34628.fb2
— Амба! Спать хочу. Командуй, командир, кто чем заниматься будет, и я отваливаю.
Обязанности по подготовке к походу расписали быстро. Первым поднялся и ушел танкист Карпухин — кажется, и слова не сказавший за все время, пока обсуждали, спорили… Зотов, хмуря свои мальчишечьи брови, вышел вслед за старшиной. А капитана Кондрашов все же придержал на минуту.
— Что сказать хочу… Слушаю вас, и вроде бы уверенности больше в том, что окончательно все равно победим. А с другой стороны…
Капитан перебил раздраженно:
— Ну вот, и у вас «с другой стороны» появилось. Политруку простительно, сопляк еще. Поймите, наконец, что таких войн, как эта, в истории еще не было. Нынче не страна со страной воюет. Если бы дело только в стране… Ну победили бы немцы. И что? Надо капитулировать на десятый день, народ сохранить, чтоб потом, когда немец бдительность потеряет, подняться и — под зад. Это если б страна наша была обычная, как все. Как в первую мировую. Тогда треть территории отдали — и ничего, пришло время, и вернули с лихвой. А сейчас, командир, под ударом идея мирового коммунизма. Победит Гитлер — и все! Хана! Фактически остановка истории. Это как если бы человечество технически остановилось на телеге о четырех колесах. Не за страну воюем, то есть не только. За исторический прогресс всего человечества. Раньше такое понятие было — цена победы. Теперь другое, теперь просто победа любой ценой, значит, без цены вовсе. Так что всякие такие мысли «с одной стороны, с другой»… Такие мысли в мозгах, как вшей, давúте, иначе воевать не сможете. А как командир, заставить побеждать не сумеете. Э-э, да чего там! По ходу дела сами все просечете. Так пойду я, добро?
— Конечно, конечно!
Кондрашов крепко пожал руку капитану, дверь блиндажа раскрыл ему, сам еще долго стоял у раскрытой двери, поеживаясь от холода, который без всякого ветра наплывал на лес сам по себе и не со стороны болот, как чаще всего, но со стороны Тищевки.
Последний день пребывания отряда в Шишковском лесу прошел в хлопотах; чем ближе к вечеру, тем их больше — хлопот. Дошло до того, что Кондрашов вместе со старшиной Зубовым у каждого отрядника проверяли наличие запасных портянок. И хотя самому отряду вовсе не было объявлено про последний день, а про маршрут выхода из болот — тем более, все знали, что завтра выход, все догадывались — не через западный зимник, о том намек отряду был, всяк на Кондрашова смотрел, как на отца-спасителя, потому что если через западный, то всем хана ни за грош.
Никитин с Карпенко сперва собрали все имеющееся оружие в кучу, все, вплоть до последнего патрона. А затем раздали по своему усмотрению — кому что нужнее, гранаты, к примеру, получил только тот, кто доказал дальность и точность метания. Как ни капризничал махновец Ковальчук, но и его пулемет был обследован капитаном Никитиным придирчиво, а капитанское «добро» Ковальчук принял как оскорбление, такую рожу скорчив, что Кондрашов, при том присутствовавший, хохотнул, по плечу пулеметчика хлопнул, сказал со значением: «А ты как думал? Доверяй, но проверяй — первое правило!» Ковальчук, и ему презрение отвесив, удалился, зло покрикивая на свой «второй номер», на мальчишку, тащившего пулемет.
Из одиннадцати добровольцев, парней с обеих болотных деревень, оставили восемь с дробовиками. Какое оружие — дробовик? Зато патронов парнишки заготовили — полны патронташи и карманы. На зависть тем, у кого хоть и «шмайссер», а в рожке едва десяток. Четырнадцать чисто безоружных требовали, чтоб им деревенские хоть «берданы» передали, но парни категорически уперлись, и Кондрашов уступил добровольцам, имея в виду придерживать их в резерве во время боя, любимчику своему Лобову приказал пасти их аккуратно, чтоб не совались куда не следует. Лобов, конечно, обиделся такому «командирству», обиды не скрыл и в глаза Кондрашову не смотрел, приказ получая. Те, что без оружия, были опять же строжайше «прикомандированы» к Зинаиде. Бой без раненых — бывает ли такое? В числе пусторуких оказался и капитан Сумаков, свое разоружение принял спокойно, а порывшись в рюкзаке, приподнес Кондрашову по ситуации воистину царский подарок — бинокль-«восьмикратку».
— У вас был, и вы молчали?
— В лесу без нужды… — промямлил Сумаков, — как-то и забыл о нем.
Дивны фокусы природы. Если человек к военному делу никак не пригоден, то, как форму напялит, и лицом, и фигурой, ну, как бы только намек на мужика. Такого хоть месяц гоняй по строевой, все равно будет и ноги путать, и задом подмахивать, а на «гражданке» поди от прочих и не отличишь. Нормальный. Пытался вспомнить, когда, с кем Сумаков примкнул к отряду. Не вспомнил. Когда б не тот же бинокль, сказал бы, что лишний человек. Только, знать, лишних на войне не бывает.
Меж тем уже третий день подряд над Заболотьем солнце по всем правилам сотворяло весну. Снежные лепехи в ямках и буерачных местах вытопило и сами места высушило. Все тропины, давние и новые натоптанные, уже не сохраняли следы солдатских сапог, прошлогодние травы распрямлялись, высвобождая промеж себя место для свежей поросли. С бугра Шишковского леса весна медленно сползала-скатывалась к деревне Тищевке, откуда тоже порой потягивало с попутным ветерком весенним деревенским запахом — запахом навоза. Иной отрядник вдруг остановится, пошевелит ноздрями в сторону деревни и улыбнется чуть-чуть — то ли не диво, до деревни ведь больше часа ходу. Иногда померещится, будто какой-то случайно не зарезанный петух прокричит. Но то обманка. Не долететь петушиному голосу до Шишковского бугра.
А если прищуриться на солнце, а после закрыть глаза и прогревать через рожу нутро и душу саму, то никуда уходить не хочется. Но надо. И надо больше, чем не хочется. Куда как больше. Факт, что посредь болот войны не слышно, то не просто факт, то заман в подлянку — а может, ее и вообще нет, войны? Или она не для всех?
Время таким мыслям — секунда, не более. Но секунда — тоже время. И где-то, где записывается всякая правда и всякая неправда человечья, там эту запись не вымараешь…
Засветло сборы и проверки были закончены, выстраивай людей и веди. Только ночью по болотам шастать — дело и опасное, и ненужное. Несколько раз просчитав по карте километраж, определили командиры, что, если рано поутру двинуться, только к вечеру отряд будет на месте, то есть около станции. За ночь и высушиться надо, и отдохнуть, а с другим рассветом высмотреть обстановку для окончательного плана действий.
Покидать лагерь в эту последнюю ночь было запрещено всем, в том числе и заболотским добровольцам. Только капитан Никитин, Зотов и трое из «ежовцев» отправились в Тищевку в надежде вычислить предателя, ушедшего западным зимником к немцам.
Часам к шести потянулись к лагерю мамаши с узелками, мальчишки и девахи, и даже бабули с дедулями. Всем посторонним место определили — у дровяника. Только, глядишь, одна парочка подалась в сторону покореженного молнией дуба, там заросли гуще, и другая, и третья. Не запретишь прощания любовного. Парни-добровольцы, они всяк со своими родственниками тоже наособицу. А на непопиленных бревнах остались одни девчата беспарные, мужиками брошенные молодухи, да несколько замужних, за компанию пришедших на прощание с отрядом. В стеганых фуфайках, в цветастых платках, у кого по-русски повязан — кокошником, у кого, как местные говорили, по-полтавски, это когда лоб платком перекрыт по сами брови… С дальней землянки, где Кондрашов закончил обход лагеря, женщины на бревнах казались птицами залетными, а голоса их — щебетанием. Но вот запели. Выросший на бодрячковых городских песнях, Кондрашов не понимал этого деревенского завывания, где и слов не разберешь, со всех российских окраин натасканных, и у мелодии никакого закона. Но спевка чувствовалась, и душа откликалась… Пока подошел, вокруг певуний уже треть отряда — кто где, кто на чем, в глазах добрая печаль, и лица у мужиков добрые, не знаешь, на кого приятнее смотреть: на женщин, в пении сплошь красивых, или на бойцов своих преображенных. Танкист Карпенко присел на вздувшийся корень ближайшей сосны, голову запрокинул, глаза закрыл. Снабженец Сумаков — вблизи на чурке… А старшина Зубов, тот прямо в ногах перед бабами развалился, на башмак одной из них голову свою уложив.
Но вот, как бы отдав должное сокровенному, меняют певуньи репертуар, и, конечно, первая «Катюша», потом «Чайка», что должна передать «милому привет», и захаровская «На закате ходит парень». Пропев ее до конца, пошептавшись, заново начали ее же, только уже с другими словами.
Болтался, понимаешь ли, вокруг деревни подозрительный мужик. Ходил себе, ходил и вот:
Рядом с Кондрашовым махновец Ковальчук. Бурчит под нос:
— Упурхалась, поди, бабенка, до энкевэде, чай, не близкая дорога.
— Ну, вы ж понимаете, это народная шутка…
— А то! — скалится металлическими зубами пулеметчик. — У меня через эти шутки все позвонки кривось-накось. Я чё подошел-то, вы портяночный запас проверяли, значит, понимаю, по мокре пойдем? Тогда б мне еще человечка в помощь, чтоб пулеметную амуницию в сухости донести до позиции.
— Конечно, — соглашается Кондрашов, — обязательно дадим.
— Ну, вот и добре. Спать пойду. Мой мальчишка где-то тут в кустах девку жмет. Увидите — отправьте до меня. Шибко увлеченный пацан.
— Через полчаса общий отбой. Вон наш охотник Трубников с берданой, уже на изготовке. Скоро задудит в стволы. Здорово у него это получается. Чисто по-звериному. Со старшиной весь личный состав проверим. Так что спокойной ночи!
— Ну да, — кивает Ковальчук и уходит.
Совсем стемнело, когда Трубников наконец задудел в ствол берданы. Так охотники, если нет специального рожка, изображают «гоночный» зов лесного крупного рогатого. И теперь вот на этот зов потянулись один за одним юные «самцы», и всяк в обнимку с девахой. Девахи и женщины-певуньи потопали в свою Тищевку. Молча. И оттого, что никто из них не плакал и тем более «в рев не ревел», даже как-то жутковато стало Кондрашову. От могил уходят на поминки, уже наплакавшись и наревевшись… «Рано хороните, — сказал бы им, — мы еще повоюем…»
Дождался доклада старшины, что все по местам, и направился в свой блиндаж. Зотов с Никитиным что-то запаздывали, решил дождаться, прилег, не раздеваясь, лампу оставил. Свет увидят, зайдут. Но заснул мгновенно, а когда проснулся, стекло лампы черным-черно от копоти. Заглянули, наверное, и решили не будить, так подумал. Задул лампу и снова провалился в сон.
День похода уже часов в восемь, когда объявлялось построение, обещал быть не просто добрым весенним, но, возможно, первым летним — ни следа от ночного холода, как только солнце полностью округлилось над восточными болотами. До настоящего лета, ясное дело, еще всякое будет, как и по всей России, и снега, и морозы, потому нынешний день не иначе как добрый знак, природное благословение, хотя кто его знает, как там, в болотах, скажется солнечный пригрев — с морозом оно, может, и сподручней было б пробираться по лесным топям.
Кондрашов топтался промеж двух сосен, высматривал настроение каждого, кто подходил к месту сбора, и впечатление было положительное: ни одной хмурой физиономии, бодрячка излишнего тоже никто не проявлял, и этот факт поважней прочего, прошлогодним опытом знал — страх и неуверенность у нетрусливых бодрячком гасятся, хохмачеством неуместным… Опасное для нервов состояние перед серьезным делом.
Командиры здоровались с Кондрашовым крепкими рукопожатиями, каждый вкладывал в отжим пожелание удачи, и никакие ненужные при том слова не произносились. Старшина Зубов и лейтенант Карпенко слова еле сдерживали, но лицами сияли, как и мальчишки-«ежата», и «полицайчики» деревенские, кому недавно мужики морды били.
А вот Зотов с Никитиным… Мало того что явно сторонились друг друга, но и в глаза Кондрашову лишний раз глянуть избегали. Наверняка капитан обидел чем-нибудь политрука, капитану человека обидеть — забава, но когда каялся за обиду, делал это хорошо, и зла на него, как правило, не держали. Кондрашов знал: через час-другой помирятся…
Нет, не нашли они прошлым вечером перебежчика. На вопрос Кондрашова капитан только отмахнулся, дескать, Бог с ним, у деревенских, мол, правду сыскать, что у змеи ноги. Зотов вообще отмолчался, недобро косясь на капитана. Оба вместе с Зубовым занялись проверкой снаряжения отрядников. У каждого вещмешок за спиной. В мешок по углам камни закладываются, веревками перетягиваются, веревками же перехватывается горловина мешка таким образом, что получаются лямки. Некоторые на груди лямки стягивают бечевкой, чтоб руки были свободны для оружия. Важно так упаковать мешок, чтоб он при ходьбе по спине не колотил. Кто похитрей, тот в мешок под спину бересту подложил, а кто так и кусок фанеры раздобыл. Видел Кондрашов, как старшина перетряхивал мешок капитана Сумакова — он у него горбом торчал на спине, и пары километров не прошел бы, спину не натерев. Не один Сумаков подвергся процедуре перетряхивания. Особенно усердствовал старшина, заставляя иного бойца и попрыгать на месте, и пробежаться от сосны до сосны, чтоб сам убедился в негодной упаковке.
Когда все выстроились — партизанщина! Кто в чем, и к такому виду отряда теперь привыкать. В ватнике, а на голове пилотка — нелепо. Ушанки, что у деревенских навыпрашивали, ношеные-переношеные, некоторые с оторванным ухом… Только сапоги-«кирзухи»… Если на них смотреть, а что выше, не видеть — вроде бы и рота перед тобой. При форме, кроме Кондрашова, остались только Никитин, Карпенко и Зотов. Старшина и их уговаривал на «партизанщину», убеждал, что в гражданском сподручнее, — не уговорил.
Этой ночью охранение не выставлялось совсем — немцы ждут их у западных зимников, сами не сунутся. Кондрашов подумал, что, может, кой-кто из деревенских хоронится уже в ближайшей чащобе, чтобы раньше других попасть в опустевший лагерь — натаскали партизаны из деревни всякого барахла, в любом хозяйстве нелишнего. В командирских блиндажах и землянках, к примеру, в лампах керосин, а деревня уже давно живет при лучине. Дивная, искусная это вещь — лучина! И горит ровнехонько, и коптит в меру. Раньше только в сказках читал да в песнях… «Догорай, гори, моя лучина…»
Построились привычно уже, по четверо. Обходя строй с политруком, почувствовал Кондрашов странную тревогу, словно в построении было что-то неладно. Когда возвращался к голове колонны, понял, не с построением неладно, а с ним самим, самозваным командиром отряда. Так получилось, что в первых рядах все те, кто зимовал с ним в Тищевке, а заболотские в задних рядах. Тищевских и про тищевских так или иначе знал все: кто откуда родом, как к отряду прибился. А вот заболотские… Дай Бог, чтоб хоть по фамилиям вспомнить каждого. Ведь одно дело — зиму зимовать, другое — в бой идти, толком людей не зная. И не в том смысле, что без доверия, о доверии речи нет, кто хотел бы, нашел бы способ утечь… Те, кто дивизиями да армиями командует, у них должно быть совсем другое зрение на так называемую «живую силу», чисто количественное, и маневры они не с людьми осуществляют, а с боевыми подразделениями, а всякие личные чувства, они как бы без надобности, когда в голове одна стратегия.
А когда, как здесь, отрядик недовооруженный, он что дворовая команда с другой дворовой отношения выяснять идет, и про каждого вожаку все знать положено. То из опыта личной юности известно, он, Кондрашов, лет с тринадцати верховодил над шпаной дворовой — драчун из драчунов был. Ростом высок, руки длинные, мускулы что надо. На верховодство не напрашивался — выбирали. Отец не раз с притворным прищуром мать пытал: «В кого это сынок наш дылда такая, по родове что-то не припомню». «Ну, еще чего умного скажешь?» — ворчала мать. «Сказать не скажу, а думать не запретишь!» — «А если сковородкой по башке, думалка не усохнет?» — «Если сковородка, то конечно… Только ты скажи, сынок, кто это до твоего глаза дотянуться сумел, чтоб такой фингал пропечатать?»
Когда в комсомол вступил, остепенился.
В армии опять же в любом строю первый. И после училища… Подойдет какой-нибудь «крупношпальный», хлопнет по плечу: «Орел!» На тебе и первое продвижение. А кто еще вчера рядом в строю стоял, про тех и вспомнить некогда. Вот так, в неправильности прежней армейской службы, надо понимать, корень неправильности нынешнего командирства. Танкист Карпенко правильно сказал — взводный, и не выше…
И еще решительней определился: при первом же случае передать командирство капитану Никитину. Этот в душах солдатских принципиально копаться не станет, он их души за скобки вынесет, а в скобках оставит один только долг службы военной, и, возможно, такой отбор самый честный, когда лишнего и знать не надо, а лишь самое главное, а главным этим надо уметь правильно распорядиться. А души солдатские — то для политруков и самого младшего командного состава — как раз для комвзводов, от всяких стратегических мыслей свободных, но обязанных к мыслям о каждом солдате в отдельности, из чего тоже какое-то, войне необходимое, знание образуется.
Капитан меж тем, до того шагавший вдоль строя вместе с Кондрашовым, вдруг головой замотал сердито, к строю подошел, вытащил из второго ряда бойца, между прочим, именно из тех, кого Кондрашов знал только по фамилии, и давай отчитывать за то, что вещмешок у него на заднице болтается…
И в это время кто-то крикнул: «Нет, ты глянь-ка что!» По всему строю гомон. Кондрашов обернулся. К строю подходил пьяный Пахомов. Что это именно Пахомов, подручный старосты Корнеева, как знали все, а Кондрашов знал и другое, что это именно он, еще надо было приглядеться, потому что выбрит и от выбритости непривычно узколиц, над верхней губой тоненькая полоска черных усов, кудри пострижены как попало, но заглажены-зализаны на пробор, на роже типично барско-белогвардейское выражение, но это еще что! Шел Пахомов в шинели нараспашку, руки в карманах шинели, по причине изрядной хмельности, рук из карманов не вынимая, от сосен и сосенок отталкивался локтями и, лишь оказавшись шагах в пятнадцати от строя, волевым напрягом взял под контроль «двигалки» и что ими управляет, пять почти строевых шагов исполнил, как нарисовал.
Мгновенно строй партизанский дугой выгнулся — истинно диво! Во-первых, шинель на Пахомове не наша, не советская, а белогвардейская офицерская, хотя и без погон, а во-вторых и третьих — под распахнутой шинелью ничего, то есть белье нательное, чистенькое, блестит под солнышком, рубаха навыпуск, кальсоны у щиколоток вязочками перетянуты. Но полный «бзик» не в том. Босой пришел Пахомов! «Во пьянь!» — бормотнул кто-то рядом с Кондрашовым. И то! И земля холодна, а в деревне вообще местами ледок да грязь что лед. Ступни же у Пахомова белы, как у покойника, — в лес вошел, оттер грязь? Так, что ли?
Остановился Пахомов напротив капитана Никитина, покачивался, но потом, ноги босые расставил — прямехонек. У капитана улыбочка недобрая на лице, губы стончились, будто в судороге.
— Надо же! Мы тебя вчера обыскались, а нынче, гляжу, сам пришел. Хорошо…
Все так же расставив ноги, рук из шинели не вынув, заговорил Пахомов громко и голосом незнакомым: