34787.fb2
Мальчикам дали по восемь лет, отсидели по пять, вышли. Поэтом не стал ни один, так что, можно сказать, Дюк оказался прав в смысле размеров их дарования. Об истории своего ареста мальчики помалкивали, до времени. А году в девяностом про это все взяла да и напечатала одна газетка, университетская: так сказать, печальные страницы истории ЛГУ.
Дюк ответил письмом в редакцию. Эпиграф придумал: «Всяк человек ложь».
Да, писал Дюк, его вызвали, дал слабину, подтвердил показания ребят, те ведь дали признательные показания. Тогда мы не знали того, что знаете теперь вы, молодежь. Следствие велось с применением недозволенных методов, но и он не снимает с себя ответственности. Выступление его — трагическая ошибка, но стишки действительно были так себе — удостоверьтесь. Перепутал творческий семинар с собранием, ибо жил — и живет — в мире созвучий, идей, рифм. Между прочим, не раз подвергался гонениям: на очередном таком сборище его самого разнесли — за аполитичность. И главное: теперь, когда ему приоткрылась истина, он сам себя судит судом своей веры, совести, значительно более строгим, чем суд публичный, общественный.
Разоружился — вроде бы, дальше некуда.
Но тут уже кто-то из бывших мальчиков не поленился, добыл свое дело, и стала гулять по рукам копия заявления — в органы, того самого. Красивый, опознаваемый почерк. Пушкин, Гоголь, Толстой — Дюк и тут порассуждал о классике.
Стыдно нам стало. Все же — один из нас. Перестали мы ходить к Дюку, даже настоечки нам его разонравились. А он взял и уехал в Москву. Передавали: ради Матвея, сына.
В Москве встретились — раз или два, на чьих-то похоронах. Дюк охотно ходил на похороны, даже не очень близко знакомых ему людей. Выглядел бодрым, подтянутым. Говорил у гроба и на поминках, иногда — первым, когда никто не решался начать. Помнится, на похоронах одного поэта он высказался в том духе, что не стоит, мол, горевать: поэты всегда умирают вовремя, когда их работа завершена. «Правильно, — заорал один полоумный, тоже из пишущей братии. — Нас ничем не убьешь, если мы написали не все, что должны были! Стреляйте, сажайте нас!» Такое воспоминание.
Кажется, я Дюка тогда и видел в последний раз. Он к себе звал, но в Москве у меня друзей много. В сто раз лучше, чем Дюк. А потом я уехал.
Знает ли Матвей историю ленинградских мальчиков? Без сомнения. То-то фамилию поменял. А поинтересней была фамилия, прямо скажем, чем Иванов. Все он знает. И как справляется? Интересно было б копнуть поглубже. Но — приходится быть деликатным.
Темновато стало, надо бы включить свет. В комнате выключатель сломался, руки никак не дойдут починить. Мы переместились на кухню, тут еще ничего.
Неизвестно, пересечемся ли мы снова с Матвеем. Говорю напрямик:
— Вам следует простить своего отца. Все кончилось. Понимаете? Все прощены одним фактом существования в нашем милом отечестве. У всех у нас рыльце в пушку, как минимум.
Матвей поднимает на меня глаза:
— Кто я такой, — говорит, — чтоб прощать или не прощать? И потом — разве кто-нибудь у кого-нибудь попросил прощения?
И уходит в комнату за своей курточкой.
— А на похороны поедете? — кричу ему. — Я своего папашу хоронить не ездил. Ни визы, ни денег не было. Как говорится, пусть мертвые хоронят своих мертвецов.
Он уже почти что в дверях:
— Знакомство с Писанием очень выручает, да?
Что за юноша?! Не ухватишь. Но вообще-то он прав: хватит копаться в этой помойке. Поменял фамилию — и проехали.
Как-то не хочется ставить на этом точку. Тем более — я нигде не бываю и ко мне люди приходят редко. Матвей ведь, помнится, шахматами увлекался? Говорит: в позапрошлой жизни. Молодой человек еще, а уже позапрошлая жизнь. Я об этом пишу в своей монографии.
Лежали у меня где-то шахматы. Может, сразимся? Меня и любителем назвать нельзя: так, мог партийку-другую сгонять в компании. Но с этим юношей у меня положительный счет.
Было ему лет восемь, секция при Дворце пионеров, не терпелось взрослого обыграть. Я умею выигрывать у… чуть не сказал — «фраеров». Один раз. И его тогда обыграл. Он фигуры опять расставляет, а я говорю:
— Стоп. Хорошего понемножку. Вторую, и третью, и десятую ты у меня, деточка, выиграешь. Но я их не стану с тобой играть.
Он собрался расплакаться: подбородок дрожит, бровки домиком. Но справился, молодец.
Я потом с несколькими ребятишками такой фокус проделывал.
Напоминаю ему историю наших встреч — естественно, прикидывается, что забыл. Спрашиваю:
— Не хотите ли отыграться? Я достану шахматы, кофе сварю, включу свет.
— Нет, — говорит. — Пусть останется все, как есть. Я пойду?
Ленинград — столица советских шахмат. Во Дворец пионеров, в секцию, отводит Матвея мама, потом он туда ходит сам. Здесь учились великие — чемпионы мира, гроссмейстеры. Портреты их висят в коридоре и в учебных комнатах, и когда кто-нибудь из великих не возвращается с Запада или эмигрирует, то портрет его снимают, а имя становится запретно-сладким. Дети спрашивают у тренера: как вы относитесь к поступку такого-то? — Тот отвечает: как и все вы. — Советски настроенные ленинградские мальчики в начале восьмидесятых уже почти не встречаются.
На шахматах настояла мама. Она видит в них шанс куда-нибудь вырваться. Настаивать особенно не пришлось: отец поглощен работой, он мало интересуется сыном. А шахматы — занятие тихое, Матвей не будет мешать отцу. В шахматы можно играть до глубокой старости, шахматистов стали первыми выпускать из страны, почти никто из них потом не подвергся репрессиям. Такие вещи тоже учитывались, у всех кто-нибудь да сидел: врач — и в лагере врач, музыкант — везде музыкант, можно выступать в самодеятельности. Но к музыке способностей не оказалось.
Матвей — умный сосредоточенный мальчик. Отличная память, усидчивость, умение считать. Тренер учит его разумной расстановке фигур: надо стремиться к тому, чтоб им было комфортно.
— Заботься о них, как о близких родственниках.
Всех родственников у Матвея — отец и мать. Еще братья от первых отцовских жен, он про них узнал с опозданием, — считалось, что прошлого у отца нет, — и когда, наконец, познакомился с братьями, абсолютно взрослыми, с собственными женами и детьми, родственных чувств к ним не испытал. Больше того: показалось, что братья могут обидеть маму. Готовность к агрессии, хамству, что-то такое он в них угадал.
Хотя именно с интуицией, умением угадывать, обстоит у Матвея так себе. Дебютам, игре в окончаниях — учат, а интуиция — есть или нет. Матвей выигрывает способностью к счету вариантов, удивительной для ребенка: хорошо считает за обе стороны, всегда находит за противников самые точные, осмысленные ходы, это умеют немногие. Но считает и много лишнего, попадает в цейтнот.
— Интуиции не хватает, поэтому, — говорит тренер.
Был ли он прав, или Матвею недоставало чего-то еще, столь же трудноопределимого, особой какой-то шахматной гениальности, но к концу школы стало понятно, что в его развитии имеется потолок, который, конечно, еще не достигнут — кандидат в мастера, Матвей ездит уже по стране, занимает призовые места, — но скоро, скоро он остановится.
Хороший ремесленник, вот он кто. Не быть Матвею гроссмейстером, путь закрыт. А он в этом славном сообществе не потерялся бы. Гроссмейстеры — люди со вкусом, в отличие от многих спортсменов — не суеверные. Особенно любит он наблюдать за тем, как, закончив партию, они не уходят, а обсуждают, анализируют, шутят, улыбаются тем, кому только что противостояли в течение многих часов. Как желал бы он быть одним из сидящих в такие моменты на сцене! Замечательное сообщество. Поверх государственных, национальных границ. Как большие музыканты, как математики.
Вот-вот, говорят, тебе бы быть математиком. Но способность к устному счету в этой науке давно не ценится. Нет, это будет ошибочный ход.
Кончилась школа. И занятия шахматами тоже подходили к концу. А потом вдруг была Москва — длинный, неинтересный сон. В конце которого Матвей поменял фамилию, выиграл вид на жительство в США, уехал. Тут, в Сан-Франциско, ему предстояло очнуться, но он попал — верно сказано — в санаторий, к Марго. Сон продолжился, хоть и стал приятнее. Все равно — сон.
Марго приходит в его комнату каждый вечер — пожелать Матвею спокойной ночи. Какие-то мази у нее изысканные, она из-за них становится солоноватой на вкус, ему нравится. Не нравится — положение в их доме: муж ее с крепким рукопожатием, пожалуй что, слишком крепким. Муж, вроде, бывший, бояться его не следует, но бывший ли? Он надолго уезжает по своим делам, его дела не заслуживают даже презрения, никаких дел в глазах Марго нет. Но, однако, когда он дома, она не заходит к Матвею в комнату, ночи в самом деле оказываются спокойными. Так бывший муж или нет? — Нельзя спрашивать, нельзя портить, — даже не говорится, подразумевается — разные бывают, как лучше сказать? — arrangements, commitments — договоренности — жизнь длинная, то ли еще увидишь.
Марго любит разнообразие ощущений: купание в океане, всегда холодном, она уверенно плавает — ну же, давай, не бойся — сейчас они искупаются, сделают по глотку коньяка, и она научит Матвея есть устриц: чуть-чуть перца, лимон, никаких соусов — наука несложная.
Кроме набора писателей, вывезенных из России, огромных альбомов художественной фотографии и всяких эстетских штук в доме есть множество книг с дарственными надписями Марго от авторов, в частности Art de vivre — от друга-психолога. Он вспоминает этого друга — специалист по искусству жить, странный, неуравновешенный, с тяжелым взглядом — стоит читать? — Нет, конечно же. — Он говорил про отца. — Марго просит: забудь, он несчастный человек, все забудь.
Собственный ее отец, кстати сказать, был поэтом, сидел. «А…» — отмахивается Марго на просьбу что-нибудь из него почитать. Он давно умер. Они и не жили вместе. Она не помнит ничего наизусть, это у Матвея — память. Прошлого нет. Нету и будущего, есть только то, что есть, — настоящее, вполне хорошее, не правда ли? А Матвей, она видит, чего-то хочет добиться, счеты свести — для нее, для Марго, этого нету вовсе, ее не привлекает никакой результат — то-то детей нет, говорят недоброжелательницы, — Марго любит процесс, процесс жизни. Сан-Франциско с окрестностями — идеальное в этом смысле место. Здесь нет истории — вечно отягощающего, тянущего назад: состояния, сколоченные в прошлом веке на золоте, в нынешнем — на компьютерах, плюс пара землетрясений, не считать же это историей.
Они заехали в этот клуб, дом, неважно — Memorial что-то там — тут дают невообразимый кокосовый суп, готовят его особенным образом. Матвею попадается на глаза объявление: скоро у них состоится турнир по шахматам. Каков призовой фонд? Или же «мы играем не из денег, а только б вечность проводить»? Он часто цитирует, хоть и борется со своей привычкой — она у него от отца. А Марго нравится, она воспринимает его рифмованную веселость как заигрывание, как ласку, как часть ухаживания за собой, она живой человек, у нее есть не только ощущения, есть чувства, жалко, что он слишком занят устройством своим в Америке, мыслями об отце, прошлым, будущим. Когда же они поймут, что нет никакого прошлого-будущего, есть — только то, что есть: кокосовый суп — да, смешно, — суп, но еще — вечер, огоньки от моста отражаются в океане, запах водорослей — на же, вдыхай, дыши.
Он обдерет их и заработает денег. Дайте ему телефон. Им как раз не хватает шестнадцатого. Ланч, гостиница и совместные увеселения не требуются. Не одолжит ли Марго ему тысячу долларов? — взнос в призовой фонд. — Она пожимает плечами: конечно, пожалуйста. А что, он играет в шахматы? — Да, было дело.
Вечером запирает дверь — чтоб Марго не зашла, пока он звонит матери. В Москве утро. Как отец? — Вот, бульона поел. — Он злится на мать — какой бульон? Словно разделяющее их расстояние обязывает говорить лишь о жизни и смерти. Что он хочет услышать? После той, большой, новости — операция хоть и показана, да только вас никто не возьмет, — больного и его близких ожидает множество мелких радостей: бульона поел, дошел до уборной самостоятельно, попросил почитать ему вслух. — Что, приехать? — Нет, — просит мама, — не приезжай пока. — Отец догадается, что Матвей приехал его хоронить.
Подготовка к турниру сводится в основном к изучению партий последних лет — вот уж не думал он возвращаться к этому. Жалко, даже в библиотеке совсем нету книг по-русски: шахматы — редкая область, где мы все еще впереди. Матвей догадывается об уровне тех, с кем ему предстоит играть, но, мало ли, объявится среди них какой-нибудь жадный до денег русский. Единственным русским, однако, оказывается он сам.
Сильный соперник попался ему в первом туре. Часы пущены, партия началась, у Матвея белые. Матвей надолго задумывается, опускает руки под стол, унимает дрожь: он не притрагивался к фигурам уже восемь лет. Крепыш Дон играет добротно, честно, в том же духе, что сам Матвей. Почти уравнял и, если б считал лучше, не напутал в вариантах, сделал бы ничью — в какой-то момент казалось, что черные стоят не хуже.
Матвей играет первую партию, не вставая с места. После победы — воодушевлен, голоден, за еду и прочее им не плачено, никто бы не возражал, но неловко их объедать. Марго за ним заезжает, везет обедать, она не знала Матвея таким активным, живым. Но во втором туре он уже легко побеждает соперника, смотрит за игрой на соседних столиках и чувствует себя хищником в обществе оранжерейных птиц.