34628.fb2
— А совет можно? — это опять Костя, подавая командиру фуражку.
— Даешь совет! — отвечал Кондрашов, слегка подыгрывая под охмелевшего.
— Нет, серьезно. Если скоро в поход… Патронов… и вообще с оружием у нас неважно. Один пулемет, и тот у махновца. Вы б, товарищ командир, приставили кого-нибудь за махновцем присматривать, а то как бы он в критический момент не развернул пулемет на сто восемьдесят, чужой он и темный человек.
— А что? — согласился Кондрашов. — Бдительность, она никогда не во вред. Вот вы и присмотрите за ним, кому еще, как не вам, такое дело поручить. Но не перебдите. Он ведь не только махновский пулеметчик, но и буденновский. Другого такого у нас нет. Так спокойной ночи, да? Все. Пошел.
Мальчишки! Ишь как глазенками засверкали от доверия.
Вышел в ночь. В прохладу. Почти в мороз. Где-то луна подсвечивает, все тропы темными змеями вьются. На душе покойно. Наверняка от зелья. В голове еще смурно, а в душе тихо-тихо. Стал припоминать, топая к своему блиндажу, когда еще было так вот противоречиво, чтоб голова в напряге, а в душе отдохновение. Вспомнил и содрогнулся. Так было, когда узнал о войне. Почти свидетель быстрого разгрома японцев, имеющий представление… Да нет! Знающий — сильней нашей армии в мире нет, он об объявленной войне, как и многие, менее его знающие или не знающие вообще, но только слышавшие, он тоже… Он даже немного пожалел немцев за глупость. Но другое было главным — это в душе: теперь можно не думать, о чем думать опасно, теперь просто надо делать, что прикажут. А прикажут известно что — воевать. Это легче. Вусмерть перепуганный всеми страшными разоблачениями в армии, ведь сам фактически оказался в прострельной зоне, теперь, когда война… А тот страшный разговор с обещанным продолжением… Словно на всю длительность жизни…
— Вы присутствовали на выступлении Блюхера в городе… на празднике в честь?..
— Присутствовал.
— Что говорил Блюхер о Сибири и Дальнем Востоке?
— Ну, что пространства… богатства… что… — Боже мой! Кто за язык тянет! — что и не будь Москвы, против любых врагов устоять можно…
— Призывал Блюхер к отделению Сибири и дальнего Востока от Советской России?
— Да нет… вроде… такого не говорилось…
— Но можно было понять его слова?..
— Ну, я лично, так не это… А за других… не знаю…
— Кто был в президиуме? Слева? Справа?
— Распишитесь. На каждой странице. Подпись.
Расписался.
И ждал. Все время ждал. Блюхера расстреляли. Полегчало. Но не ушло. Пока не объявили войну. Камень с души. Но голова от души автономна. Бомбят Киев, Минск… Как это? Как пропустили? А наша истребительная авиация? Вспомнил последние учения… Роль истребительной авиации в обеспечении бомбардировочной и штурмовой… На чужой территории!
А теперь вот бомбят… Просчет? Предательство? Ничего, разберемся быстро. Сталин…
Чертовы «ежата»! Разбередили!
В блиндаже лампа коптит нещадно. Подкрутил фитиль. Тепло. Разделся до исподнего, на нары и под одеяло. Настоящее, по росту. Подарок Зинаиды. Пусть ничего не снится — ни хорошего, ни плохого!
Сначала было хорошее. Жена, сыновья. Живут они в квартире на высоком этаже, а с балкона видно пол-России, и все, что видно, все оно хорошо, радует и глаз, и душу. Он ходит на какую-то работу, гражданскую, возвращается в одно и то же время, и, когда возвращается, с балкона по-прежнему видно половину России. И только позже, когда уже не видно, когда спят, угомонившись, сыновья, они с женой друг для друга до полнейшего счастья…
Но потом другое. Грязные, мокрые от дождя окопы, и он, командир, поднимает роту в атаку на невидимого из-за дождя противника. Сначала в первом ряду, затем, как положено, во вторых рядах бежит с пистолетом в высоко поднятой руке, что-то кричит и все время оглядывается на отстающих, подгоняя их гадкой бранью. И вдруг впереди воронка. Огромная, в диаметре не менее пяти метров, свернуть не успевает, а перепрыгнуть мешает длинная шинель. Крутые мокро-глиняные склоны воронки… Уже и пистолета нет в руке, пальцами впивается в глиняную слизь, но, вскарабкавшись на метр, сползает на дно воронки. И раз, и другой, и до бесконечности. Уже рев роты еле слышен, вот уже и не слышен вовсе, а он все карабкается и сползает, а когда силы отказывают, сидит по пояс в глиняной жиже и плачет, вышаривает в грязи пистолет, чтобы застрелиться, но не находит, и уже не плачет, а воет волком.
Лобов трясет его за плечо и тем спасает от ужаса.
— Ну и храпун вы, товарищ командир!
— Я храпел? — удивляется Кондрашов, раньше не знавший за собой такого греха.
— А то! Бревна в накате шевелились! Капитан уже час как вернулся. Отогревается и готов с докладом.
— А Зотов?
— Политрук-то? Да он там и часа не продержался в моем тулупчике. Убег. Испугался, что главное свое хозяйство начисто отморозит. Еле отпоил его. Когда капитана звать?
— Сейчас приду в порядок, и зови. Других командиров тоже. Старшину не забудь. А время-то что?
— Шесть скоро.
— В половине седьмого жду. Чай и завтрак на всех.
— Само собой. Так я пошел?
Умылся-плесканулся, брился наспех, как попало, с ремня петля слетела, пока нашел, пока волосы, что от сна дыбом, зачесывал, сапоги щеткой раз другой, и уже стук в дверь, Лобов с чайником, за его спиной капитан Никитин, осунувшийся, глаза красные, но с победным блеском. Обнялись и ждали, когда Лобов перестанет посудой греметь. Зотов, невыспавшийся, виноватый, отроду хмурый танкист Карпухин и старшина Зубов, наконец.
На отварную картошку с солеными огурцами накинулись дружно, запивали хилым чайком, знать, последние резервы Лобова. Хлеба не было. Его уже давно не было. Потому посредь стола большая миска с засахаренным медом и ложки напротив каждого. Мед уже и не мед. Приелся. Только для укрепления здоровья. Опять же чаем запивали. Капитан паузу выдерживал. И лишь когда утерся платком да на стенку блиндажа откинулся, тогда только к делу приступил. Четко и конкретно.
— Ну что? Ждут они нас, братцы. Подготовились на зависть. Не всё наши разведчики усмотрели. А именно два скороспелых дота по флангам для перекрестного огня. Шибко близко подобраться не удалось, но траншею, считай, что руками потрогал. Примерно на батальон рассчитана. Это по их плану в лоб. С флангов — доты, значит, а на маневр — танкетки, наши «Т-27», даже звезды не замазали. Вооружение танкетки: пулемет ДТ образца двадцать девятого года, калибра 7-62, двадцать восемь магазинов, тыща семьсот патронов, подача магазинов в пулемет автоматическая. Что «шмайссер», что ППШа против танкетки — пустое дело. Как понял, их план выпустить нас из леса, ударить сперва перекрестным, сбить в кучу, потом в лоб, а на случай отрыва малых групп — танкетки со скоростью сорок кэмэ в час. Догоняй и кроши. И наконец, главное. Судя по тому, как подготовились, в другом месте нас не ждут. Так что, думаю, ожиданием фрицев испытывать не стоит и завтра же выступать по плану, как оговорено было. День на подготовку. Так что, дорогой Николай Сергеевич, командуй, кто чем займется. Лично я… Пару часов подрыхаю, конечно, но потом хотел бы пошариться в Тищевке, очень меня интересует шустряк, что мимо нашего дозора прошмыгнул. Наши ведь все на месте? Так?
— Не наш это, — отвечал старшина Зубов. — Проверено и по спискам, и по рожам. Только, может, этот хмырь не из Тищевки, а из Заболотки.
— Нюхом чую, что из Тищевки! Ну чую, и все! А Заболотку, если надо, тоже прошерстим.
Молчавший до сих пор политрук Зотов, еще от стыда не остывший за позорное бегство с болот, голос подал:
— Предлагаю… теперь-то уж риска нет… В общем, предлагаю хотя бы намекнуть отряду, что другой план есть, что не лезем в петлю. Сейчас ведь уже все знают о немецкой засаде. Дух поднять…
— Думаю, можно, — согласился Кондрашов. — И вот что еще: мы же на оружие обозников рассчитывали. Нет смысла безоружных набирать, а что на станции добудем, того самим не в избыток. Ну, десяток добровольцев, если уж сильно проситься будут. Короче, мобилизация отменяется. Пусть живут и до партизанства сами дозревают. А?
Капитан Никитин покривился, головой покачал:
— Политически неверное решение. Что молчишь, политрук? Хрен с тобой, молчи. Но поскольку неизвестно, как все обернется потом, имею в виду, когда станцию возьмем, оно, может, и правильно. Нет смысла обозом обрастать. Согласен. Только мужик, он и есть мужик, пока жареный петух в одно место не клюнет, ему лишь бы было чем брюхо набить. Им нынешний обоз важней всей политики. Немцы муку и махру привезти обещали. Без всяких трудодней. Баш на баш. А надо бы как, не будь мы в глубокой этой самой… Оставить тайно от деревни пяток бойцов, чтоб переждали в лесу, когда вся эта история закончится, а потом постреляли обоз прямо у деревни. Не утерпят мужики, растащут дары немецкие. И когда после им всыплют по первое число, вот тогда они и о Родине вспомнят…
— Извините, товарищ капитан, — не выдержал Кондрашов, — но мне противно такое слушать! По-вашему получается, что мы как два разных народа. Один у нас народ…
— Один, один, успокойтесь, командир. Народ у нас один, только из разных классов он состоит, а, политрук? Или я не прав? И марксизм тоже? Тебя в этой самой Шуе учили понимать психологию классов?
Зотов головой закрутил, то на капитана, то на Кондрашова поглядывая.
— Меня учили… Только вы говорите как-то… не знаю… С перегибом, вот как!
Капитан хохотнул довольно, через стол дотянулся до Зотова, дружески за плечи тряханул:
— Вот тут ты прав, политрук! На все сто прав! Есть за мной такой грех насчет перегибов. Только в нынешней войне, и в том я упертый, нынче лучше перегнуть, чем недогнуть. Сколько б народу ни полегло, лишь бы страна осталась. А народу та же деревня быстро народит, сколь для жизни нужно. В этом деле она первей всех других классов. Я ж тебе рассказывал, когда в двадцать первом Кронштадт поднялся на нас, Троцкий со страху в свою кожань обмочился. Так вот мы тогда эту эсэровскую матросскую шантрапу с корнем! Один агитатор работал, по имени «максим». Ты красный лед видел? То-то! А хочешь знать, какого классу восставшая матросня была? Да все того же, деревенского, последний набор.