные глаза выдавали его с головой: в нем тоже жили черти. Но бояться ему нечего. Она непременно должна ему это сказать. Даже если они разрушат его бренное тело, бояться нечего. Все будет хорошо. И в самом ближайшем времени. Можно даже не сомневаться. Ее собственное спасение — лишь начало. Радость избавления бурлила внутри нее.

Ханна отвлеклась от своих мыслей лишь тогда, когда мать взмахнула руками и принялась располагать их на клавишах, за которыми теснились переменчивые голоса.

За отбытием больных надзирал Уильям Стокдейл.

Джордж Лэйдло вновь горячо пожал доктору руку.

— Спасибо, — сказал он, — спасибо. Нет слов, какое облегчение вы мне приносите.

— Очень рад, — откликнулся Аллен, собирая бумаги, и Джордж Лэйдло нехотя заковылял прочь, к своей неизбывной вине, к бесконечным подсчетам Национального Долга.

И вот он шагает долой отсюда, домой, наконец-то домой. Завидев Питера Уилкинса, он приподнял шляпу, а тот, открывая ворота, утвердительно кивнул, опустив долу свое затейливое лицо. Он ступил на тропу и вошел в лес. Добравшись до места, он обнаружил, что они ушли. Они ведь предупреждали, что могут уйти. Ни кибиток, ни лошадей. Выжженное кострище забросали сухими листьями и ветками. На земле валялась широкополая шляпа, которую трепал, но не мог сдуть с места ветер. Вид этой шляпы навевал печаль, но грустить ему было некогда. И ведь ни знака не оставили, ни ленточки не привязали где-нибудь на виду. Дружелюбные, непокорные и ненадежные, они просто поднялись и ушли. Он на миг присел, по теням и по заросшим мхом стволам определил, где север, и тронулся в путь. Мелькающие тени, вновь и вновь обрывающийся забор из деревьев. Он должен просто продолжать идти, сколь бы ни был скучен его путь, одолевая расстояния с ворчливой настойчивостью барсука, и в конце концов он придет, будет дома, будет свободен, будет с Марией. И он был прав, пусть и отчасти: Мария умерла, но он вернется домой к своей жене, в свой дом, к своей жизни и даже проживет там некоторое время, пока окончательно не лишится рассудка и не станет совсем уж неуправляем. Тогда его сдадут в Нортгемптонширский сумасшедший дом, из которого он уже никогда не выйдет. Оставшиеся двадцать три года его жизни пройдут в тех стенах. Там он и умрет в забвении и в заточении, никакой уже больше не поэт.

Он уходил из леса, от доктора, от других больных, от издевательств Стокдейла. Одолевая несмолкаемый шум деревьев, пробивался к тишине. Белый день. Мягкий ветер в лицо. Выбирая дорогу до Энфилда, он ошибся. Заглянув по пути в трактир, спросил, куда теперь идти. Миновав Энфилд, встал на Большую Йоркскую дорогу, по которой шагал на север, пока не стемнело.

С наступлением сумерек его начало шатать. Надо было поесть, хотя бы хлебнуть воды, но он опасался вызвать подозрения. Ноги ослабли, коленные чашечки пронзила острая боль. На глаза ему попалось обнесенное забором пастбище с прудом и скотным двором. Приподняв гнилые доски, он прополз за ограду. Там обнаружился роскошный тюк клевера, шесть на шесть футов. Забравшись на него, Джон почувствовал в уставших ногах отголоски ходьбы. Он погружался в клевер, словно спускающаяся на землю птица, уходил все глубже и глубже. Спал он беспокойно, и снилось ему, что рядом лежит Мария, но потом ее у него забрали. Проснулся он затемно, один-одинешенек. Почудилось, что кто-то совсем рядом произнес: «Мария», однако, обыскав скотный двор, он никого не обнаружил. Подняв глаза к небу, он нашел Полярную звезду и лег головой на север, чтобы, проснувшись, знать, куда идти.

Поднялся он поздно. Было уже совсем светло, утренний туман рассеялся, да и роса почти высохла, и все же его никто не заметил. Возблагодарив Господа, он вернулся на дорогу.

Он шел, опустив голову, не обращая внимания на редкие кареты, считая пройденные мили. Еще немного, и надо будет поесть или хотя бы выпить, придется искать еду.

Он снял ботинки и высыпал колкие камешки. Подметки стерлись и начали рваться. Скакавший навстречу, в сторону Лондона, всадник сказал: «А вот и еще один косарь не у дел» — и бросил ему пенни, засверкавший на солнце. Джон поднял монетку и крикнул вслед всаднику слова благодарности. Свой пенни он обменял на полпинты пива в таверне под названием «Плуг», где укрылся от проливного дождя, без устали барабанившего по толстому неровному стеклу в окне таверны.

Вновь отправившись в путь, он миновал за милей милю, сам того не замечая, но к ночи голод и усталость сделали свое дело, и мили стали длиннее. Дойдя до деревни, он решился постучаться в один из домов и попросить огня, чтобы разжечь трубку, а потом попытать милосердие здешнего викария. Старуха провела его в маленькую гостиную, где девушка расшивала кружевами подушку, а напротив нее сидел джентльмен и глядел во все глаза. Джон спросил, как найти дом викария, но никто ему не ответил. Может, у него пропал голос? Но ведь он явственно себя слышал. Старуха принесла ему горящую свечку. Он втянул дым, голова закружилась. Девушка что-то сказала, не поднимая головы. Джентльмен улыбнулся.

Вновь выйдя на дорогу, он натолкнулся на разговорчивого и участливого селянина, который шел ловить почтовую карету. Тот сообщил, что викарий живет очень уж далеко, пешком не дойти. Джон спросил, где тут можно устроиться на ночлег, нет ли поблизости, к примеру, амбара с сухой соломой. Селянин ответил, что неподалеку есть постоялый двор «У барана», и велел идти за ним. Однако Джон далеко не ушел, вскоре ему пришлось присесть отдохнуть на груду кремня. В желудке жгло от голода, ноги отказывались идти. Селянин был добр и не торопился уйти, но, заслышав звон церковных колоколов, все же поспешил прочь, чтобы не упустить почтовую карету.

Постоялого двора Джон так и не нашел. Он прилег отдохнуть в тени вязов, но шумевший в их кронах ветер не давал уснуть. Когда начало темнеть, он встал, чтобы отыскать место получше. В разрозненных домах вдоль дороги, таких уютных и таких отчужденных, уже горел свет.

В конце концов ему попалась на глаза вывеска «У барана», но денег у него не было, так что зайти внутрь он не решился. К дому был пристроен сарай, но мимо то и дело сновали люди, и Джон не осмелился к нему приблизиться. Вместо этого он вновь двинулся в путь. На дороге было темно, а там, где на нее отбрасывали тень деревья, ветви которых тихо колыхались на ветру, еще темнее.

Подойдя к скрещению двух дорог, он от усталости не смог сообразить, где север, а где юг. И решил, что ничего решать не будет, а просто пойдет куда глаза глядят, но вскоре понял, что ошибся и снова идет туда, откуда пришел, с каждым шагом становясь все ближе к Фэйрмид-Хауз, к Лепардз-Хилл-Лодж, к темному лесу. Уже не в силах идти, лишь еле-еле шаркая ногами навстречу тьме, он слушал собственное горестное поскуливание. Ему даже показалось, что он и не идет вовсе, а топчется на месте в бесконечном мраке. Вдруг впереди задрожал свет, то опадая, то поднимаясь с каждым его шагом. Застава. Когда он, наконец, добрался до двери и постучал, глаза уже не могли вынести этого света. Появившийся на пороге человек со свечой в руке просверлил его недружелюбным взглядом. Язычок пламени уплывал куда-то вбок. Джон спросил, правильно ли идет на север. «Вон за теми воротами», — ответил человек и захлопнул дверь.

Джон словно обрел второе дыхание. Шагая, он мурлыкал себе под нос старую песню о Марии с гор[26]. Выпевал ее имя. Все ближе и ближе к ней.

Но силы вновь оставили его. Заприметив у дороги дом с большим крыльцом, он заполз туда и растянулся на досках. Ему как раз хватило места, чтобы вытянуть шишковатые ноги. Он напомнил себе, что надо будет подняться раньше здешних жителей. От дома исходил покой, к которому он потянулся, словно ребенок к матери. Все обитатели дома спали. Он слышал их храп и поскрипывание соломенных матрасов.

Проснувшись на рассвете, он вновь ощутил прилив сил. На западе небо было белым и голубым, а на востоке, прямо над головой, раскинулась дорога, вымощенная ярко-розовыми облаками. Джон вознес хвалы двум своим женам, своей дочери — королеве Виктории, и вновь тронулся в путь.

Пройдя несколько миль, он остановился отдохнуть у ограды какого-то поместья. Из ворот парка вышла высокая цыганка. Джон спросил, куда это он пришел, она объяснила. С виду она показалась ему женщиной честной и порядочной. Они дошли вместе до ближайшего города, и всю дорогу она едва слышно напевала. А там посоветовала Джону засунуть что-нибудь в шляпу, чтобы выпрямить тулью. «Слишком бросаетесь в глаза», — сказала она. Когда им пришла пора расставаться, поскольку ей нужно было в другую сторону, она подсказала ему, как пройти короткой дорогой мимо церкви, но он не решился срезать путь, ибо из-за голода и усталости боялся заблудиться.

Мир вокруг него начал гаснуть, исчезать. Остались лишь боль в коленях, голод, тяжесть в руках и биение в левом боку. У поля вдоль дороги он увидел сточную канаву и прилег туда поспать. Проснувшись, обнаружил, что замочил бок. Но поднялся на ноги и пошел во тьму, в ночь, во всеохватную мглу.

Утром его осенило. Он опустился на четвереньки и принялся есть сырую траву. Сладкая и незамысловатая, она была сродни хлебу. Тут он сообразил, что может съесть и кое-что еще, вытащил из кармана табак и принялся жевать его на ходу, сглатывая горькую слюну, пока не доел весь свой запас.

Он шел и шел. Труднее всего было идти по прямой. Перед ним возник город Стилтон. Пройдя пол города, Джон присел отдохнуть на посыпанную гравием дорожку и услышал молодой женский голос: «Бедняжка!» Женский голос постарше отозвался: «Да он притворяется». Когда он, зашатавшись, поднялся на ноги, старухин голос поправился: «Да нет, не притворяется». Не обернувшись, он пошел дальше.

Пройдя город насквозь, он собрался с силами и спросил у попавшейся навстречу молодой женщины: «Я дойду по этой дороге до Питерборо?» — «Да, — ответила она, — это дорога на Питерборо». Дом. Он почти дома. Он стер с носа слезы.

На окраине Питерборо его окликнули с телеги мужчина и женщина. Они оказались хелпстонские, из его родной деревни, и признали в нем своего бывшего соседа. Согнувшись в три погибели, он крикнул им, что не ел и не пил с тех самых пор, как вышел из Лондона. Они бросили ему с телеги пятипенсовик. Со словами благодарности он подобрал монетку и помахал им на прощанье своей вконец развалившейся шляпой.

У моста, над шумной речкой, Джон увидел маленькую таверну, где его пять пенсов превратились в хлеб и сыр на два пенса и в две полпинты пива. Жуя, он задремал, не в силах держать глаза открытыми, но вскоре пища придала ему сил. Он зашагал дальше, ноги после отдыха болели сильнее, но присесть у дороги он уже не мог: дом слишком близко, и, если его увидят знакомые, — стыда не оберешься.