34628.fb2
— Если прямо за моей спиной… подалее… дубок, молнией порченный… Видите?
Когда-то приболотный лес сплошным дубняком был. Повырубали. Сосна лишь на бугре осталась. А чуть далее пошла береза с осиной, а где мокрее, там и ольха. Без листвы чуть ли на километр просмотр. Есть дубок, в полкилометре. Молния рассекла повдоль, развалила полствола, но не погубила вконец, каждая половина сама по себе зажила и заветвилась. Прошлым летом специально ходил посмотреть на диво.
— Если от дубка вдоль деревни… метров двести… тропка слабая… по ей пойдете — мимо не пройдете, где встреча будет. Место такое…
— И что же это за место?
— Увидите. Так я пойду? Может, скажете вашим, чтоб зря не встревали?
Кондрашов подозвал одного из часовых, Андрюшку Лобова, из тищевского взвода… Когда от немцев драпали через болота в нынешнюю сторону, рядом бежал, чуть сзади, будто командира прикрывая, как положено, хотя чего там было прикрывать, от пули, если случайно только, от мины же не прикроешь, а минометы как раз и гавкали за спинами, что собаки, будто у них и ноги повырастали — сколь ни беги, все равно достают и калечат, и крошат… Полюбил парня, вида не выказывая…
— Проводишь этого до деревни. Чтоб не трогали. Приказ.
Кондрашов шел неожиданно обнаруженной тропой как бы в обход Тищевки, однако ж из виду ее ни на минуту не теряя. Безлиственный березняк просматривался насквозь, так что заблудиться или в болото втопаться не боялся. Хотя иногда тропа пересекала ту самую траву, про название которой всякий раз забывал спросить у местных. Вид у этой травы что летом, что весной прямо из-под снега почти одинаковый — серый с чуть желтым отливом, узкие, с ладонь длиной лепестки свернуты в полуспиральку, смотрится, как полянка из травяных колечек. Но ступи — тут же и провал выше колена, и звук такой мерзкий, будто бы собой довольный — чавк! И только один шанс, если успеешь ногу из сапога выдернуть. А не дай Бог, обеими ногами сунешься — без посторонней помощи каюк. И — вот диво! Трава будто бы та же, а ступаешь, и обычная твердь под ногами.
Тропинка не первого года, по протоптанности видно, но давно не хоженная, брусничником поросла, и кое-где темно-красные ягодки, зиму пережившие, грех не нагнуться да не полакомиться. Останавливался, срывал… Еще потому что не торопился. Крутилась в голове одна и та же строчка из довоенной песни: «Только ноги, как на грех, не идут обратно».
А и то, шел на тайную встречу, как на грех, только этот грех не по божественному ведомству числился. Лелеял, вскармливал в себе надежду, что человек, к кому идет, каким-то особым образом — наш человек, вроде бы как засланный… Только на хрена человека в болото засылать… И другой грех — никому ведь так и не сказал про встречу, даже надежнейшим людям не сказал. А ведь обязан был, знать, не к бабенке на любовь «лыжи навострил», а известно к кому — к немецкому старосте. А о греховности только начни думать, как посыплются горькие мыслишки о том о сем… Что вообще человек он не военный по натуре, что в военное училище не по воле попал в свое время, а по дядькиному напору — комдиву гражданской, герою Перекопа. И в штабники проскочил не за заслуги, но чисто по внешности — понравился кой-кому, вот и порекомендовали. А уж командиром отряда стал, так то вообще смех: еще в самом начале, когда драпали от немцев толпищей несчитанной, в рукопашке, когда патроны в ППШ кончились, руками, ногами да прикладом троих уложил, чем крохотный коридорчик для других беспатронных вырубил будто, «За мной!» — крикнул. Вот и пошли за ним. И по сей день люди «за ним», хотя для настоящего командирства, как оказалось, что сзади, что спереди — полно кандидатов.
И вот так вся жизнь — по одним недоразумениям составилась, а он сам этим недоразумениям потакал. А нынче, если Трубникову верить, вообще несуразица. На штаб немецкий напоролись случайно, никто никакого генерала в глаза не видел. В какой-то блиндажок пару гранат кинули хлопцы, не заходя, может, там и отсиживался генерал, только теперь не вспомнить, кто те гранаты покидал. Все кидали, у кого были. Немецкие мотоциклетки уже вовсю за спинами трещали, когда удалось оторваться в лес болотный. Кому-то безымянному за то Героя присудили, только никто этого Героя не получит, потому что геройства не было, но только паника да военное неумение.
А ведь было время, когда доволен собой ходил. Ходил-расхаживал по станционным путям, девки — что местные, что проводницы поездов — глаз не отводили, застыдиться глазением не успевали — это когда работал он слесарем на родной станции на новейших паровозах, только на новейших. Специальность его называлась «дышлатник». Чистил он так называемые крейцкопы, что из баббита, тяжеленные, а он ими как мячиками играл — силища в руках была наследственная, и от отца, и от деда, и вообще ото всей его по мужской линии пролетарской родовы. Женщины же по третьему поколению из деревень краденые. Обычай. Ехал мужик в неблизкую деревню, высматривал там добрую и работящую и увозил. И мать Кондрашова, покойница ныне, и она увезенная была отцом, помощником машиниста, почетная и денежная работа была — помощник машиниста. А уж машинист, то вообще… Когда отец стал машинистом, избрали его в какой-то «викжель». Что это такое, младший Кондрашов не понимал, говорили, что профсоюз, чтобы права железнодорожников отстаивать перед всякими властями. И перед советскими, когда Советы пришли.
А потом Феликс Дзержинский, что у самого Ленина за первого человека, он всех шибко важных железнодорожников на «первый-второй» рассчитал, и старшему Кондрашову повезло, в первых оказался, то есть опять на свое место — машинистом. И так до старости. И младший по тому же пути навострился. Но бес попутал. То есть, конечно, не бес. Грех так говорить. Но продвинули его по комсомольской линии, сам польстился, не без этого, только с того момента потерял он былую уверенность по земле ходить твердым шагом. Голос обрел, а шаг потерял. Отец к советской власти с уважением, конечно, но, на сына глядючи, кривиться стал. А когда сын поперек обычаю на местной белоручке женился, хотя какая уж такая белоручка, если пятая в семье учетчика с патронного завода, но все равно — белоручка, навоз от коровьего дерьма не отличает… Разладились отношения с отцом, а тут и мать померла. Разъехались, и всяк сам по себе. Потом армия, самый дальний восток, а теперь вот будто бы командир партизанского отряда имени товарища Щорса. И идет он на тайную встречу с самым, что ни на есть врагом советского народа.
Тропка меж тем на холм завиваться начала и, как только распрямилась на вершинке промеж сосен, тут и увидел Кондрашов, к кому шел.
Кривые сосенки на холме, знать, потому и выжили, что к строительству непригодны. Для дров же березы невпересчет кругом. На какой-то дерюге, что на пень накинута, сидел староста Корнеев, опершись обеими руками на лопату. А чуть поодаль на куче хвороста Пахомов развалился бороденкой кверху.
— А как насчет один на один? — спросил Кондрашов, подходя. — А лопата? Не закопать ли меня тут собрался? Так то нелегкое дело будет, больно крупного я формату.
Шутку Корнеев не принял. Кинул сосновой шишкой в дремавшего Пахомова. Тот сей же момент вскинулся, увидев Кондрашова, разулыбался, довольный:
— Я ж говорил, придет.
— Говорил-говорил… Ты вот что, Мишель, топай в деревню, нам и впрямь посекретничать надо с товарищем командиром.
«Ишь ты, “Мишель”», — удивился Кондрашов. А кто кому товарищ — хотел сказать, но удержался отчего-то.
— Он, видишь ли, знал, — ухмыляясь, проворчал Корнеев вслед уходящему Пахомову, — а вот я лишь надеялся, что придете. Так что ж получается? Он лучший психолог, чем я? Я сижу, вы стоите. Нехорошо. Может, туда же, на валежник? Разговор-то я задумал некороткий.
— Если по делу, можно и некороткий, — отвечал Кондрашов.
— Это смотря с чего начнем. А начнем, пожалуй, с лопаты, так что погодим с посиделками.
Корнеев встал, кивнул Кондрашову, чтоб шел за ним. Успел заметить Кондрашов, что староста нынче и выбрит чисто, и будто бы даже пострижен или просто причесался умеючи, походкой же прям и шагом уверен.
Чуть приспустились с бугорка, Корнеев остановился, осмотрелся вокруг.
— Тут вот, пожалуй, — сказал и начал лопатой разгребать многолетний хвойный навал.
Скоро лопата заскрежетала по камню. Из кармана ватника достал обычную сапожную щетку и, откинув лопату в сторону, опустился на корточки, щеткой очищал камень. На глазах Кондрашова камень заискрился ледяной гладью, а Корнеев все тер и тер, пока камень не превратился в ледяной блок, затем снова взял лопату, точными тычками выявляя форму блока с боков.
— Ну и что это? — спросил с прищуром.
— Никак мрамор? — не без удивления отвечал Кондрашов.
— Точно. Мрамор. А откуда? А из самой Сибири, с байкальских берегов. И чего это ради он тут — про то сообразим, или подсказка нужна?
Кондрашов окинул взглядом весь бугор, приметил необычный разброс выживших сосен, высмотрел даже равнинку на вершине бугра, отвечал же не без сомнения:
— Усадьба?
— Именно! — торжественно подтвердил Корнеев. — Двенадцать таких вот ступеней скрыты временем, хвоей да хворостом. Двенадцать — по числу поколений, что просчитаны были дедом моим по генеалогическому древу. Сразу и скажу: деревня, что Тищевкой именуется, раньше звалась Ртищевкой. То есть по имени владельца, князя Ртищева. Да. И князь был в нашем роду. Правда, недолго. А один из ртищевского рода был истовым коммунистом, и не усмехайтесь. То было при царе Алексее Тишайшем. И замечу, деяния свои творил сей Ртищев с благословения Государя. А именно: все богатство родовое спустил на благодеяния, бездомных поселял, голодных кормил, обучал грамоте способных, а в вере православной сомнение имеющих еще и окормлял духовно в братстве, на ту потребу созданном. Вашим языком говоря, учинил он сущую коммуну, каковую и Государь посещал с великим одобрением.
Ну, по правде говоря, не все Ртищевы были столь славны деяниями. Да и дед мой, по фамилии уже не Ртищев, но потомок, честолюбив был, и насчет двенадцати ступеней — это он вознамерился с израилевыми коленами уравняться, а крестьян порол нещадно за то, что упрямо не желали бортники и свинопасы садоводством заниматься. Пол-Европы объездил дед, чтоб найти нужный сорт яблок для мест наших гнилых, и ведь нашел, и заставил. Сами пробовали и лакомились, а? Каковы? И сладость, и сочность…
— Яблоки, конечно, — блюдя строгость тона, возразил Кондрашов. — Но может, и по делу поговорим?
— По делу? А как же!
Отшвырнул щетку, поднялся, подошел к Кондрашову, остановился в двух шагах.
— Слышал, вы из самых что ни есть пролетариев?
— Из рабочих. И что?
— По «фиагностике» да, но по комплекции — кавалергард. Сколько? Метр девяносто?
— Около того.
— Кавалергарды, впрочем, тоже разные были. Атаман Аннинский, к примеру. Такая мразь… Так вот по делу… Хочу вам доброе дело сделать. Но с условием. Скорее всего, вы последний в моей жизни человек, с кем по-человечески поговорить могу. Симпатичны вы мне…
— А вы мне нет! — поспешил с ответом Кондрашов.
— Понятно, что нет. По-другому и быть не может. Будьте уверены, я это обстоятельство ежесекундно в виду имею. Но, как в народе говорят, баш на баш! Я какое-то время говорю, а вы меня слушаете и делаете вид, что вам интересно. А потом сразу и к делу. Договорились?
— Положим… если не очень долго…
Чем-то раздражал Кондрашова староста. Может быть, тем и раздражал, что ненависти должной не вызывал, так и провоцировал на равный разговор. Но какой разговор у коммуниста с предателем… Пакостное чувство — будто на торце крыши стоишь и покачиваешься, равновесие сохраняя.
— Так вот, Николай Сергеевич, когда благороднейший человек Деникин Антон Иваныч вознамерился взять Москву собственными силами и с вашим большевизмом покончить без помощи Антанты, так называемой, силенок своих, как известно, он не рассчитал, побит был позорно иудеем Троцким сотоварищи, и покатилось его войско на юга…
— Троцкий тут ни при чем! — гневно возразил Кондрашов. — Это товарищ Сталин…
— Да-да, конечно! Ну как же без товарища Сталина! Не о том, однакож, речь. Речь о том, что нашелся при Антоне Ивановиче один полковой командир, который на юг отступать категорически отказался, потому что узрел неизбежную победу большевиков, и повел он остатки своего полка сквозь красные тылы совсем в другое место. Догадываетесь, куда? Правильно. Сюда и повел, в родовые свои места. На верную гибель, между прочим, и по откровенно корыстным соображениям. Возжелал он смерть принять в отчем доме и в кругу выживших домочадцев. То был, как вы, дорогой Николай Сергеевич, уже могли догадаться, мой отец — полковник… Впрочем, фамилия вам ничего не скажет. При нем был старший мой брат, в звании штабс-капитана, и я, совсем юный подпоручик, которого отец берег, особую любовь питая, потому не только в горячих случаях при себе придерживал, но и человека специального приставил для бережения моей драгоценной жизни. Этот человек только что с бугорка спустился.