34628.fb2
Карпенко обошел стол, сел рядом с Кондрашовым, обнял за плечи.
— По сто грамм бы сейчас для душевного разговору, да капитан все конфисковал, что горит и пьется. Пусть мне старшина, как говорится, не по чину, а по морде даст, если совру. Дашь, старшина?
— А чего не дать-то? Дело нехитрое. Мне танкистов бить — руку тешить, — заулыбался неулыбчивый старшина, сворачивая рукав гимнастерки к локтю.
— Вот какая штука, товарищ командир, — говорил Карпенко, придурчиво хмурясь, будто загадку разгадывая, — случаются редко промеж нас всяких просто хорошие люди. Не скажу, не знаю, откудова они берутся, но вдруг раз — и нашелся. Вот ты, Николай Сергеевич, просто хороший человек, какой в нынешней нашей поганой обстановке для командира — самый раз. Могу доказать. Будь командиром что капитан, что я или Зубов… Ты рукав-то закатай взад, ишь обрадовался… Так вот, любой из нас, в эту комариную деревню попав, что первым делом совершил бы по долгу военной обстановки? А первым делом я бы расстрелял старосту Корнеева в науку всем, кто подлую мыслю к советской власти имеет в душе. И прав бы я был на все сто. Это не потому, что я плохой человек, а потому что ты лучше меня, у тебя слово «расстрелять», оно как бы не на первом месте, а на первом какое-то другое слово, оно про жизнь даже на войне. И что в итоге мы имеем? Благодаря тебе, и никому больше? А имеем мы шанс вырваться из болот и честь свою воинскую хоть слегка отстирать от дерьма… Ну, про честь… это я так, для красоты. А главное доказательство, что ты хороший человек, знаешь в чем? А в том, что никаких хитрых планов про эту суку Корнеева ты ведь не строил, а все оно как бы само собой получилось. И честно тебе признаюсь: как на настоящую войну попадем, то поначалу, по крайней мере, больше, чем комвзвода, я тебя не вижу. Потом дорастешь, еще и полком командовать будешь, если пригибаться научишься, больно ты удобный для пули, что шальной, что снайперской. А вот сейчас ты настоящий командир, будь у нас и не рота, а батальон. Даже полк! Сейчас ты на месте. Если тебя наш капитан признал… А уж он, думаю, после Сталина умней себя никого не считает, так если уж он…
— За что капитана не любите? — только и нашелся что спросить Кондрашов, не успевший еще как следует осмыслить все наговоренное танкистом.
— Капитана? Капитан здесь ни при чем. А вот кем он был до того… Ты с востока, Николай Сергеевич, и потому знать не можешь, какая силища стояла у нас на западной границе. Хоть маршем до Парижа! И куда она девалась? Про то еще будет спрос с кого надо. А капитан… Он же там… в верхах крутился. Видел я его однажды… На учениях под Киевом. Отрабатывали танковый прорыв через фланги противника к осажденной пехоте… Знаешь, за чьей спиной стоял наш капитан? Не скажу… Потому что… мало ли что было в прошлом. А в настоящем — он нормальный боевой офицер, первейший тебе помощник… Ну до чего ж глотнуть хочется! Не может быть, чтоб у твоего лобастого заначки не было!
— Заначка и у меня есть, — спокойно отвечал старшина Зубов, — только не дам, потому что слабак ты на это дело. Остановиться не умеешь. Перед походом получишь свою офицерскую дозу.
— Обидел ты меня, старшина, — аж зубами проскрипел танкист, — сильно обидел, не по чину…
— Чины после похода учтем, — так же спокойно отвечал Зубов, — больно ты противный, когда надираешься. Я же перед нашим первым настоящим делом тебя в приятности запомнить хочу.
Карпенко скомкал рукой фуражку, отшвырнул табурет — и в дверь.
— Сильно обидел! Запомню!
Кондрашов ожидал, что Зубов тоже сейчас уйдет… Но Зубов вдруг глянул на Кондрашова сущим зверем, ладонью пригладил на пораненный лоб свой «фюрерский» зачес, через стол подался…
— А теперь, после того как я обидел танкиста, хочу знать и право имею, за что я лично обижен командиром партизанского отряда имени товарища Щорса, что в недоверие попал по поводу плана действий, как понимаю, чуть ли не с завтрашнего дня? То есть политручок-мальчишка да снабженец, они у командира в полном доверии, а я хоть и старшина, но по должности комвзвода, я, значит, под сомнением за секретность?
Свирепость взгляда старшины Кондрашов вынести не смог, засуетился позорно, кинулся к стенке блиндажа, что вплотную к лобовской землянке, затарабанил сапогом по бревнам, Лобов, перепуганный, объявился немедля, глаза пятаками, рот раскрыт…
— Горилку! Немедленно! — гаркнул Кондрашов и, лишь когда Лобов через пару минут всунул ему в руки немецкую фляжку, когда в грязные кружки было вылито содержание фляги, когда поставил одну под нос Зубову, тогда лишь пришел в себя, глотнул, отставил кружку в сторону, кашлянул деловито, сказал: «Так…»
Молчал, ждал, пока Зубов выпьет. Тот тоже сделал только глоток и так же демонстративно задвинул кружку к самому краю стола. Теперь они глаза в глаза…
— Ну, виноват. Виноват! Так получилось… Ты все как-то сам по себе, а тут вдруг вариант… Ну, забыл я про тебя, черт возьми! Что мне теперь? Мордой об стол?
Чуть обмяк лицом старшина, скулы опали, взгляд если не потеплел, то, по крайней мере, оттаял едва.
— Ты командир. Ты не имеешь права мордой об стол, только кулаком… Ну ладно, зажевали мы это дело.
Из кармана гимнастерки вынул черный сухарь с ладонь величиной, переломил, протянул половину.
Жевали, хрустели.
— Так что получается, как я из тутошного трепа понял, Корнеев — наш человек? Через него дело будет?
— Корнеев — матерый белогвардеец и враг советской власти. Сын хозяина этих мест, с немцами, так сказать, на родину пожаловал. Но ему надо, чтоб мы ушли отсюда. Дал проход по восточным болотам. Выйдем на железную дорогу местного значения, захватим станцию, как поезд подойдет, поездом проскочим, сколь можно будет, ближе к Псковщине, а там… Вот и весь план. А если подтвердится, что немцы ждут нас на западном зимнике, значит, дело чистое. Я Корнеева имею в виду. Хотя руку на отруб не дам, что и там, на станции, нас не ждут. Но там хоть место для маневра будет. А тут как в мешке, сиди и жди, когда…
— Так это ж здорово, командир! — почти заорал Зубов и засиял весь — и лицом враз приятен стал. Кружку схватил, глотнул захватисто, стукнул по столу. — А то ведь… Ну, похоронное настроение у людей. Разложение…
Обошел стол, стал напротив Кондрашова, тот тоже поднялся.
— Хоть это и позорно — обниматься с такой дылдой, как ты… — Оказалось, что Зубов почти на голову ниже ростом, то есть вообще низкорослый. — А все-таки давай обнимемся в замирение и в то, что на меня можешь положиться, как на верную собаку!
Обнимание и верно получилось не очень удачное, голова Зубова уткнулась в грудь Кондрашова, зато объятия были равно крепки.
После ухода Зубова Кондрашов долго не мог прийти в себя, полусогнувшись, топтался по блиндажу, несколько раз брал в руку кружку с самогоном, к губам подносил, но тут же и тошнотина подкатывала — гадость этот самогон, и ранее через силу заглатывал. Нет! Не то! К людям надо. Авось где кто еще не дрыхнет… Просто пообщаться. Зотов наверняка упросился вместе с капитаном на разведку, иначе зашел бы обязательно.
Ночной Шишковский лес был, как всегда, тих. В сосновых лесах вообще ветра не хозяева, ветви крепки, иглы строги, а стволы только поскрипывают, но это когда ветра шибко настырны. А вот если ухом к несмолевому месту прислониться, то почувствуешь тихую-тихую дрожь. То по человеческому понятию — дрожь. А по сосновому понятию — напряжение, вечное, чтоб стоять прямо и направление к небу не терять, но тянуться к ближайшей звезде, сколь по породе отпущено. Это дубы, клены да и та же береза — у них вечные игры с ветрами — кто кого. Там веселее человеческому духу пребывать, будто и сам участвуешь в игре природы… В сосняке же строгость и молчание, и настроение в соответствии.
К ночи — почти зимний холод, и, запахнувшись шинелью, побрел Кондрашов вдоль бугров-землянок, накопанных впритык друг к дружке по причине малости пространства. Дурное сравнение — как вдоль могил… Но люди если не спят, то треплются, то есть общаются. К тому ж весь резервный и дефицитный в деревнях кирпич конфискован был партизанами еще прошлой осенью, потому через одну, через две землянки, но непременно дымок из самодельных труб, что торчат как попало. Пара старых ведер, донья вышибаются, ведра друг в дружку — вот тебе и труба. Три четверти дыма наружу, одна внутри по потолку стелется, так что пребывать в такой землянухе-самоделке можно только лежа, зато тепло и уютно, то есть ничего лишнего: оружие вдоль стенок, вещмешки в изголовье, а тряпье какое, то в подстил, что похуже, а шинель, положим, или полушубок, или тулуп — это во спасение от предутреннего холода, потому что тепло землянка если часа три-четыре держит, так это отменно.
Хотел к «махновцам» заглянуть, но у них тихо. Спят. Тогда к «ежатам». Общаться с ними без Вальки Зотова, кажется, и не случалось. У «ежат» землянка просторнее прочих, почти блиндаж. Не захотели разлучаться даже на ночь, каким-то образом понимая свою «особость» в пестрой среде отряда, где большей частью всяк сам по себе и не про всякого известно, что за птица, как в отряде оказался, какие мысли про войну имеет — учили тому: сперва подозревать, зато потом вдвойне радоваться, что не ошибся в надежде, то есть «подозревание» это как бы обязательная проверка, где худых и добрых мыслей о человеке поровну. А как может человек провериться, военный человек? Да только в бою. А если боев нет, но лишь позорное болотное сидение почти год… За год всякие превращения с человеком могут случиться, если он не проверяется.
Так примерно Зотов в свое время объяснил Кондрашову.
Сами «ежата», или помогал им кто, но блиндажок устроили на зависть прочим. Врылись в землю до самой сырости, потому у входа три ступени вниз аккуратно вырезаны и мелкой щепой посыпаны, чтоб не скользить. И дверь — не заслонка, что у большинства землянок, но натуральная, с дверным переплетом. Кстати, и труба не из ведер, а из жести скрученной. И где только раздобыли?
Постучал. Открыли. Помнил с прошлого лета, что нора просторная, теперь снова дивился. То, что так глубоко вкопались, — повезло. Везде ж корни сосновые, а иногда в такой перевязи, что все не выпилишь. Здесь же один-единственный, зато громадной дугой выгнулся, не стали его выпиливать, но вытесали плоскость и получили натуральный столик посередине. Пол от сырости доской «пятеркой» устлан, благо, доска в деревне не дефицит.
Девять человек, девять мальчишек, старшему двадцать два, нынче лица их не те, что прошлым летом, когда Валентин Зотов привел их к Кондрашову. Тогда Кондрашов не знал, как с ними и разговаривать, казалось, скажи не то, и зарыдают… Еще бы! За спинами целый курс покойников, таких же мальчишек, друзей и приятелей вчерашних. Но то особое, как не шибко дружелюбно заметил однажды танкист Карпенко, «энкавэдэшное», оно каким-то образом с первых дней пребывания в отряде выделяло эту группу, и только к Зотову полное доверие, потому что именно он, как говорится, «привел их в чувство», сумел дух поднять, ситуацию таким образом объяснить, чтоб вера вернулась…
Кондрашов знал, «ежата» его не уважают, но только признают. Временно. Понимал их «неуважение» и не обижался. По дисциплине, по исполнительности — образец. А в том двусмысленном положении, в каком отряд оказался, запершись в болотах на всю зиму, что может быть важнее дисциплины?
По командирскому приказу насчет вшивости первые постриглись наголо и теперь немного были как бы на одно лицо, но, конечно, только по первому взгляду.
Появлению командира удивились. Тот, что постарше, Костя Горбиков, пытался что-то доложить соответственно форме, но Кондрашов прервал его и спросил попросту, не напоят ли чайком.
Не сразу, нелегко, но выманил Кондрашов парней на разговор о том о сем, о походе скором и о войне вообще, на главный вопрос, наконец, как понимают беду нынешнюю, в чем причины видят. Для «ежат» все просто. Предательство! На самых верхах. Не на сталинском, разумеется, но близко, под боком, и по сей момент, возможно, не разоблаченное до конца. Кондрашов подыгрывал, хмурил брови, головой качал.
— Так что? Получается, заговор какой-то? Куда ж «органы»-то смотрели? Разоблачали-разоблачали, а до главного, выходит, и не докопались?
Чувствовал, для парней-комсомольцев больная тема, знать, немало проговорили меж собой, нашли для себя формулу объяснения — Костя глазами южнорусскими засверкал, оглядел своих, «добро» на серьезный разговор испрашивая. Получил.
— Заговор, понимаете, товарищ командир, это просто. Заговор — что? Нарыв. Чирий. Вскрыл, и нема делов. Тут хуже, ну, то есть сложнее. Вон Гришаня наш, — коснулся плеча паренька слегка монголоидной внешности сибиряка, плясуна. — Так вот, как пришли на болота, у Гришки под мышкой вроде обычный чирей вскочил. Ну, Зинаида ваша… — тут Кондрашов нутром дрогнул, — она смазала чем-то, и полегчало, чирей как бы в себя начал уходить. Только через день рядом еще два вспухли, Гришаня рукой пошевелить не может. Пока Зинаида до него снова добралась, под мышкой целая гроздь чирьев. Знающая она деваха, говорит, эта штука в народе зовется «сучье вымя», и всякие мази тут без толку. Поила каким-то отваром, то есть весь организм простуженный лечила. Месяц, да, Гриша? Правильно, поболее. Так вот, сперва лечила, а потом уже, которые остались да понабухли, резала бритвой. Ну, то есть вскрывала. Тогда вся дрянь истекла, и все залечилось в несколько дней.
Так вот, заговор — это ерунда, «сучье вымя» — оно похуже. Товарищ Сталин, он же говорил, что чем ближе к коммунизму, тем хитрее всякие вражины. Тут вот что получается, товарищ командир, в революции были такие, кто не за народное дело воевал, а как бы за свою личную удачу. Если хорошо воевал, в душу не заглянешь, да и не до того было. Побили белых и всякую контрреволюцию, социализм строим, а такому, кто был за себя, ему мало, ему всю власть подавай. А кто ж ему подаст? Один с немцами шуры-муры закручивает, другой с японцами, третий иудушку Троцкого в союзники. А кто и ни с кем, а сам по себе сидит на своем высоком месте и гадит социализму, как может, его еще трудней разоблачить. Думаете, не знаем, что нас «ежатами» дразнят за глаза? Только мы ни при чем. На открытие нашей школы сам товарищ Берия приезжал. Когда речь произносил, много чего сказал, что секретное, про Ежова как раз, ну и еще про другое… Товарищ Берия тысячам людей честное имя вернул и в строй поставил. А Ежов, он тоже много вражин разоблачил, кто ему самому мог дорогу перейти, потому что в наполеончики метил. Так товарищ Берия и сказал. Тут особого секрета нету. А под видом вражин честных людей гробил, чтоб идею социализма в глазах народа уронить. Частично удалось, вот теперь и имеем, кто фашистам в холуи подался. Если б не фашисты, года через два товарищ Берия со всеми, с кем надо, разобрался бы, и война… Короче, хрен бы мы на своей территории воевали, точно.
Вторую кружку чая приканчивал Кондрашов к этому времени. Чай был гадкий. Самоделка из прошлогодних трав, крепость от них дурная, мозги будто плесенью покрываются, с плесенью борются, оттого и бодрость ненормальная, судорожная, словно голова от тела отделиться хочет, свободы хочет голова. Приподнял пустую кружку над столом, рассмотрел со всех сторон, спросил:
— Вы, хлопцы, аккуратней с вашей настойкой, дурость в ней подозрительная.
Парни дружно загоготали.
— А мы все ждем и ждем, когда почувствуете. Крепкий вы мужик. Мы на пятом глотке «стоп» даем!
— Так это что ж? Диверсия против командира? — притворно нахмурился Кондрашов.
— Не, — отвечал за всех Костя, — проверено, через час полный порядок. И сон как в отключку. Федосьевна, есть такая старуха в Заболотке, она снабжает. От простуды, от чирьев, от чесотки, еще там от чего-то. Нормально. Если скоро спать ляжете, то утром хоть с ходу в бой.