34551.fb2
У Аннушки, как знал это Алексей Фомич, часто болели зубы и зимою непременно бывали «прострелы». От зубов обычно она просила в аптеке какой-то "уксус от четырех разбойников", от «прострелов» другое, не менее загадочное средство — "семибратнюю кровь", — и он удивлялся, как такие лекарства отпускали ей в аптеке.
При простреле спины или поясницы Аннушка хотя и не лежала, но, говоря безнадежным тоном: "Вступило!" — двигалась кособоко, поохивала, грела спину и поясницу около кухонной плиты.
Когда она отворяла входные двери Алексею Фомичу, он заметил у нее некоторую кособокость в соединении с мрачностью взгляда, но, видимо, «прострел» был уже на исходе. Теперь же точно выбило сразу из нее то, что «вступило», такой она стала деятельной и подвижной, насколько позволяла ей это тучность.
Вместе с нею Алексей Фомич перенес тело старца на диван, с которого пришлось снять валик и подставить стул, так как после смерти тело как бы вытянулось, оставаясь легким.
Дарья Семеновна уже не рыдала больше, она оцепенело примолкла. И хотя время от времени шептала про себя: "Что же я теперь буду делать?" — но двигалась тоже, держась близ Аннушки, а не зятя.
И когда Аннушка заговорила о том, что надо обмывать тело, Алексей Фомич вспомнил о своей Фене и сказал, что пойдет домой, пришлет ее, а мимоходом зайдет на почту телеграфировать Наде, чтобы приезжала немедленно.
Слишком тяжело ему было в невредимовском доме, и по улице он шел не обычным своим шагом, который местная молодежь назвала "мертвым сыромолотовским", а походкой хотя и пожилого тяжелого человека, но явно спешащей.
Он зашел даже и на почту, — это было по дороге, — но посылать телеграмму раздумал: и самое слово это «телеграмма» теперь казалось ему очень зловещим, и не хотелось беспокоить Надю, которая все равно ведь должна была приехать если не сегодня, то завтра, и успела бы вызвать Нюру, если бы нашла, что та сможет быть на похоронах дедушки, обремененная грудным ребенком, оставив обожженного мужа, за которым тоже нужен был уход.
— Ну, Феня, придется тебе идти к Дарье Семеновне, — сказал он, воротясь домой: — Там у нее и останешься, сколько потребуется: несчастье там.
— Батюшки! — прошелестела Феня, и круглые глаза ее остановились.
— Петр Афанасьич…
— Неужто померли? — догадалась Феня и начала мелко и часто креститься, как бы отгоняя испуг от глаз.
О том, отчего умер Петр Афанасьевич, промолчал Сыромолотов, так как она хорошо знала всех детей Дарьи Семеновны, когда были те еще подростками…
Феня немедля ушла, и он остался один на один со всем тем, что на него так жестоко свалилось в этот день, точно был он тоже дредноут, и один за другим прогремели в нем совершенно нежданные оглушительные взрывы.
А взрывы — это опустошения. При взрывах даже в отдаленно стоящих домах вылетают разбитые стекла окон и гулко хлопают, открываясь, двери. И вот такой дом открыт настежь, — и входи в него кто хочет войти.
И не входили уж даже, а вламывались, врывались такие гости, которые и совсем не нужны были хозяину, "как воздух для дыхания", и уходить не хотели…
Вот дня через два похоронят Петра Афанасьевича, а перенесет ли этот перелом в своей жизни Дарья Семеновна? Не ляжет ли на него, художника, тяжкая обуза с невредимовским домом и в такое время, когда стремительно падают в цене деньги, растут неимоверно на все цены и наследники оставшейся от старца собственности разбросаны по разным фронтам?
Эту собственность надо сохранить для них, а между тем совершенно ведь неизвестно, что будет дальше. Непонятно даже, нужно ли сохранять эту недвижимую собственность, неизвестно, и как вообще можно что-нибудь сохранить, не только недвижимость, когда все так стремительно движется во что-то неизвестное еще пока, но уже явно обильное смертями.
Вот нет уже в живых одного из наследников Петра Афанасьевича, а останутся ли в живых другие из воюющих еще четверых? Немцы затевали войну летом "до осеннего листопада", но она тянется больше двух лет и обратилась в войну на истощение, — на потерю великого множества и людей и всего ценного. А что же останется через год, через два еще? Только голый человек на голой земле! А голому зачем живопись? Голому нужны штаны, хотя бы из толстого холста, а не картины, написанные на этом холсте, хотя бы его «Демонстрация», хотя бы и "Сикстинская Мадонна" Рафаэля.
Война родит нищету и одичание у тех, кто в ней не погибнет… Сколько ни перебрасывал в уме всякие возможности оставшийся наедине Сыромолотов, все выходило, что не о картине надобно было ему думать, а только о том, чтобы уцелеть. С горящего корабля государственности российской броситься в море и все силы напрячь, чтобы выплыть.
Ведь все разгорается пожар, и чем дальше, все прожорливее он будет и страшнее, и, чтобы не отставать от событий, надобно смотреть очень зорко кругом и напрягать поминутно слух, чтобы не пропустить мимо ушей последнюю команду для погибающих: "Спасайся, кто и как может!"
И успеет ли Ваня залечить свою рану до того момента, когда раздастся эта команда, когда нужно будет грести хотя бы одною левой рукой, но так, чтобы могла она работать одна за две?
И о ближайшем думалось: куда поедет Ваня, когда будет выписан из лазарета? Если к нему, то его, конечно, надо было бы поселить хоть на первое время вот здесь, в этом доме, а между тем вставал уже грозный вопрос: хватит ли средств, чтобы прожить до конца войны?
Гора-война подошла к Магомету-художнику, — вот как он ощущал теперь в себе взрыв дредноута "Императрица Мария". Война его настигла, как ни стремился он от нее уйти. За два дня, проведенные им в Севастополе, он постиг весь огромнейший ужас ее, понял то, что как-то не входило в него, не проникало полностью в его мозг в течение двух лет.
А то, что узнал он еще всего за один только этот нынешний, до половины прожитый им день!.. Эти несколько часов как будто смели с него последние звенья того, во что он забронировал было себя крепко. Броня его была скована им самим, но вот она распалась, и он почувствовал себя уязвимым со всех сторон, как рак-отшельник, весь целиком вылезший на острый песок морского дна из раковины моллюска, спасавшей его от разных зол.
Он и на картины свои смотрел теперь как на что-то чужое, так они стали от него далеки. И, чтобы не видеть их, он вышел в сад, прошелся несколько раз по единственной там аллее между высоких абрикосов, потом подошел к калитке и только что подошел, увидел, что поднимается щеколда.
Он подумал, что это вернулась Феня, хотя прошло не больше часа, как она ушла, и ждал, что скажет ему она, отворив калитку. Однако совсем не Феня, а плотник Егорий Сурепьев появился вдруг до того неожиданно, что Алексей Фомич даже отступил на шаг и собрал мышцы торса для обороны, инстинктивно приготовясь к защите.
Но Егорий, — он был теперь один, но, как и вчера, с пилою за спиной и с плетенкой в руке, — не двинулся дальше калитки.
Скользнув глазами по его плетенке и не заметив там топорища, Алексей Фомич все же крикнул в полный свой голос:
— Тебе что здесь нужно?
Егорий ответил не сразу: он сначала приподнял свой картузик и поглядел хотя исподлобья, как привык, но как бы сочувственно, потом кашлянул по-своему в конопатую рыжеволосую руку.
— Слыхал я, — потому и пришел, — будемчи гроб сделать вам надо, то это отчего же, — это в лучшем виде могу!
— Мне-е? Гро-об?.. — даже несколько опешил от этих слов Алексей Фомич. — Ты что, пьян?
— Никак нет, не пил еще нонче, а будто верная женщина одна говорила. Ну, неужто ж она, подлюга, оммануть меня хотела?.. Старик будто, тесть то есть ваш, преставился, — правда ли, нет ли?
Только тут понял его Сыромолотов и сказал отрывисто:
— Да. Помер… А гроб есть!
— Ба-а-рен!.. Слыхал я про этот гроб! Ну, когда уж в том гробу двести квочек писклят своих повывели, то куда же теперь он может годиться? — усмехнулся Егорий.
— Насчет каких-то там писклят я не знаю, а был он сделан по росту… может быть, только пройтись по нем политурой…
— Поли-турой!.. А игде ж ее взять теперь, тую политуру, когда ее уж всю давно повыпили люди? — удивился Егорий.
— Как это так повыпили?
— А известно, кто пить захочет, а водки нигде не продают, он и политуре радый станет, как она же на спирту делалась, тая политура. А доски дюймовки я там у вас в сарае видал, — вполне они подходящие и, сказать бы, сухие, а не то что прямо с лесной, из сырого леса напиленные. А для человека гроб, известно вам, первое дело… Глазетом его, если желаете, обить, это я тоже могу, только я же его, того глазета, с собой не принес, — вам в лавке купить придется. А под глазетом он, гроб, конечное дело, свой вид будет иметь, называемо приличный.
Пока все это так обстоятельно говорил Егорий, Алексей Фомич думал, что, может быть, и в самом деле тот старый гроб пришел в негодность, что, пожалуй, лучше на него не надеяться, а сделать новый, но сказал он с явным недовольством:
— Может быть, и понадобится гроб, только вот зачем ты ко мне с этим пришел, не понимаю!
— А как же можно, — с видом простодушия принялся объяснять Егорий. — Туда если иттить, там говорить об этом не с кем: там же, вам известно, остались теперь одни женщины, а им разве втолкуешь, что гроб тот, запасенный, он может в сыром сарае и без земли сгнить, или же его жук всего проточил, — положи в него упокойника, тот наземь и провалится, — вот какое может случиться, а им, женщинам, нешто втолкуешь?
— Да ведь гроб и готовый в лавке можно купить, — вспомнил Алексей Фомич, чтобы отделаться от плотника; но врастяжку, по-своему, вытянул Егорий:
— Ба-а-рен! Во-первых, может, найдется, слова нет, подходящий, может, и нет, а во-вторых, сколько же он, но нынешних ценах, стоить будет, — возьмите в соображение; а я из готовых досок за один день его в лучшем виде исделаю и дорого вам не поставлю, а средственно.
— Ну, хорошо, хорошо! — махнул рукой Сыромолотов. — Иди туда, посмотри тот гроб и приведи его в порядок. Это ведь тоже работа будет или нет?
— Воля ваша… Только кабы с ним больше не провозиться, чем с новым, вот я об чем… А пойтить туда если, то отчего же…
И Егорий ушел наконец, а немного спустя после его ухода, когда Сыромолотову захотелось прилечь и он направился было в дом, послышалось ему, как будто остановился около ворот извозчик, потом снова звякнула щеколда калитки, и совершенно изумленный, хотя теперь и радостно, Алексей Фомич увидел вошедшую во двор Надю.
Бывает такая возбужденность, что человек долго сохраняет ее в чертах лица и в порывистых, резких движениях. Он может при этом и переместиться куда-нибудь довольно далеко и увидеть много людей и пейзажей, для него новых, и не заметить их, потому что он сам для себя стал новый и слишком отягощен новым собою.
Такую именно возбужденность и в лице и даже в походке принесла из Севастополя в Симферополь, из квартиры Калугина в дом Сыромолотова Надя, и зоркий глаз художника уловил это с первого же взгляда, и первое, что сказал Алексей Фомич, был встревоженный вопрос:
— Что там с тобой случилось?
Мысль о том, что Надя приехала, получив телеграмму от своей матери о смерти дедушки, возникла было у него, но тут же исчезла: это могло бы иметь место только в том случае, если бы телеграмма о смерти старца Невредимова была бы послана часа за два, за три до его смерти.
— Там!.. Там очень скверно! — криком ответила Надя, и Сыромолотов понял это так: умер маленький Алеша. Подавленный смертями близких ему людей Петра Афанасьевича и Пети, он иначе и понять ее не был в состоянии и так спросил, обняв ее:
— Алеша?
— Что Алеша? Нет, ничего Алеша… А вот Миша, — Михаил Петрович арестован, — вот что!
— Арестован? Как так? За что? Когда?..
Не возмущенным, а испуганным тоном проговорил он это, и Надя, оглянувшись на калитку, ответила:
— Пойдем в комнаты, — расскажу.
Пока шел рядом с женою Алексей Фомич, припомнилось ему, как рассказывал Калугин, что его вызывали к следователю, и это связал он с тем, что услышал от Нади, поэтому, уже взойдя на крыльцо, он заметил как бы про себя:
— Ожидать этого, впрочем, основания были.
Что это сказано было им опрометчиво, он тут же понял, так как Надя отдернулась от него и крикнула неузнаваемым голосом, с искаженным лицом:
— Как были?.. Как так были?
— Да ведь раз следователь вызывал, то, значит, он и имел в виду в будущем что же еще, как не арест? Так, помнится, и сам Михаил Петрович говорил… — попробовал объясниться Сыромолотов.
— Ты очень поспешил уехать из Севастополя, вот что должна я тебе сказать! — вдруг очень яростно вырвалось у Нади. — Если бы мы остались там еще дня на два, следователь не посмел бы его арестовать!
— А-а, — вон в чем дело! Значит, я во всем виноват: поспешил уехать! — отозвался на это Алексей Фомич скорее благодушно, чем с иронией, но Надю раздражали слова его, а не тон, и раздевалась она, делая ненужно резкие движения, явно сдерживая себя, чтобы промолчать.
— Отдохни, — ты устала, голубчик… Ты, вернее всего, и не спала там совсем… Сейчас напьемся чаю, и ты ложись, — мягко говорил Алексей Фомич, бережно беря со стула брошенное ею пальто и не зная, куда его повесить.
— Фе-ня! — крикнула Надя, отворив дверь, ведущую на кухню.
— Фени нет, — поспешно сказал Сыромолотов. — Я послал Феню тут в одно место… Она должна скоро прийти.
— Послал?.. Куда и за чем ты мог ее послать?.. — И Надя взяла из рук мужа свое пальто и спрятала его в шкаф.
— Ты хотя бы села и отдохнула, Надя… — и, обняв ее за плечи, Алексей Фомич помог ей легким нажимом рук опуститься на кушетку.
— Ты говоришь: следователь вызывал, значит, можно было ожидать ареста, — сразу начала Надя, лишь только села, — а совсем это ничего не значило! Вызывали и других офицеров, однако арестован пока только он один… А началось это с флотских казарм и как раз на другой же день, как мы уехали.
— Значит, со стороны тех самых матросов с «Марии»? Или я не так тебя понял?
— Разумеется, с них, а то с каких еще? Ведь остальные матросы теперь не в казармах, а на судах… А эти сидят под арестом, и они протестуют, конечно, — объяснила Надя, но гримаса недовольства им так искажала ее лицо, что Алексей Фомич отвернулся, вздохнув. — Они ведь все раненые, обожженные, а тут вдобавок к этому еще и арест! И какие-то пехотные солдаты их там сторожат, — караул это называется, — приставлен же он от гарнизона крепости, а не то чтобы от флота. Ну вот… А там, между ними, между матросами, унтер-офицер один оказался — Саенко, тот самый, какой на ялике был, когда Михаил Петрович отправлялся на свою «Марию»… Он же, этот самый Саенко, и спастись ему потом помогал: вместе их на какой-то там тузик из моря взяли, а потом с этого самого тузика на баржу… Ну вот… а у следователя, когда Михаил Петрович был, там оказался уже список матросов с ялика: вахтенный начальник, барон какой-то, этот список представил. А в этом списке как раз унтер-офицер Саенко: значит, следствию он был уже известен… Так вот, Саенко этот там в казарме и выступил. На топчан даже встал, чтобы его все видели, и речь начал: "Потерпите, товарищи, теперь нам недолго уж осталось терпеть! Мы-то на воле будем, а кое-кто другой попадет сюда на наше место!.." Как именно он там говорил, это неизвестно, конечно, только так передавали его речь Михаилу Петровичу. Как раз в то время, как Саенко на топчане стоял и речь говорил, караульный начальник в казарму вошел и будто бы все слышал. Он, конечно, об этом и донес начальству, и в тот же день Саенку перевели уж в тюрьму, в одиночку, а к Михаилу Петровичу явились ночью с обыском, литературу искали. Ничего не нашли, конечно, так как ничего и не было, тем не менее взяли его, так что когда я приехала, то его уж в комнате не было, а в больнице Нюра бедная, и вся в слезах!.. "Я, говорит, все собиралась тебе написать, а ты как все равно почувствовала, — приехала…"
— Гм… Так вот оно что!.. Ну, это, знаешь ли, действительно подлецы!
Алексей Фомич поднялся с места, начал ходить по комнате и на ходу уже добавил:
— Так это Нюра, значит, и решила, что если бы я в то время был в номере гостиницы Киста, то у них в квартире обыска бы не было?
— Не обыска, — ареста!.. Обыск и арест — это ведь далеко не одно и то же, — наставительно заметила Надя. — При тебе они постеснялись бы его арестовать!
— А для этого мы с тобой, значит, должны были ночевать там, у них, а не в номере? Что такое ты говоришь, — подумай!
— Отчего же ты к этому так отнесся, не понимаю! — возмутилась Надя. — Ведь Колчак теперь там хозяин не только флота, а всего Севастополя даже! А Колчак разве никогда не слыхал о художнике Сыромолотове? Ты мог бы к нему поехать и все ему объяснить, и тогда бы Михаила Петровича освободили!
— Ну уж это вы с Нюрой рассуждаете слишком по-женски! — отозвался Алексей Фомич. — Но непонятно мне совершенно, каким же образом мог стать Колчак хозяином Севастополя, как ты говоришь. Ведь он всего только вице-адмирал, и ведает флотом, а не городом.
— Всем Севастополем теперь ведает! — с особым ударением повторила Надя. — Отцы города там овацию ему сделали, когда он их убедил, что весь город спас!
— Чем спас? Как спас?
— Чем?.. Я тебе не сказала, чем… Тем, что послал какого-то своего адъютанта, — кажется Фока, — что-то в этом роде, — затопить «Марию», и он ее затопил!
— Постой, — как же именно затопил? Каким способом он смог ее затопить? — захотел представить Алексей Фомич, но Надя замахала рукой.
— Не знаю, не знаю! Этого я не знаю, каким способом! С подводной ли лодки пустил… как это там у них называется?.. Торпеду, что ли?.. Ну, затопил, и все! И вот, благодаря этому, все, кто там еще оставались в каютах, погибли, — так вообще в Севастополе говорят… А Колчак объяснил будто бы отцам города, что если бы не затонула «Мария», то мог бы произойти взрыв какой-то необыкновенно ужасный, а за ним тут же на всех прочих судах начались бы взрывы, а после этого перекинулось бы на город, где тоже ведь есть крепость, а в крепости склады и этого самого бездымного пороху и всяких там вообще снарядов… Выходило, по его словам, что ни от флота, ни от крепости, ни от всего Севастополя ничего бы не осталось, и все бы вообще население погибло… вместе с отцами города… Вот за что они его и чествовали: жизнь он им спас!..
— Так называемая детонация?.. Гм, неужели могло быть действительно от детонации такое несчастье?.. — усомнился было Алексей Фомич, а Надя продолжала возбужденно:
— О Колчаке там еще и такое говорят, я слышала. Будто жандармский полковник послал телеграмму о взрыве «Марии» в Петроград Протопопову, знаешь, — министру внутренних дел, — а Протопопов этот, он ведь считается по своей должности еще и шефом корпуса жандармов, и даже в Государственную думу будто бы являлся в генеральской жандармской форме голубого цвета; так что он для севастопольского жандармского полковника, Протопопов этот, прямой и непосредственный начальник, — он ему и донес… А Протопопов Колчаку телеграмму: "Изложите мне все обстоятельства дела о гибели дредноута "Императрица Мария"… Колчак же ему будто, — ведь все-таки министру внутренних дел! — ответил, что он ему не подчинен и ничего излагать ему не обязан и не будет, а жандармскому полковнику приказал немедленно сдать свою должность помощнику и убираться из Севастополя!.. Вот что говорят о Колчаке. Подчинен он будто бы одному верховному главнокомандующему, то есть самому царю, и ему уж послал свой верноподданнический рапорт… И не только там какой-то Протопопов, — а и сам даже председатель совета министров ему не указ, и он его знать не хочет!
В любое другое время художник Сыромолотов, внимательно приглядевшись к Наде, сказал бы ей: "Посиди-ка так немного, — я сейчас!" — и взялся за карандаш или кисть. Однако теперь, хотя и много в ней было для него нового, начиная даже с платья, — голубого с узенькими белыми полосками, отделанного кружевами по воротничку и рукавчикам, и с круглой золотой брошкой, сверкавшей сквозь кружево, — и кончая редким для него возмущением во всех чертах дорогого ему лица, — теперь он только смотрел на нее, слушал и шевелил бровями.
— А не было ли в этом затоплении «Марии» чего-нибудь другого, а не то чтобы заботы об остальных судах и тем более о городе? — спросил он наконец. — Не спасал ли этот Колчак Севастополь от крамолы?
— Именно так многие и думают, — кивнула головой Надя, — особенно после истории с жандармским полковником! Выходит что же? Ведь он, командующий флотом, отвечает перед царем за крамолу в Черноморском флоте, а дело против него начинает жандармский полковник, адресуясь к министру внутренних дел, шефу жандармов!.. Между тем ведь Колчак, когда затопил «Марию», он, собственно, что же такое сделал?
— Спрятал концы в воду? — попытался догадаться Алексей Фомич, но тут же ответил себе сам: — Однако же не все концы спрятал: четыреста с чем-то человек осталось все-таки в живых на суше.
— Вот в том-то и дело, что остались в живых! — подхватила Надя. — И вся задача в первом взрыве, а не в последнем. Фок или другой кто был виновник последнего, он только приказ самого Колчака исполнял. А Колчак притянул себе на помощь детонацию!
— Может, только за волосы притянул, а когда знатоки дела в этом разберутся, окажется, что повод к затоплению был другой, — несколько пошире и поглубже… Вот что значит та картина, какую мы с тобой видели!
— Кстати, детали для картины, как ты просил, откуда же я могла бы получить, если Мишу арестовали? — вспомнила Надя. — Я, конечно, отлично понимала, как они для тебя важны, но…
— Но обстоятельства оказались гораздо важнее всех и всяких деталей, — договорил за нее художник. — Обстоятельства страшные, да, — сложные и страшные! И куда они нас приведут, — это мы, может быть, скорее узнаем, чем думали раньше.
— Что касается ближайшего, то, я полагаю, ты не откажешься завтра же вместе со мною поехать опять в Севастополь, а, Алексей Фомич? — тоном просительным, но в то же время и не предполагающим никаких отговорок с его стороны сказала Надя.
Он посмотрел на нее удивленно:
— Мне?.. Ехать с тобою завтра же в Севастополь?.. Гм… Едва ли, да, едва ли удастся нам это сделать.
Алексей Фомич понимал, конечно, что этот его ответ возмутит Надю, но он помнил то, чего еще не знала она, и не навернулось ему никаких других слов, кроме этих.
— Почему? — вскрикнула Надя. — Почему ты не хочешь поехать завтра к Нюре?
Он видел, что после этого выкрика губы ее не только дрожали, а даже дергались, как будто она про себя кричит ему что-то еще.
— Да видишь ли, почему, — медленно, потому что обдумывал каждое слово, начал объяснять Алексей Фомич: — Во-первых, это может быть даже очень рано, да, вот именно, рано, так как следствие только еще началось, а невиновность Миши выяснится через неделю-другую сама собой…
— Так ты, значит, хочешь, чтобы он полмесяца обожженный, в перевязке, сидел под арестом? — еще резче крикнула Надя.
— Успокойся, я ничего этого не хочу, конечно, я только рассуждаю вполне объективно. Ведь следователь должен опросить многих людей, чтобы невиновность одного, — Миши, — для него самого стала ясна. Арест Миши называется, если не ошибаюсь, только предварительным, и ведь он же — офицер флота, а не какое-нибудь частное лицо, каким являюсь, например, я… И вот, ты представь, представь себе эту картину: в военное ведомство, где свои ведь законы, своя дисциплина, врываюсь я, — совершенно частное лицо, ни к чему военному никогда никакого отношения не имевшее, и начинаю говорить, что прапорщик флота такой-то, имярек, ни в чем не виновен, что его арестовали напрасно и так далее в том же духе. Тогда меня, вполне естественно, должны спросить: кто я такой, и почему я знаю, виновен или не виновен прапорщик флота Калугин?
— Так ты, значит, не хочешь ехать?
— Считаю, что это пока… пока, — понимаешь? — совершенно лишнее, ответил как мог спокойнее Алексей Фомич.
— Нет! Как ты хочешь, но ты — эгоист! — крикнула Надя, вскочив со стула.
— Я?.. Эгоист? — очень изумился ее виду Сыромолотов.
— Да! Эгоист! Да!.. Ты — талантливый художник, ты — знаменитый художник, но ты — эгоист!.. Эгоист! Эгоист! Эгоист!
Надя прокричала это слово четыре раза подряд, но, может быть, повторила бы его еще несколько раз, если бы не вошла вдруг в комнату Феня.
Так ей в диковинку было видеть Надю в таком возбужденном состоянии, что она остановилась, войдя, и глядела оторопев.
— Ну что, Феня? — спросил ее Алексей Фомич.
— Да что же, — обмыли, — сказала, взглядывая то на него, то на Надю, Феня. — Обмыли, сертук на него надели мы с Аннушкой, а Дарья Семеновна ордена на сертук нацепила… А тот плотник, какой вчера у нас крыльцо починял, он в гробу доски переменяет: нашел так, что они будто две или три погнили…
— Что такое? В каком гробу? — побледнев, повернулась не к Фене, а к мужу Надя.
— Ты только не волнуйся, Надюша, — взял ее голову в свои руки Алексей Фомич. — Умер твой дедушка.
— Умер?.. Дедушка?.. Когда?
— Да утром нынче, — ответила за Сыромолотова Феня. — Как только телеграмма получилась, что Петичку на войне убили, так и…
Алексей Фомич поглядел было грозно на Феню, но Надя упала ему на грудь без слов, без слез, без чувств.
Он поднял ее и понес в ее комнату, и Феня, сокрушенно качая головой, пошла следом за ним.