34787.fb2 Фигуры на плоскости - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Фигуры на плоскости - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Романтические шахматы. Дебютная подготовка джентльменов кончается к пятому — шестому ходу. От одного из них — по имени Алберт А. Александер, которого здесь называют послом, внезапно пахнуло родным, домашним.

— Aве, Цезарь! — воскликнул посол перед партией. — Идущий на смерть приветствует тебя! — По-латыни, конечно. Morituri te salutant, — такую латынь знают все.

Посол начал вычурно — староиндийская белым цветом. Его он разделал в пух. Особенно и стараться не надо было: несколькими ходами белые создали себе позицию, удержать которую невозможно. Вот, хитро взглянув на Матвея, посол двигает пешечку — ешь. Пешка отравленная, у Матвея не третий разряд. Необдуманные наскоки там-сям, без плана, без подготовки, это уже не романтика, а неряшливость, покушения с негодными средствами. Старый индюк имел даже наглость предложить ничью. Наконец, совершив свой последний бессмысленный ход, посол поднимает руки, склоняет голову, в знак капитуляции останавливает часы. Много лишнего.

На вечерние их разборы Матвей не ходит. Играть в гроссмейстера — выше сил. Сами, сами пусть.

К слабоумному Джереми он шел с намерением проиграть: задуматься на пятьдесят минут, потом еще — и просрочить время, но предложил ничью — не во всем надо быть первым. «Умеренность — лучший пир», — повторял за едой отец.

Плохо ему, задыхается, теперь пора, мама говорит — он уже не в силах положить ногу на ногу. Спираль распрямилась, расправилась. Матвей уехал бы: победу в турнире он обеспечил себе за несколько туров до окончания, но что будет с призом? Это жлобье может зажать его деньги. Почему жлобье? Что плохого они ему сделали? Нет, так нельзя.

Все, деньги Матвей получил, отцу уже совсем плохо, наутро — лететь. Билет Сан-Франциско — Нью-Йорк — Москва с открытыми датами приобретен давно. Марго в последний раз заходит пожелать ему приятных снов, и несмотря на то, что муж дома, часть ночи они с Матвеем проводят вместе.

Рано утром она его отвозит в аэропорт. Целует дольше и энергичнее, чем когда прощаются ненадолго. Ух, как он будет желать потом вот такую Марго! А она никуда не денется — приезжай, ешь-пей, живи, экспериментируй! Марго — вечная, не твоя и всегда твоя, ничья.

Заходя в самолет — посадка несколько задержалась, — он замечает в салоне первого класса двух недавних своих соперников. Дональд и этот, противный, посол. Матвей отворачивается. Кажется, не узнали.

Тьфу ты, он забыл попросить у Марго что-нибудь почитать. Самолет разгоняется и взлетает. Матвей глядит на залив, потом закрывает глаза и думает.

Он улетает как будто бы ненадолго: умирание отца и похороны — сколько это займет? — неделю, месяц? — но в Калифорнию не вернется. Тут он жил как-то вскользь, по касательной. Вот помыл бы машины, что-нибудь поразвозил, переночевал бы несколько раз на улице — глядишь, и возникло б сцепление с жизнью, а так — действительно, санаторий, но Марго-Марго, как откажешься? В следующий раз он поедет в Нью-Йорк или лучше — куда-нибудь в глушь, поработает на бензоколонке, драться научится. Драться ему всегда хотелось уметь, но не настолько, конечно, чтобы идти в армию. Дома считалось, что переезд в Москву в свое время и был затеян, чтоб в нее не идти. Вранье.

Он помнит — тогда, по дороге в Москву, отец его спрашивал: «Фемистоклюс, скажи, какой у нас лучший город?» Следовало отвечать: Петербург. Отец продолжил игру: «А еще какой?» Он кивнул: Москва. Отец любит Гоголя. Но Матвей уже догадался, что их переезд — это бегство, не настолько плохо у него с интуицией.

В Москве они поселяются в меньшей, конечно, квартире — уровень жизни здесь выше, чем в их родном, опять поменявшем название городе, — но живут тоже в центре, в Замоскворечье, жить полагается в центре. Отец осваивает роль московского барина, снова пущены в ход настоечки — способ привлечь гостей, но никто как-то не привлекается.

На душе у Матвея — тускло, тухло. Исподволь возникает ИнЯз, языки всегда ему хорошо давались, вечерами Матвей переводит с английского, самую разную литературу, по большей части эзотерическую, на нее — спрос. То там, то сям образуются группки людей, воспламеняются, гаснут, издательства появляются и исчезают. Сроки, сроки! — торопят заказчики. — Да не вникай ты так! Если чего-то не понимаешь, интуицию прояви. Платят порциями — иногда неожиданно много, а то совсем не заплатят или заплатят с задержкой в год.

Как многие люди, связанные с издательствами, переводами, Матвей играет в слова, в центончики-палиндромчики, ребятам-сокурсникам нравится. Пробует сочинять и серьезное — чтоб заполнить в себе дыру, пустоту, он догадывается, что это не может служить основанием для сочинительства, и серьезное не выходит. К счастью, хватает сил никому свои опусы не показывать, да, в общем, и некому, близких друзей так и не завелось. Ничего, когда-нибудь, может быть, а пока — надо увлечься иностранными языками, учебой, стать переводчиком — человеком, которого как бы нет.

Языки — тоже шанс куда-нибудь вырваться, говорит мама. Она, особенно на первых порах, пробует его оживить: смотри, Матюш, какая хорошая в Москве осень, у нас такой не было, листья под ногами, помнишь, маленьким, ты любил делать «шурш»? Река здесь, конечно же, никудышная, зато растительность — совсем другая, чем в Ленинграде, — богаче, южнее, смотри! И солнца больше, тебе ведь нравится солнце. Но с мамой они оказываются вдвоем лишь изредка — в Москве она почти неотлучно находится при отце.

Отцу под семьдесят, успехов уже, разумеется, никаких, он понемногу распродает вещички — картинки, блюдечки — отец любит предметы старого быта, подлинной материальной культуры — и читает лекции для молодежи: общество «Знание», пережитки СССР.

Молодежь какая-то, удивительно, все же ходит его послушать, но слушает не вполне так, как лектору бы хотелось.

— Нина, они на меня смотрели, как на старушку с ясным умом, — жалуется отец.

В речи отца возникают новые для него словечки: «посюсторонность», «внеположенность». Доклад о Лермонтове он озаглавливает: «Траблмейкер русской литературы», хотя английского и никакого другого иностранного языка не знает. Хочет нравиться молодежи.

Мама тоже пробует подработать — берет в издательствах рукописи, корректуры.

— Русский язык, — говорит отец, — не язык редакторов и корректоров…

Она тихо уходит на кухню. Здесь телевизор. Советские фильмы, до- и послевоенные, черно-белые во всех отношениях. Матвей не может понять: как она смотрит такую чушь? — Не выключай, просит мама, тут нечего понимать, тебе не нравится — и к лучшему, что не нравится, но все же не выключай, оставь.

Вот еще: с наступлением больших перемен отец сделался очень набожным. Всюду, во всех компаниях, стал рассуждать о вере — ни с того ни с сего, откровенно, нецеломудренно. Тогда вообще все внезапно задвигалось, зашумело, поехало, не стало хватать еды. С тем же простодушием, с которым он забирал себе лучший кусок — Матвей вырос, а он голоден, стар, — отец рассуждал о личном спасении. Одни спасутся, другие — нет.

В Ленинграде он был католиком, а по приезде в Москву внезапно заговорил о том, что европейская культура внутренне разрушительна, переметнулся в старообрядчество — несколько раз съездил в церковь у Рогожской заставы, очень привлекательным показалось ему это сочетание слов. «Стоя на рогожке, говорю, как с ковра» на некоторое время стало любимым его выражением. Приобрел привычку говорить на — ся: «смеялися», «удивлялися» — не прижилось, «посюсторонность» оказалась более органичной.

На одной из лекций — Матвей приехал, чтоб доставить его домой, отец плохо себя почувствовал — слушатели спросили, чего бы он хотел пожелать молодежи. Отец задумался: «Жизнь — длинна ли, коротка — одна», — он любил подобные приступы. Матвей с привычным стыдом ожидал продолжения. Но отец спокойно сказал:

— Не бойтесь. Ничего не бойтесь.

Ну же, подумал Матвей! Сейчас, вот сейчас! — он читал уже все, что можно было найти про то ленинградское дело, — говори! Странно, нелепо, вычурно, при молодежи, при всех — скажи! Но отец ничего не сказал. Только вот — ничего не бойтесь.

Дыра, пустота стала больше, расширилась. Скоро, как у какого-нибудь алкоголика, наркомана, в нее повалится все — остатки любви, сочувствия, умения радоваться. Тогда и решил — уехать, сменить фамилию.

Он отказывался от фамилии, как говорили — княжеской, чуть не царской — запутанная история, берущая корни откуда-то из Византии. Во всяком случае, когда благородное происхождение снова вошло в моду, особенно в Питере, то выяснилось, что отцу его есть, чем гордиться. Но фамилию Матвей как раз-таки и менял, чтоб не отождествляться с отцом.

Законным образом сделать ничего невозможно, а зачем это надо? — говорят ему умные люди — группка ребят, знающих ходы и выходы, — достаточно получить заграничный паспорт с другой фамилией. Есть человечек, который поможет, важна лишь цена вопроса. — А человечек откуда? — Да все оттуда же.

Они и этим теперь занимаются? — спрашивает Матвей. — Занимаются, занимаются. Вот уж — кому ничто не мелко. А для американцев напишешь — была одна фамилия, теперь другая, американцы наивные. Подумаешь — документы, а что, собственно, такое есть смена фамилии? Или непременно тетя нужна в черной мантии? Давай, старичок, соглашайся, все будет о’кей. Какую фамилию написать?

Матвей теряется и называет первое, что приходит на ум: Иванов.

Через месяц он получает паспорт, человечек не обманул. Они все еще выдают паспорта с советской символикой — на восьмом году после роспуска государства. Не все ли равно? Главное — с другой фамилией. Любые прихоти за деньги заказчика, это Москва.

Скоро Нью-Йорк. Под ними — вода: облака, где-то там — океан, дождь. Красиво, но одинаково и одиноко. Так будет в аду, если он вообще есть.

Болел отец вовсе не так широко, как жил: стал хиреть, отекать, задыхаться. Следовало ожидать наплыва профессоров, светил, столкновения у его постели разнообразных мнений — нет, дядька какой-то, хирург, в несвежем халате, посмотрел выписки — много сопутствующих заболеваний, никто не возьмется его оперировать — и отец почему-то удовлетворился: что ж, будем теперь ожидать конца. Но ведь можно сходить к другому профессору, третьему, поискать хирурга, который бы взялся.

— Нина, пожалуйста, не настаивай, я устал, — он запрещает ей думать об операции, тем более — говорить. — Иногда приходится останавливать часы, спроси у сына, он у нас шахматист.

Возникали, конечно, эпизоды и жалости, и наружной близости, особенно когда отец заболел, а Матвей уже знал, что скоро уедет в Америку.

— Поезжай, поезжай, — отец не был против, — хорошая страна, у них, знаешь, даже на деньгах написано: «На Господа уповаем». — Одна из последних его несуразностей, но, кажется, бескорыстных — отцу уже очень хотелось остаться с матерью наедине.

День или два до отъезда. Матвей с отцом у компьютера, отец просит его научить: он уже знает, как компьютер включается-выключается, больше ничего не выходит. Нет, сюда нажимать не надо, это шахматная программа, старая. Можно ее удалить, раз мешает. И эту тоже. Отец пристает: как удалять программы? Как вывести на печать текст? Как сделать, чтоб ничего не терялось? Пускай Матвей ему все покажет, напишет инструкцию. И этот, как его… Как называется эта вещь?

Всемирная паутина, сеть, Интернет. Матвей думает: сюда тебе точно не надо. Потому что в какой-то момент наберешь, догадаешься — антисоветская группа, Ленинград, университет. И свою фамилию.

Матвей ударяет по подлокотнику. Больно, но недостаточно. Он бы с удовольствием обо что-нибудь стукнулся головой. Пустите, он должен встать. И — вперед.

Стюардесса отодвинута в сторону.

— Ноги размять?

Все размять. Он пойдет туда, за перегородку, врежет старому индюку.

Через десять минут возвращается. Сердце стучит, каждый удар отзывается болью. Нормально вышло.

По прилете в Нью-Йорк он звонит домой. Жив отец?

Нет, скончался. Сорок минут назад.

Ultima fermata

Умер. Мама сказала: умер.

Принял лекарства, она ему почитала — он просил старого, совсем старого — потом отошла приготовить питье, вдруг крик: «Нина, кажется, я умираю. Звони Матвею!» Пошла искать телефон, вернулась, он говорит: «Не звони. Мне лучше». А потом вздохнул глубоко два раза и перестал дышать.