34663.fb2
— Благословит тебя Бог, сын мой.
Но когда молодой человек вышел из камеры и захлопнул за собой дверь из блока Д, Фаррагат закричал:
— Эй, Уолтон, кто это был, черт возьми? Кто это был?
— Какой-то спаситель душ, — бросил Уолтон. — Отстань, мне надо учить.
— Но как он сюда попал? Я не просил, чтоб ко мне приходил священник. И он больше ни к кому не зашел. Почему он выбрал меня?
— Тут все летит в тартарары. Неудивительно, что заключенные устраивают восстания. Пускают в тюрьму черт знает кого. Коммивояжеры. Бесконечные энциклопедии, сковородки, пылесосы.
— Я напишу губернатору, — возмущался Фаррагат. — Если мы не можем отсюда выйти, то почему любой может сюда войти? Нас фотографируют, причащают, спрашивают девичью фамилию матери.
Ночью он проснулся. Его разбудил шум воды в унитазе. Он не стал смотреть на время. Голый он подошел к окну. Двор был ярко освещен. Перед главным входом стояла машина с включенным двигателем: к крыше прикручен багажник для лыж. По ступенькам спустились два мужчины и женщина. Все были в теннисных туфлях. Они несли старомодный деревянный гроб с крестом на крышке. Тот, кто его сколачивал, вероятно, представлял себе древнего византийца с широкими покатыми плечами и узкими бедрами. В гробу явно лежало что-то легкое. Мужчины и женщина без труда погрузили его на багажник, закрепили и уехали. Фаррагат вернулся в постель и заснул.
В субботу после обеда началась смена Тайни. Он принес Фаррагату полдюжины помидоров и попросил взять к себе Петуха. Петуху нужен уход, а госпиталь переполнен — так объяснил Тайни. Койки стоят повсюду: в приемных, в кабинетах врачей, в коридорах — и все равно мест не хватает. Фаррагат съел помидоры и согласился. Он перестелил постель на верхнюю койку, Тайни принес простыню с одеялом для Петуха и застелил нижнюю. Потом он привел самого Петуха, который казался каким-то сонным. Вдобавок от него жутко воняло.
— Я помою его, чтобы не класть так на чистое белье, — сказал Фаррагат.
— Как хочешь, — бросил Тайни.
— Я тебя помою, — сообщил Фаррагат Петуху.
— Не хочу, чтобы ты мучился, — ответил Петух, — я не дойду до душа.
— Знаю, знаю.
Он налил в миску воды, приготовил тряпочку и снял с Петуха больничную пижаму.
Знаменитые татуировки, на которые он потратил целое состояние, заработанное в блестящих воровских вылазках, начинались у самой шеи, опоясывая ее ровным кольцом, словно ворот хорошего джемпера. Цвета вылиняли, даже синий контур превратился в серый. Можно представить, как он выглядел когда-то! Во всю грудь было изображение лошади по имени Везучая Бесс. На левой руке — меч, щит, змей и надпись «Лучше смерть, чем бесчестье», а под ней «Мама», окруженная цветочками. На правой руке развратная танцовщица, которая, наверное, изгибалась, когда он напрягал бицепсы. Она возвышалась над толпой, собравшейся ниже локтя. Всю спину занимал горный пейзаж с восходящим солнцем, под ним, над ягодицами, изгибалась надпись готическим шрифтом: «Оставь надежду, всяк сюда входящий». Ноги обвивали змеи, их зубы приходились на большие пальцы. Оставшееся свободное место покрывала густая листва.
— Зачем ты продал свою гитару, Петух? — спросил Фаррагат.
— За две пачки сигарет с ментолом.
— Но зачем? Зачем?
— От любопытства кошка сдохла, — ответил Петух. — Зачем ты убил своего брата, Зик?
Фаррагат подумал о том, что несчастный случай — как посчитали присяжные, убийство — произошел потому, что во всех воспоминаниях родственники виделись ему со спины. Они в негодовании вылетали из концертных залов, театров, стадионов, ресторанов, а он, как самый маленький, тащился за ними. «Если Куссевицкий думает, что я буду это слушать…», «Судья подкуплен», «Пьеса безобразная», «Мне не нравится, когда официант так на меня смотрит», «Продавец просто нахал» и так далее. Кажется, они ни разу ничего не довели до конца. По крайней мере, он запомнил их именно такими: бегущими в плащах к выходу. Ему пришло в голову, что, возможно, они страдали от клаустрофобии, и маскировали свою болезнь за праведным негодованием.
Представители рода Фаррагатов были щедрыми, особенно дамы. Они постоянно собирали средства, чтобы купить тощую курицу бедным людям, живущим в трущобах, постоянно организовывали частные школы, которые моментально терпели крах. Быть может, они действительно делали добро, но сам он всегда испытывал острый стыд за их великодушие и точно знал, что некоторым жителям трущоб эти тощие куры были ни к чему. Обе фамильные черты унаследовал его брат Эбен. Он считал наглецами почти всех официантов, барменов и продавцов, и поход в ресторан вместе с ним почти всегда заканчивался недоразумением. Эбен не раздавал бедным кур, но зато по воскресеньям читал вслух слепым в приюте «Твин-брукс». Однажды в воскресенье Фаррагат с Марсией сели в машину и поехали за город в гости к Эбену и Кэрри. Братья не виделись уже больше года. Фаррагат считал своего брата грубым и даже вульгарным. Судьбы обоих его детей были трагичны, и Фаррагата возмущало, что Эбен расценивал эти трагедии как часть естественного течения жизни. Когда они приехали, Эбен как раз собирался в приют, и Фаррагат отправился с ним.
Приют «Твин-брукс» занимал несколько одноэтажных зданий, из окон которых открывался такой захватывающий вид на реку и горы, что Фаррагат призадумался, должен ли этот простор воодушевлять или опечаливать умирающих. Внутри было душно и жарко, и, пока Фаррагат шел за братом по коридору, он чувствовал сильный запах самых разных освежителей воздуха. Его длинный нос поочередно улавливал то освежающий аромат весенней зелени, то запах соснового леса (из туалетов), то запах роз, глицинии, гвоздики и лимона (из гостиных). Но все эти запахи были такими искусственными, что представлялись не цветы и деревья, а флаконы с освежителями воздуха, занимающие несколько полок в каком-нибудь шкафу.
Умирающие — а все они в конечном итоге были умирающими — казались изнуренными.
— Ваша группа ждет в Садовой гостиной, — сообщил медбрат. Его черные волосы лоснились, лицо было неприятного землистого цвета, и он бросил на Фаррагата оценивающий взгляд человека, привыкшего себя предлагать. Когда они вошли в гостиную, Фаррагат догадался, что она называлась Садовой потому, что стулья и столы были железные и выкрашены зеленой краской, а одна из стен оклеена фотообоями с деревьями и цветами. Пациентов было восемь. Почти все в инвалидных колясках. Один опирался на ходунки. У слепой старухи обе ноги были ампутированы. Другая слепая старуха сильно нарумянилась. Щеки так и пылали. Фаррагат и раньше замечал, что многие старухи сильно румянятся, и подумал, можно ли это отнести на счет возрастных причуд… впрочем, эта старуха не могла видеть, как выглядит.
— Доброе утро, дамы и господа, — начал Эбен. — Это мой брат Зик. Мы продолжим читать «Ромолу» Джордж Элиот. Глава пятая. «Вошедшая в историю Флоренции улица Виа де Барди находится в районе Ольтрарно, расположенном на южном берегу реки. Она тянется от Пенте Веккио до Пьяцца де Моцци у Понте алле Грациа. По правой стороне выстроились дома с высокими оградами, а за ними начинается довольно крутой склон холма, носившего в пятнадцатом веке название Боголи, — здесь стояла знаменитая каменоломня, где добывали камень, которым замостили улицы во всем городе; конечно, когда шел дождь, обитателям домов у подножия холма приходилось несладко…»
Слепые слушали невнимательно. Нарумяненная бабка храпела во сне — довольно тихо, но все же отчетливо. Безногая после первых двух страниц выкатилась из комнаты. Эбен продолжал читать этим еле живым калекам, слепым, умирающим. Фаррагат не любил банальных решений и презирал брата, хотя они были похожи, как близнецы. Фаррагат не любил на него смотреть и поэтому все время разглядывал пол. Эбен дочитал главу, а когда они уходили, Фаррагат спросил, почему он выбрал «Ромолу».
— Они сами его выбрали, — ответил Эбен.
— Но румяная старуха все время спала.
— Они часто засыпают. Но на людей в таком возрасте глупо обижаться. Их нужно прощать.
На обратном пути Фаррагат старался отодвинуться от брата как можно дальше. Дверь открыла Марсия.
— Эбен, прости меня, я не хотела расстроить твою жену. Мы говорили о семье, я что-то сказала, она, видимо, о чем-то вспомнила и стала плакать.
— Она все время плачет, — бросил Эбен. — Не обращай внимания. Она плачет на демонстрациях, когда слушает рок; в прошлом году она проплакала весь чемпионат по бейсболу. Не принимай близко к сердцу, ты не виновата. Садись, я налью тебе выпить.
Марсия побледнела. Яснее, чем Фаррагат, она видела, что этот брак — трагедия. В то время Эбен работал администратором в каком-то фонде, который поддерживал традицию раздачи тощих кур. Их брак можно было бы назвать — если бы у кого-то хватило духу привести столь искусственную метафору — невероятным чувственным и эротическим столкновением. Эхо этой катастрофы отозвалось на судьбах обоих детей, разрушило их жизни. Единственный сын Эбена отбывал двухлетнее заключение в исправительной колонии в Цинциннати за то, что участвовал в демонстрации против какой-то войны. Его дочь Рейчел трижды пыталась покончить с собой. Фаррагат изгнал из своей памяти подробности, но Марсия ничего не забыла. В первый раз Рейчел отправилась на чердак, прихватив кварту водки, двадцать таблеток снотворного и мешок из химчистки, в котором легко задохнуться. Ее спасла залаявшая собака. После грандиозной вечеринки в Нью-Мексико она бросилась головой в горящие угли. Обезображенную, ее снова спасли. Месяц спустя она снесла себе пол-лица, выстрелив себе в голову из ружья шестнадцатого калибра девятимиллиметровой пулей. Ее снова спасли, и она написала два письма своему дяде, в которых пламенно объясняла, что решила во что бы то ни стало расстаться с жизнью. Эти письма породили в Фаррагате любовь к установленному порядку, к величию хорошо организованного общества. Рейчел выпадала из этого общества, и Фаррагат просто махнул бы на нее рукой, так же как сделал ее отец. Но колыбель этих трагедий — дом Эбена — источал традиционное спокойствие.
Дом был старый, и старой была почти вся мебель. Подсознательно Эбен воссоздал здесь атмосферу дома, в котором провел свою «несчастную» юность. У него был фарфор, который привез из Гуанчжоу их прадедушка, был персидский ковер, по которому они ползали, следуя за причудливыми завитками узора. Марсия и Зик сели, Эбен отправился за стаканами. В кухне на табуретке сидела его жена Кэрри и плакала.
— Я ухожу от тебя, — рыдала она. — Ухожу. Я больше не хочу слышать этот бред.
— Заткнись, — кричал Эбен. — Заткнись, заткнись! Сколько я тебя помню, ты каждую неделю от меня уходишь, если не чаще. Ты начала меня бросать, прежде чем заставила на себе жениться. Господи! Да для одних твоих шмоток не хватит места ни в одном доме, если только ты не арендуешь склад. Тебя не легче куда-нибудь вывезти, чем постановку «Турандот» в «Метрополитен-опера». Грузчикам потребуется неделя только на то, чтобы выволочь твое барахло из дома. У тебя сотни платьев, шляп, шуб, туфель. Мне приходится вешать свои вещи в прачечной. И не забудь: у тебя еще пианино, вонючая библиотека твоего дедушки и бюст Гомера в пятьсот фунтов весом…
— Я ухожу, — рыдала она, — я от тебя ухожу.
— Да хватит уже! — орал Эбен. — Как я могу относиться серьезно — пусть даже в ссоре — к словам женщины, которой нравится себя обманывать?
Он закрыл дверь на кухню и раздал им стаканы.
— Зачем ты с ней так жестоко? — спросил Фаррагат.
— Я не всегда жестокий.
— А я думаю, всегда, — сказала Марсия.
— Ты не представляешь, что я только не делал, чтобы добиться хоть какого-то понимания. К примеру, Кэрри хотела, чтобы в кухне стоял телевизор, и я купил его — отличный телевизор. Каждое утро она спускается на кухню и начинает разговаривать с телевизором. На ночь она надевает на голову шапочку, вроде тех, в которых ходят в душ, и намазывает лицо всякими притирками для омоложения. И вот утром сидит в этой шапочке и разговаривает с телевизором, выпаливая сто слов в минуту. Она обсуждает с ним новости, смеется над шутками и просто ведет светскую беседу. Я ухожу на работу, а она даже не прощается, потому что не может оторваться от телевизора. Когда я возвращаюсь, иногда она здоровается, но очень редко. Она болтает с телеведущим, и ей некогда поговорить со мной. В полседьмого она говорит: «Ужин готов». Иногда это единственное, что я слышу от нее за целый день или даже за целую неделю, а то и больше. Затем она накрывает на стол, берет свою тарелку и уходит есть на кухню, чтобы посмотреть шоу «Методом проб и ошибок», поговорить с героями и посмеяться. Когда я ложусь спать, она беседует с персонажами какого-нибудь старого фильма.
Так вот знаете, что я сделал? У меня есть друг по имени Поттер. Он работает на телевидении. Иногда мы вместе ездим в город. Я спросил его, трудно ли попасть на это шоу, и он сказал, что все устроит. Через несколько дней он мне позвонил и сказал, что договорился: завтра я могу поучаствовать в этом самом шоу. Оно идет в прямом эфире, поэтому нужно было приехать на студию к пяти часам, чтобы меня успели загримировать и все такое прочее. В этом шоу в виде штрафа дают разные задания, и в тот день надо было пройти по канату, натянутому над резервуаром с водой. Мне выдали одежду, чтобы я не промочил свою, и заставили подписать кучу всяких бумаг. Я надел их костюм и бодро продержался первую часть передачи. Я улыбался в камеры изо всех сил, потому что я улыбался Кэрри. Думал, может быть, так она хотя бы раз увидит мою улыбку. Потом я забрался по лестнице на краешек резервуара и пошел по канату. Конечно же в конце концов свалился в воду. Зрители смеялись, но недостаточно громко, поэтому включили еще смех в записи. Потом я переоделся и поехал домой. С порога я закричал: «Дорогая, ты видела меня по телевизору?» Она лежала на диване в гостиной, где стоит большой телевизор, и плакала. Я подумал, что это я виноват и она плачет потому, что я выглядел, как полный болван, когда плюхнулся в воду. Она все рыдала и рыдала. Я спросил: «В чем дело, милая?» А она сказала: «Они застрелили белую медведицу, они застрелили белую медведицу!» Вот так, я участвовал не в том шоу. Да, я ошибся, но ведь я пытался добиться ее внимания!
Когда Эбен стал собирать стаканы, он случайно задел штору, и Фаррагат увидел на подоконнике две бутылки из-под водки. Стало ясно, почему он пошатывается, медленно выговаривает слова и излучает тупое самодовольство. Его жена рыдает на кухне, дочь сошла с ума, а сын сидит в тюрьме — подумав о них, Фаррагат спросил брата:
— Почему ты так живешь, Эбен?
— Потому что мне так нравится. — Он наклонился, приподнял уголок персидского ковра и поцеловал его своими мокрыми губами.
— Я тебе одно скажу: я не хочу быть твоим братом, — сказал Фаррагат. — Я хотел бы, чтобы никто в мире не мог сказать, что я похож на тебя. Лучше я буду наркоманом, да кем угодно, лишь бы не походить на тебя. Я на многое способен, но никогда не поцелую ковер.