34803.fb2 Филип и другие - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Филип и другие - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Книга первая

1

Мой дядюшка Антонин Александр был странным человеком. Когда мы с ним увиделись впервые, мне было десять, а ему — около семидесяти. Он жил в городишке Гоой, в громадном, уродливом доме, набитом самой невероятной, бесполезной и мерзкой мебелью. Я был еще очень маленьким и не мог дотянуться до звонка. Стучаться в дверь или греметь заслонкой почтового ящика, как я обычно делал, я не посмел. Постояв немного, я решил обойти вокруг дома. Дядюшка Александр сидел в огромном колченогом раскладном кресле, обитом фиолетовым плюшем (три бледно-желтые салфетки лежали на спинке и подлокотниках, чтобы не пачкалась обивка); он был, без сомнения, самым странным человеком, какого я встречал за всю свою жизнь. На каждой руке его было надето по два кольца; шестью годами позже, явившись к нему погостить во второй раз, я понял, что они были медными. Красные и зеленые камни (другой мой дядя носил настоящие рубины и изумруды) оказались цветными стеклами.

— Это ты, Филип? — спросил он.

— Да, дядя, — отвечал я фигуре в кресле. Мне были видны только руки. Лицо пряталось в тени.

— Ты принес мне что-нибудь? — снова спросил голос.

Я ничего не принес, и я сказал:

— Кажется, ничего, дядя.

— Ты всегда должен что-то приносить с собой.

Не думаю, чтобы тогда я посчитал это чересчур странным. Действительно, когда человек приходит в дом, он должен что-то принести с собой. Я поставил свой чемоданчик и вернулся на улицу. В садике соседнего дома цвели рододендроны, я осторожно вошел в калитку и срезал перочинным ножом несколько штук.

Я вернулся к террасе.

— Я принес вам цветов, дядя, — сказал я.

Он встал, и я впервые увидел его лицо.

— Твой подарок заслуживает самой высокой оценки, — сказал он и слегка поклонился. — Не устроить ли нам праздник?

Не дожидаясь ответа, он взял меня за руку и повел в дом. Он включил маленькую лампочку, озарившую желтым светом странную комнату. Середина ее была заполнена креслами, вдоль стен стояло три дивана со множеством серых и бежевых подушек. У стены, обращенной к террасе, стояла штука вроде пианино, после я узнал, что это — клавесин.

Он посадил меня на один из диванов и сказал:

— Приляг. Возьми себе побольше подушек.

А сам лег на другой диван, напротив моего; из-за высоких спинок кресел, стоявших между нами, я не мог его больше видеть.

— Итак, нужно устроить праздник. Что ты любишь делать больше всего?

Больше всего я любил читать и рассматривать картинки, но праздник, думал я, это что-то другое — поэтому я ответил не сразу. Подумал немного и сказал:

— Вечером ехать куда-нибудь на автобусе или ночью.

Я ожидал реакции, но ее не было.

— Сидеть у воды, — сказал я, — и гулять под дождем, и целоваться с кем-то.

— С кем? — спросил он.

— С кем-то, кого я не знаю, — соврал я.

Я услышал, что он встал и идет ко мне.

— Мы устроим праздник, — сказал он. — Сперва мы поедем на автобусе в Лунен, потом в Лоосдрехт. Там мы посидим у воды и, может быть, чего-нибудь выпьем. А потом вернемся на автобусе домой. Пошли.

Так я познакомился с дядюшкой Александром. Он был немолод. Морщины пересекали бледное лицо, а красивый тонкий нос и широкие темные брови делали его похожим на старую встрепанную птицу.

Рот был большой, с румяными губами, и он носил ермолку — хотя не был евреем. Мне кажется, он просто хотел прикрыть лысину. В тот вечер впервые в жизни я устроил вместе с кем-то настоящий праздник.

В автобусе почти никого не было, и я подумал: ночью автобус превращается в остров и ты живешь на нем почти совсем один. Смотришь на отражение своего лица в окне, слушаешь негромкие разговоры людей, вносящие разнообразие в монотонный шум мотора. Желтый свет маленьких лампочек меняет все внутри и снаружи, а камушки, отскакивая от дороги, ударяются о никелерованные бамперы. Оттого что людей в это время мало, автобус почти не останавливается, и можно представлять себе, как он выглядит снаружи, когда мчит вдоль дамбы, выпучив огромные глаза, с желтыми квадратами окон по бокам и красными фонариками сзади.

Дядюшка Александр не сел рядом со мной — он устроился в другом углу, «потому что не получится никакого праздника, если нам придется разговаривать». И он был прав.

Когда я оглядывался, я видел его. Казалось, он спит, но руки его крепко сжимали чемоданчик, который он захватил с собою. Мне хотелось спросить, что в этом чемоданчике, но я подумал, что дядюшка, скорее всего, не ответит.

Мы вышли в Лоосдрехте и пошли к озеру.

Там дядюшка Александр открыл чемоданчик, достал из него кусок старой парусины и расстелил на траве, потому что было сыро.

Мы сели лицом к луне, которая поднималась из воды, покачиваясь на волнах; было слышно, как по лугу за дамбой ходят коровы. Опускался туман, клочья его плыли над водою, я слушал незнакомые ночные звуки и не сразу заметил, что дядюшка Александр тихонько плачет.

— Ты плачешь, дядя? — спросил я.

— Нет, я не плачу, — ответил он, и я понял, что он действительно плакал, и спросил:

— Почему ты не женат?

— Я женат, — сказал он. — Я женат сам на себе. — Он отпил глоток из маленькой плоской фляжки, которую носил во внутреннем кармане (в ней был коньяк, но его название — «Курвуазье» — я тогда не мог правильно выговорить), и продолжал: — Я женат. Ты слыхал когда-нибудь о поэме Овидия «Метаморфозы»?

Тогда я еще не слыхал об этой поэме, но он сказал, что это не страшно, потому что на самом деле не имеет большого значения.

— Я женат сам на себе не так, как женятся в начале жизни, я живу со своими воспоминаниями, которые стали мною. Понимаешь?

— Нет, дядя, — честно ответил я.

— Отлично, — сказал дядюшка Александр и спросил, хочу ли я шоколаду, но я не любил шоколад, так что он сам съел плитку, которую прихватил для меня. Потом мы вместе сложили парус, пока не получился маленький прямоугольник, спрятали его в чемоданчик и пошли через дамбу к автобусной остановке. Возле домов, где жили люди, пахло жасмином, и было слышно, как вода тихонько плещется о шлюпки, привязанные у дебаркадера. На остановке стояла девушка в красном пальто, прощавшаяся со своим дружком. Я видел, как она легко закинула руки ему на шею и нагнула его голову к своим губам. Она поцеловала его в губы, но очень коротко, и сразу села в автобус. Когда мы вошли в автобус, она ничем уже не отличалась от остальных. Дядюшка Александр сел рядом со мной, и я понял, что праздник кончился. В Хильверсуме кондуктор помог ему выйти, потому что он почувствовал вдруг страшную усталость, и мне показалось, что, пока мы гуляли, он стал намного старше.

— Ночью я тебе поиграю, — сказал он, потому что уже наступила ночь и на улице было очень тихо.

— Как поиграешь? — спросил я, но он не ответил. Теперь он почти совсем перестал обращать на меня внимание, даже когда мы оказались дома, в комнате.

Он сел перед клавесином, а я встал позади него и смотрел на его руки, дважды повернувшие ключ и открывшие крышку.

— Partita, — сказал он, — симфония. — И начал играть.

Я не слышал раньше этой музыки и решил, что ее знает только дядюшка Александр. Она казалась очень старой, и, когда я пошел и лег на свой диван, она отошла от меня далеко-далеко.

Мне виден был сад, и казалось, будто все вокруг слушает музыку и сопровождающее ее негромкое посапывание дядюшки Александра.

Время от времени он что-то произносил.

— Сарабанда, — возвестил он, — сарабанда. — И немного позже: — Менуэт.

Комната наполнилась звуками, и мне хотелось, чтобы он не переставал играть, потому что я чувствовал, что он вот-вот кончит. Когда он доиграл, я услышал, как тяжело он дышит — все-таки он был очень старым. Он посидел еще немного, потом встал и обернулся ко мне. Глаза его сияли, они стали темно-зелеными и большими, белые ладони взметнулись вверх.

— Почему ты не встаешь? — сказал он. — Надо встать.

Я поднялся и подошел к нему.

— Этого господина зовут Бах, — сказал он.

Я никого не увидел, но он, кажется, видел кого-то, потому что странно засмеялся и сказал:

— А это — Филип, Филип Эммануэль.

Я не знал, что меня зовут еще и Эммануэль, но после мне рассказали, что, когда я родился, дядюшка Александр потребовал, чтобы мне дали это имя, потому что так звали одного из сыновей Баха.

— Подай господину Баху руку, — сказал дядюшка. — Не стесняйся, подай ему руку.

Вряд ли стоило пугаться — я протянул руку вперед и сделал вид, что обменялся с кем-то рукопожатиями. И увидел на стене гравюру, изображавшую толстого человека с целой копной кудрей на голове, смотревшего на меня дружелюбно, но словно бы издалека.

Под ней стояло: И.С.Бах.

— Так-так, — сказал дядюшка, — так-так.

— Можно мне теперь лечь в постель, дядя? — спросил я, потому что уже сильно устал.

— В постель? Да, конечно, — нам пора спать, — сказал он и отвел меня в маленькую комнатку, оклеенную обоями в желтый цветочек. Там стояла старая железная кровать с медными шариками.

— Ночной горшок — в тумбочке, — сказал он и вышел. Я лег и сразу уснул.

Наутро меня разбудило солнце, нагревшее комнату. Но я не двинулся с места, потому что вокруг было слишком много странного.

Рядом со мною, на тумбочке, стояли рододендроны, которые я срезал для дядюшки Александра накануне вечером. Ночью их здесь не было, я это точно знал, — значит, он принес их позже, когда я заснул. На стене висели четыре картинки. Статья из газеты, аккуратно вырезанная и приколотая четырьмя медными кнопками. Она совершенно пожелтела, но я все равно смог прочесть: «Время отправления кораблей и номера пирсов — 12 сентября 1910 года». Рядом висела старинная гравюра под стеклом, в черной лакированной рамке. Между стеклом и гравюрой собралось так много пыли, что краски казались поблекшими. «Возвращение из школы» — было написано под картинкой: на ней мальчик в коротких штанах и шляпе с широкими полями выпрыгивал из повозки, запряженной парой лошадей, и бежал к матери, ожидавшей его в дверях, раскинув руки для объятья. В садике у их дома росли большие желтые и голубые цветы, которых я никогда в жизни не видел.

На другой стене висело свидетельство о сдаче обязательного экзамена по плаванию — на груди и на спине, — и тонким острым почерком было вписано имя его владельца: Паул Свейлоо. А прямо над ним — большая, наклеенная на картон, пожелтевшая от времени фотография мальчика-индонезийца с большими глазами и стрижкой с челочкой, в точности так стригли и меня.

Я медленно вылез из постели, собираясь спуститься вниз, и выглянул из комнаты. Передо мною был длинный коридор со множеством дверей. Я постоял у каждой двери, прислушиваясь, нет ли там дядюшки Александра. Увидеть что-нибудь через замочную скважину мне нигде не удалось.

Держась обеими руками за перила, я спустился вниз, в холл. В доме было очень тихо, и я немного испугался, потому что забыл, которая из дверей ведет во вчерашнюю комнату.

Тогда я вытащил перочинный нож, раскрыл его и положил на пол.

Потом сильно раскрутил его и подождал, пока он остановится. Дверей вокруг было много, и я решил войти в ту, на которую укажет кончик лезвия. Это оказалась дверь комнаты, где стояли диваны, потому что, когда я потихоньку нажал на ручку и дверь отворилась, я услыхал храп дядюшки Александра. Он лежал, так и не раздевшись, на диване, рот его был открыт, колени торчали вверх, а руки свешивались вниз, словно он хотел коснуться пола. Я мог теперь его как следует рассмотреть, он был одет в черный пиджак и брюки без манжет. Такие брюки в тонкую полоску мужчины надевают к смокингу, когда женятся или идут на похороны, а после донашивают, когда становятся стариками, как дядюшка Антонин Александр.

***

Я боялся его разбудить, тихонько прикрыл дверь так, чтобы замок не щелкнул, и вернулся наверх, в свою комнатку.

И увидел книги — книги, принадлежавшие Паулу Свейлоо. Их было не так много, и названий большинства из них я тогда не мог еще прочесть, но шестью годами позже, когда я спал в той же комнате, я их записал. Первым в ряду был «Германский альманах для зубных врачей» за 1909 год.

Внутри стояло: «Паулу Свейлоо от…» — имени я не смог разобрать. Следующая книга — том из собрания сочинений Бильдердайка[1] — «Паулу Свейлоо от Александра, твоего друга». Я не мог понять, как эта книга оказалась в шкафу, потому что, если ты даришь книгу, ты ведь не оставляешь ее у себя?

Следующей была книга «Критика чистого разума», автор Иммануил Кант. «Паулу Свейлоо от преданного…» — и снова я не смог прочесть имени.

И так далее. «История Французской революции» в семи томах, автор Мишле. «Архитектура и ее основные периоды», автор Генри Эйверс. «Красное и черное», автор Стендаль. «Письма» Бускена Хьюта, изданные его женою и сыном. И наконец, маленькая книжечка «Имитация Христа» Томазо да Кемписа.

И в каждой книге неизменно стояло «Паулу Свейлоо», но имени дарителя было не разобрать.

Я снова взглянул на портрет, словно ожидал от него помощи, но мальчик-индонезиец выглядел равнодушным, и вдруг я понял, что разглядываю его книжки. «Так ты и есть Паул Свейлоо?» — подумал я, поставил книги назад в шкаф и выровнял корешки. Тут я заметил, что мои руки густо покрыты пылью.

На нижней полке книжного шкафа стоял большой ящик, и, так как я сидел на корточках, надежно скрывшись от взглядов портрета, я осторожно поднял крышку. Это был граммофон.

Там была пластинка — ария из «Лоэнгрина» Рихарда Вагнера, «Рассказ о Граале». Рядом с пластинкой лежала ручка, ее надо было вставить в гнездо и покрутить, чтобы заиграла музыка. Я стер носовым платком пыль с пластинки и стал крутить ручку. Музыка оказалась громкой, она мгновенно заполнила собою комнату, не оставив мне в ней места.

Из-за того что она была такой громкой, я не слышал шагов дядюшки Александра, пока он не распахнул дверь. Он вбежал, тяжело дыша, и заорал:

— Выключи, немедленно сними пластинку!

Оттолкнув меня в сторону, он схватился за тяжелую мембрану с иглой и сердито (а может быть — испуганно) рванул, да так, что поцарапал пластинку. Музыка со скрежетом оборвалась.

Дядюшка Александр постоял, переводя дыхание; потом осторожно взял пластинку и отошел с нею в угол.

— Царапина, — пробормотал он, — царапина на пластинке. — И попробовал стереть царапину манжетом своей белой рубахи, словно это была пыль. Я вытащил ручку из гнезда и положил ее в ящик. А потом спустился вниз.

На улице играли дети. С террасы мне было слышно, как они кричат: «Кто играет с нами в ведьму? Кто играет с нами в ведьму?»

Сквозь кусты, росшие у забора, я их отлично видел. Это были смуглая девочка с длинными светлыми волосами, в голубом платье без рукавов, и маленький мальчик со старческим лицом и серыми глазами. Он ходил, прихрамывая.

Когда девочка проходила мимо того места, где я стоял, я пробрался сквозь кусты и сказал:

— Я очень хочу поиграть с вами, только не знаю, что надо делать.

— А ты кто такой? — спросили они.

— Я — Филип Эммануэль.

— Что за чудное имя, — сказал мальчик, подходя поближе, — и тебе нельзя с нами играть — у тебя девчачья прическа.

— Неправда, — сказал я, — потому что я мальчик.

— Нет, правда, — возразил он и запел, дразнясь:

Филип — девчонкаФилип — психочудикФилипа не примут в игру.

— Кончай, — сказала девочка, — заткнись, пусть играет с нами.

— Нет, мы его не возьмем.

— Пошел вон, — сказала она, и мне: — Пошли?

— Куда? — спросил я, но она высоко подняла брови, так, что глаза у нее стали огромными, и ответила: — В Африку, разумеется.

— Но Африка страшно далеко.

— Что за идиот! — крикнул мальчик. — Африка совсем рядом — за углом — на соседней улице.

— Заткнись, — повторила девочка, — заткни свой дерьмовый рот. — Идем? — спросила она меня, я перелез через забор, и мы пошли на соседнюю улицу.

— Если ты возьмешь его, я с вами не пойду, — сердито закричал мальчик, — потому что у него девчачья прическа и он не знает, где Африка.

Я хотел сказать, что прическа у меня вовсе не девчачья и что я знаю, где Африка — за углом, на соседней улице, но девочка сказала:

— Он пойдет со мной.

И мы ушли вместе, а мальчик остался у забора и вдруг закричал:

— Филип с Ингрид по-дру-жились! Филип с Ингрид по-дру-жились!

Мы не оглядывались, и я спросил:

— Это правда?

— Я пока не знаю, — сказала она, — мне надо еще подумать. Африка здесь, за углом.

Африка оказалась пустырем, на котором собирались строить дома, там стоял огромный щит, а на нем — реклама:

Покупайте Дома

Которые Будут Здесь Построены

Ингрид плюнула в сторону доски.

— Дерьмовая доска, — сказала она.

На пустыре было полно ям и большой пруд, покрытый блестящей ряской. Там и тут попадались проплешины серого, спекшегося песка и маленькие холмики жирной желтой земли, похожей на глину, — но кое-где росли кустики, высокая острая трава, зверобой и лютики.

Ингрид шествовала впереди меня через Африку по узкой тропке и колотила палкой по сухим кустам, а оттуда с грозным жужжанием вылетали гигантские мухи.

Мы уселись на голом, открытом месте.

— Ты запасся провиантом? — спросила Ингрид. Но у меня, конечно, ничего не было. — Тогда мы должны сперва раздобыть провиант, — решила она, и мы пошли по другой дорожке в сторону домов.

— Зайдем в этот магазин, — сказала Ингрид, — они не торгуют конфетами, только шоколадом в плитках. А ты должен спросить: у вас конфеты есть?

— Зачем, — спросил я, — если у них все равно нет конфет?

— Не скажу, а то испугаешься.

— Меня ничем не испугать, — похвастался я. — Если я это сделаю, я стану твоим другом?

Она кивнула: да.

Мы вошли внутрь, звякнул колокольчик, и вышла толстая тетка в блестящем черном халате.

— Скажите, пожалуйста, у вас есть конфеты? — спросил я.

Нет, конфет у нее не было.

Мы вышли, и Ингрид побежала и бежала, пока мы не свернули за угол.

— Смотри, — она осторожно раскрыла сжатые кулачки, и я увидел, что в руках у нее полно изюма. Она аккуратно пересыпала добычу в карманы платья.

— Теперь я твой друг, — сказал я, подал своей подружке Ингрид руку, и мы пошли назад в Африку и съели весь изюм, сидя на желтом холме, с которого нам была видна вся Африка, до самых дальних ее границ.

Моя подружка Ингрид теперь молчала, только смотрела на меня.

Она повернула голову так, что волосы рассыпались у нее по плечам, но глаза ее оставались неподвижными. Я тоже смотрел на нее, потом указал рукой вбок и сказал:

— Вон те кусты называются дрок.

Но моя подружка Ингрид не ответила, она смотрела на меня. Потом мы услышали, что вдали зазвонил колокольчик. Ингрид вскочила, и я за ней.

— Это звонят у нас дома, — сказала она и добавила: — Я очень хочу дружить с тобой. — И, не закрывая рта, моя подружка Ингрид быстро поцеловала меня, так что губы мои стали мокрыми, а ее зубы коснулись моих. Потом она убежала. Мне нетрудно было найти дорогу назад; вдоль тропинки валялись осыпавшиеся с кустов сухие листья.

На прут ограды перед домом дядюшки Александра была наколота записка. Я развернул ее и прочел: «Твой дядя — жопочник». В это время на дорожке, ведущей в сад, появился дядюшка, и я сунул бумажку в карман.

— Где ты был? — спросил он.

— В Африке, дядя. С моей подружкой Ингрид.

— Тебе пора на поезд, — сказал он. — Вот твой чемоданчик.

И он исчез в саду.

***

Прошло ровно шесть лет — и я снова приехал к дядюшке Антонину Александру, чтобы пожить у него. Теперь мне нетрудно было дотянуться до звонка, но я подумал, что он, скорее всего, снова сидит на террасе, и обошел вокруг дома. Первое, что я увидел, были его руки.

— Ты тот самый Филип? — спросил он.

— Да, дядя, — ответил я.

— Ты принес мне что-нибудь?

Я подал ему рододендроны, которые только что срезал в соседнем саду.

— Твой подарок заслуживает самой высокой оценки, — сказал он и, не вставая — потому что за это время он постарел еще сильнее, — чуть-чуть поклонился, и голова его вышла из тени на свет.

— Садись, — сказал он, но на террасе больше не было стульев, и я сел у его ног, спиною к нему, на деревянные ступеньки.

— Мальчишка, который говорил, что у тебя девчачья прическа, был прав, — заговорил голос позади меня. — Мальчишка, который это сказал, просто защищался — ты должен его понять. Люди должны защищаться от чужих. — Он замолк, вечер и сад окружали нас. — Есть старая притча о рае. Мы все прекрасно ее знаем, и вот почему: весь смысл нашего существования — в надежде когда-нибудь вернуться в рай, хотя это и невозможно. — Он вздохнул. — Мы можем подойти к раю очень близко, Филип, гораздо ближе, чем люди думают. Но стоит кому-то приблизиться к этому несуществующему раю, люди набрасываются на него, потому что, как ни странно, глаза у них неправильно устроены; хрусталик в их глазах работает как бинокль — чем ближе я к невозможному райскому совершенству, то есть чем дальше ухожу от них, тем сильнее вырастаю в их глазах, и они считают, что должны от меня защититься, и нападают; люди всегда принимают неверные решения.

Вот я ношу кольца, — он поднял руки, унизанные кольцами, но теперь-то я знал, это были стекляшки в медной оправе, — а они говорят, что это суетность, я, мол, предался суете. Но такого не бывает, никто не может предаваться суете — бывает наоборот, человек устраняется от суеты, то есть от общества, становится отщепенцем. Я порвал с обществом и тем самым принес себя в жертву своей суетности, стал мельче. Для них я с этих пор чужак, я вырос в их глазах; но в своих собственных глазах я становлюсь все более обыкновенным, и уменьшаюсь, уменьшаюсь… Это как с островами. Чем меньше остров, тем замечательнее. Самый крошечный остров растворяется в море. И море — не люди, море — бог, с которым мы хотели бы слиться, которого мы перед собою видим и который носит имя, данное нами; море — вокруг, но мы живем вопреки божественному внутри нас. Помни об этом. Ты понимаешь, о чем я?

— Не совсем, дядя.

— Я ужасно устал, — сказал он и заговорил совсем медленно: — Мы рождены, чтобы стать богами и умереть; это — безумие. Второе для нас просто ужасно, потому что из-за этого нам никогда не достичь первого. Но для кого-то первое гораздо ужаснее. Божество ужасно, поскольку всемогуще. А человек больше всего боится чьего-то могущества, и это странно, не так ли: человек — отражение божества, бесконечной меры могущества, скрывающего за собою нечто ужасное. И хотя мы навечно этим повязаны, признать это трудно.

Он прервался, потому что не мог больше говорить, передохнул и сказал:

— И потом, существует еще такая штука — экстаз. Ты понял, что я сейчас сказал?

«Не знаю», — подумал я и сказал:

— Не все.

Он собрал цветы с коленей и поднялся.

— Пошли, — сказал он, — устроим себе праздник.

Я улегся на свой диван, а он — на свой.

И я слышал, как он бормочет:

— Черт побери, ты смертен и не имеешь права позволить себе, поверь мне, не смеешь позволить себе сойти с ума настолько, чтобы попытаться стать богом.

Я услышал его смех, а потом он тихонько запел:

Où allez vous?Au Paradis!Si vous allez au Paradis je vais aussi.[2]

— А теперь спроси меня, — крикнул он, — спроси.

И я запел:

Où allez vous?

И он быстро проговорил:

Au Paradis!— Si vous allez au Paradis je vais aussi, —

ответил я, и тогда дядюшка Александр взял чемоданчик, и мы сели в автобус до Лунена и пересели в другой, до Лоосдрехта. В низине было тихо, как всегда по вечерам, и мы расстелили на траве парус, потому что было сыро, и выпили понемногу «Курвуазье», и ни о чем больше не говорили.

Позже, когда наступила ночь, мы пошли к автобусной остановке на дамбе, но на этот раз нам не встретилась девушка в красном пальто. В автобусе дядюшка Александр сел рядом со мной и сказал:

— Сегодня ее не было, той девчонки, которая целовала своего парня в губы, но я думаю, для нас она навсегда останется там — потому что все, что мы видим, навсегда остается в нашей памяти.

— И все-таки губы не так важны, как ее руки. Они были поистине прелестны.

На улице, когда мы вышли из автобуса, он сказал:

— Сейчас я для тебя поиграю.

Мы вошли в дом, он сел к клавесину и больше не казался усталым.

— Partita, номер второй, — провозгласил он, — симфония. — Руки его коснулись клавишей, словно крылья огромной встрепанной птицы, и он прошептал: — Grave adagio.

Я лег на свой диван, повернувшись к нему лицом, и слушал негромкие грустные звуки, которые рождали клавиши, касаясь струн, и как аккомпанемент — посапывание дядюшки Александра.

— Allemande, — объявил он, — allemande, courante, sarabande… видишь, как они танцуют… прелестно, прелестно.

Я смотрел, как он играл рондо, и думал, что никто на свете не любил меня так сильно, как дядюшка Александр, когда, на миг подняв голову, он поглядел на меня широко раскрытыми зелеными глазами и прошептал:

— Vivace, понимаешь? О-ох.

Доиграв последнюю часть, бурный caprice, он остался сидеть, уронив руки.

— Я хотел бы играть еще и еще, но больше не могу, — сказал он. Немного погодя он поднялся, и я тоже встал с дивана. Глаза его светились и были глубокими, как вода, когда он произнес: — Перед тобою господин Бах, Иоганн Себастьян Бах.

Я поклонился и сделал вид, что пожимаю невидимую руку.

— А вот — Вивальди, — сообщил дядюшка пустой комнате, — Антонио Вивальди, Доминико Скарлатти. — Он называл и называл имена: — Джеминиани, Бонпорти, Корелли…

А я кланялся и говорил:

— Sono tanto felice… Филип, Филип Эммануэль Фандерлей. Это большая честь. Очень приятно.

После того как я всем пожал руку, я спросил дядюшку Александра, можно ли мне идти спать.

— Да, — сказал дядюшка, — пора спать. Должно быть, уже поздно, раз они все явились. Иди наверх; четвертая дверь по коридору.

Комната оказалась та же, что в прошлый раз, — проснувшись утром, я увидел книги, стоявшие в том же порядке, что и в прошлый раз, и рододендроны у моей постели и представил себе, как дядюшка Александр заходил и смотрел на меня, спящего, и понял, что мальчик с портрета смотрел на меня всю ночь.

Он все еще был здесь, на стене, только, кажется, стал еще красивее. И лицо его изменилось, казалось, он хотел сказать: «У меня есть свои тайны».

Я подождал немного, но он уходил от меня все дальше — и мне показалось, что он взъерошил себе волосы.

Я открыл крышку граммофона и вытащил ручку. Потом завел граммофон, поставил пластинку, подошел к двери и прислушался. Быстрый топот ног дядюшки Александра вверх по лестнице прорвался сквозь фальшивые вопли тенора и резкий стук иглы, подскакивающей на царапине.

Он оставил дверь открытой. Лицо его было в красных пятнах, а ладони — я это видел — вспотели. Да, еще рот у него был открыт, и в уголках губ — слюна.

Но все-таки дядюшка Александр не кричал, а когда я снял пластинку, он сказал:

— Я должен тебе все объяснить.

Губы мальчика на портрете шевельнулись — но, может быть, мне это только показалось; мы спустились вниз, в сад, и сели на скамейку среди высокой сырой травы.

— Его звали Паул Свейлоо, — начал дядюшка Александр, — и он жил здесь со своим отцом, они приехали из Индонезии и получили вид на жительство в Голландии. Мать у него была индонезийка, кажется, она умерла — по крайней мере, здесь ее не было, и Паул никогда о ней не говорил. Он жил в этом доме, только сад был намного больше и граничил с моим — я жил там, где теперь построили новые дома. Я часто видел, как он играл в саду. Он думал, что вокруг никого нет, и громко разговаривал сам с собою — я все равно ничего не мог расслышать, он играл слишком далеко от забора. Но я мог видеть, что он никогда не смеется и всегда разламывает что-то руками или рвет листья. Я не осмеливался позвать его — но однажды он подошел так близко к решетке, отгораживавшей мой сад, что я расслышал его слова. «Там никого нет, — сказал он, — совсем никого».

Дядюшка Александр переменил позу, и трава закачалась и зашелестела, потревоженная его ногами.

— Да, — продолжал он, — может быть, из-за того, что я тогда подал голос, я и сижу теперь здесь, на его скамейке; я сказал: «Неправда. Я здесь». Мальчик вздрогнул, и я увидел, что глаза у него — черные и дикие, как у хищного зверя; раз уж он нашел меня в саду, то не позволит вырваться. Он пошевелил губами и дикарским движением вздернул голову.

«Кто ты такой? — сказал он и подошел поближе. — Я тебя не знаю».

«Я живу в соседнем доме», — ответил я и стал перелезать через решетку. Он помог мне спуститься на землю, потому что я не слишком хорошо лазаю.

«Ты совсем старый, — сказал он, — у тебя полно седых волос. Зачем ты со мной разговариваешь?»

«Не ходи босиком, — сказал я, — трава мокрая».

«Ну и что? Смотри, — он поднял ногу и показал мне подошву, — в Индонезии я всегда ходил босиком. — Он топнул ногой. — Уходи сейчас же из моего сада, ты — старик!» Это все случилось лет сорок назад, но ему было десять, и я, конечно, был намного старше.

«Помоги мне перелезть через решетку», — попросил я.

«Ничего, и сам справишься». Но это была высокая решетка, и я боялся, что упаду, а он будет надо мной смеяться, — и поэтому сказал: «У меня что-то не в порядке с ногой».

Он подошел поближе, чтобы помочь мне, и я почувствовал, какой он сильный, когда он подставил руки, чтобы я мог на них встать ногой.

«Я испачкаю тебе руки ботинками».

«Почему тебе не снять их, — сказал он нетерпеливо, — ножки промочить боишься?»

Но я боялся только того, что мои ноги покажутся ему смешными — слишком белыми и старыми по сравнению с его ногами.

«Ладно, — сказал я. — Сам справлюсь». Конечно, я свалился с забора — на своей стороне. Но когда я оглянулся, чтобы посмотреть, не смеется ли он, его нигде не было видно. «Эй, — крикнул я, — выходи, я все равно тебя вижу».

«Я буду тут стоять, пока ты не выйдешь, — снова крикнул я. — Я всегда буду тут стоять».

— Да, — продолжал дядюшка Александр, — я стоял и думал, каким смешным, должно быть, кажусь ему, притаившемуся в кустах, следящему за мною, как охотник. Брюки мои порвались, потом пошел мелкий дождик, я замерз и промок. Вдруг — я решил, что подул ветер, — дерево, под которым я стоял, закачалось, стряхивая на меня капли воды. Но другие деревья в его саду не шевелились, я оглянулся и увидел, что и в моем саду деревья стоят неподвижно, окутанные вуалью мелкого дождя, — а он засмеялся у меня над головой и стал еще сильнее раскачивать ветви.

«Спускайся, — крикнул я, — а то свалишься».

«Я никогда не свалюсь, — откликнулся он и ловко, как гибкий дикий зверь, соскользнул вниз. — Тебе пора есть, — сказал он. — Я слышал, в твоем доме звонили к обеду».

«Хочешь пообедать со мной? — спросил я и подумал, что он вряд ли согласится, но он сказал: «Почему бы нет?» — и мы пошли ко мне домой обедать. За столом он молчал, а я не очень-то понимал, о чем с ним говорить. И вдруг он, не доев, вскочил и сказал: «Теперь мне пора домой, обедать, пока». И вышел из комнаты, и закрыл за собой дверь. Весь следующий день я просидел в беседке, на краю сада, но не видел его, и на другой день — тоже, и я подумал, что, может быть, он вернулся к себе в Индонезию. Но через неделю он вдруг появился. Я сидел в беседке и вдруг услыхал, как он зовет. «Ого-го, — кричал он прерывающимся голосом, как дети, когда зовут друг друга. — Эй, э-гей, где ты?»

Его появление было неожиданным сюрпризом, потому что на нем были до блеска начищенные башмаки, длинные черные чулки и новенький, еще не обмятый матросский костюмчик.

«Почему ты так красиво одет?»

Он пожал плечами: «Я решил сегодня отпраздновать свой день рождения».

«У тебя сегодня день рождения?»

«Нет, конечно, тупица, я ведь сказал: я хочу праздновать день рождения. Ты тоже должен сегодня днем прийти и привести с собой всех. Папы нет дома, и ты должен привести всех-всех гостей, потому что на день рождения всегда бывает очень много народу и все приносят разные вещи».

«Кого же мне привести?»

«Твоих друзей, кого ж еще. У тебя ведь есть друзья, и они к тебе приходят, и они такие же старики, как ты».

«Но у меня нет друзей». — Я был в отчаянии.

«Врешь, — крикнул он и топнул ногой. Сейчас он был очень хорош собою, черные глаза его раскрылись широко-широко. — Все ты врешь, у тебя полно друзей».

Дядюшка Александр вздохнул.

— Было очень трудно врать ему, но я сказал, что, может быть, у меня и найдется несколько друзей, но в рабочий день, как сегодня, они заняты и не смогут прийти. Жаль, что ты их не увидишь. Он стал еще красивее от злости и крикнул: «Тогда я получу только один подарок, от тебя!»

«Нет, конечно, нет, — быстро сказал я, — мои друзья, конечно, дадут мне что-то для тебя, раз не смогут прийти сами».

Он наклонил голову набок и сжал губы. «Честно? А чего они мне подарят? Я хочу книги, и чтоб на них было написано, что они для меня».

«Какие книги ты хочешь?» — спросил я.

Он пожал плечами: «Какие книги?.. Не знаю… — Он подумал немного. — Лучше толстые или… э-э-э… немецкие».

«А ты читать умеешь?» — спросил я.

«Да заткнись ты, — ответил он и побежал домой. Но по дороге оглянулся и крикнул: — В полчетвертого!»

«Пока, до полчетвертого!» — отозвался я.

Днем он снял матросский костюмчик. «Он душит и кусается. И потом, ты все равно один пришел. А что у тебя в чемодане?»

«Подарки от моих друзей».

«Много подарков? А то чемодан-то большой, но, наверное, не полный».

Я щелкнул замком. Чемодан был полон книг — тех самых, которые ты видел там, на полке.

Он протянул руки. «Все, — прошептал он, раскачиваясь из стороны в сторону — все. — А потом спросил: — Все?»

Я начал доставать книги и ставить их в ряд.

«Кто дал тебе все это?» — спросил он, и я стал выдумывать друзей, которых у меня никогда не было, и говорить, что они очень огорчились оттого, что не смогли прийти к нему. Тем временем он пересчитывал книги. «Господи, — сказал он, — как много. Но эти семь — по-немецки, — они все одинаковые?»

«Они написаны по-французски, — ответил я, — и вовсе не одинаковые, это разные части одной книги».

«Правда?» — спросил он.

Дядюшка Александр смотрел на меня, словно ожидая, что я что-то скажу. Но я молчал, потому что боялся, что он ничего не расскажет про граммофон. Мы еще помолчали, потом он сказал:

— Вот и все.

— А граммофон? — спросил я.

— Нет, — сказал дядюшка Александр.

Прошло довольно много времени, пока он не заговорил снова:

— Так мы отпраздновали его день рождения. Я сидел в кресле у окна, потому что мне нельзя было ему помогать. Он хотел пересчитать все странички в своих книгах, и он думал, что я могу ошибиться и он не будет знать точного числа. Я смотрел на него, — кажется, он совершенно забыл обо мне, потому что он закусил нижнюю губу и время от времени тихо рычал и стучал ногами по столу. Через месяц дом выставили на продажу, потому что они, его отец и он, возвращались в Индонезию. Я купил дом и, когда они уехали, нашел книги и все остальное в той комнате.

— И граммофон?

— Нет.

— А что с ним сейчас?

— Понятия не имею. — Дядюшка Александр встал и ушел в дом. И притворил за собою двери террасы.

***

Я прожил у дядюшки Александра два года и многому от него научился, потому что он был стар и много чего знал. А через два года, как-то вечером, я спросил его, можно ли мне поехать во Францию.

***

В последний вечер перед отъездом я обнаружил, что клавесин исчез из комнаты.

— Где клавесин? — спросил я.

Дядюшка Александр подошел к тому месту, где раньше стоял инструмент.

— Я сильно устаю, когда играю, очень сильно, я стал совсем старым. Ты уезжаешь надолго, и, может быть, мне хочется дожить до твоего возвращения. Спокойной ночи.

На следующее утро я снова нашел рододендроны у своей постели, фиолетовые рододендроны и банкноту в сто гульденов, да, и потом, когда я спустился вниз и прошел через гостиную, торопясь к первому поезду на Бреду, я увидел дядюшку Александра, спящего на диване. Рот его был полуоткрыт, колени согнуты, а одна рука касалась пола.

Снаружи было холодно и туманно, и дом стоял, огромный и уродливый, среди тумана.

И я не пошел вдоль домов, которые построили на том месте, где раньше была Африка.

2

M-да, ловишь попутки на дороге… Не так-то просто добраться до Прованса. Был, к примеру, один тип на старой «шкоде», обещал подбросить до Антверпена.

— Сколько там коров? — спросил он. — Там, на лугу?

— Не знаю, я не могу так быстро считать.

— Тридцать шесть, — победоносно выкрикнул он. — Угости-ка сигареткой.

Я сунул сигарету меж его серых губ и дал прикурить. Он глубоко затянулся и выпустил густое облако дыма в лобовое стекло и мне в лицо.

— Дымовая завеса. Ха-ха. А с коровами — это ерунда. — Он щелкнул пальцами, но вышло не очень здорово, они были слишком толстые и корявые. — Очень просто: считаешь ноги и делишь на четыре! — Он подождал, пока я засмеюсь. — Ха-ха, — визгливо захохотал он, — а ты и не знал, а? Хороша шуточка, с длинной бородой. У тебя волосы красивые, длинные — эй, ты, должно быть, развлекаешься иногда с мальчишечками. — И он ущипнул меня за ногу.

— Я, пожалуй, выйду, — сказал я.

Он так резко затормозил, что я врезался лбом в стекло.

— Выметайся вон, живо.

Я потащил свой рюкзак с заднего сиденья, но он за что-то зацепился, и этот тип рванул его и выкинул меня из машины вместе с рюкзаком. Я побежал, я бежал, пока не услышал, что он захлопнул дверь. А он орал в окошко:

— Слабак! Дерьмо! — И только после этого тронулся с места.

Я тогда здорово напугался, но надо было ехать дальше, и я снова принялся ловить машину. И не надо меня спрашивать, через сколько дней после того, как это случилось, мы с Жаклин (впрочем, я узнал, как ее зовут, позже) танцевали на площади Форума в Арле. Я понял, что ее зовут Жаклин, потому что парни и девушки вокруг кричали: «Bonsoir, Jacqueline»,[3] а она кричала в ответ: «Bonsoir, Ninette, bonsoir, Nicole» — и смеялась, глядя на меня, и мы танцевали и танцевали, и ее распущенные рыжие волосы развевались на ветру. Мы танцевали только друг с другом, и, когда стало совсем поздно, она прижалась ко мне и обняла меня за шею.

— Vous partirez demain, Philippe?[4] — спросила она.

— Oui.

— Alors vous ferez un grand voyage?

— Ja ne sais pas.[5]

Почти все уже разошлись, оставалось лишь несколько пар, мы танцевали у памятника Мистралю[6] под аккордеон, и музыка казалась грустной — потому что тихий ночной Арль будил воспоминания, соединял их в тревожную мелодию, и они подступали все ближе, неся с собою грусть и тоску по былому маленькой группке танцоров, кружащихся под фонарями.

— Ты не должен меня целовать, если пойдешь провожать до дома. Обещаешь? — сказала она.

— Ладно, я не буду тебя целовать.

— И не посмотришь на название улицы и номер дома, — прошептала она. — Ты должен запомнить меня навсегда, но тебе нельзя будет мне писать, мы с тобой прохожие, мы разминулись на оживленной улице, и ты не должен возвращаться, потому что принесешь несчастье.

— Почему?

— Я знаю. Я родилась со старой душой. — Она коснулась пальцами моих губ. — Ты не должен ни с кем жить, только вспоминать, и не смей ни с кем оставаться надолго, сразу уходи, и за всякий прожитый день тебе придется расплачиваться вечером или ночью.

Мы разорвали круг людей и музыки и пошли по улицам, на которых я еще не был; и, выполняя ее просьбу, я не поглядел на название улицы, на которой она остановилась.

Она крепко обняла меня и сказала:

— Теперь уходи, а я буду смотреть тебе вслед, пока ты не повернешь за угол. — И она коснулась руками моего лица, словно хотела запечатлеть его на своих ладонях, чтобы вернее запомнить, а потом легонько оттолкнула меня, на расстояние вытянутых рук.

— Теперь поворачивайся и иди, — сказала она, и тут на лице ее, освещенном уличными фонарями, появилось потерянное выражение. — Отвернись, — сказала она, — отвернись.

Я едва успел увидеть, как ветер колышет ее длинные волосы, пока поворачивался и уходил вслед за своей неожиданно короткой тенью, вдоль домов, прочь с ее улицы, по променаду де Лис, а с него — на проспект де Алискан, долгой дорогой, пока не попал на Алискан — старое католическое кладбище. Там росли кипарисы, гордые и таинственные, и луна зловещим голубым светом озаряла надгробные плиты. Я прислонился к какой-то могиле, ледяной холод камня проникал мне в душу; вдруг позади меня тяжкий древний голос произнес:

Dans Arles, où sont les Alyscamps,quand l'ombre est rouge, sous les roseset clair le temps.Prends garde à la douceur des choseslorsque tu sens battre sans causeton cœur trop lourdet que se taisent les colombesparle tout bas, si c'est d'amourau bord des tombs.[7]

Это был, несомненно, человеческий голос, с очаровательным провансальским акцентом, раскатистыми «р» и по-южному едва заметными ударениями. Я не обернулся, но человек взял меня за руку и потянул за собой.

— As-tu peur des pieux mystèrespasse plus loin du cimètière, — [8]

прошептал он, — пошли, ты должен пойти со мной, мне надо тебе кое-что рассказать.

Он был стар или казался старым, оттого что был жутко толст. Лицо — бесформенное, оплывшее, а хитрые маленькие глазки спрятались под мохнатыми седыми бровями, опустившимися под давлением покрывавшего лоб жира. Рука, все еще крепко державшая мою руку — мягкая, словно губка, белая и безволосая, как у женщины, торчала из рукава грязного черного одеяния вроде сутаны.

— Я знаю, что я толстый, — сказал он. — Говорят, я самый толстый в Провансе. Но я должен рассказать тебе одну историю. Сегодня вечером я видел тебя на площади Форума, и еще вчера — в церкви Сен-Трофим. Я почувствовал, что между нами есть какая-то связь, и стал следить за тобой.

Я пошел за ним, но не знал, что ответить, и просто ничего не говорил, мы шли назад, под тополями и кипарисами, да, еще он тяжело дышал, потому что идти ему было нелегко: с тех пор как я дал ему руку, мы поднимались в гору.

Он остановился перед маленькой гостиницей, где я жил.

— Бери свой багаж, и мы поедем дальше.

— Куда? — спросил я, но он смотрел на меня удивленно.

— В мою историю, конечно.

И я поехал с ним.

У него была старенькая машина, и всю ночь мы ехали по мертвой, зловещей земле. Луна по-королевски поднималась над рыжими выжженными лугами. Туман стлался над окрестными равнинами и скрывал за собою опасность, постоянно возникавшую в жестком, колючем кустарнике, взбирающемся, словно стадо давно издохших животных, вверх по склонам к причудливым, отсвечивающим под луной скалам.

Иногда в лицо нам дул теплый мягкий ветер, постепенно освобождающийся от безжалостной дневной жары и несущий с собою запахи трав — тимьяна или лаванды.

***

Мы не разговаривали, мы ехали по Провансу, и все городки и деревни, через которые мы проезжали, выглядели как покинутый людьми город в горах Лe-Бо — мертвые города, где по какой-то призрачной случайности все еще горели уличные фонари и иногда били башенные часы.

Я уснул, а когда проснулся, машина стояла. Мы посмотрели вниз.

— Это та самая долина, — сказал он, — в которой находится деревня.

— Да, — ответил я.

Краешек солнца появился над горизонтом. Крошечные домики далеко внизу столпились вокруг церкви, как согнанное пастухом стадо, — но деревня посреди долины меж каменистыми бесплодными склонами, безжалостно выжженными солнцем, на берегу высушенной жарою речки казалась символом свежести.

— Ты должен здесь остаться, — сказал он, — а меня зовут Мавентер — потому что ma — сокращение от «magnus» — «большое», а «venter» — «брюхо»; настоящее имя у меня другое, но все зовут меня так.

— Ты — монах? — спросил я, и он ответил:

— Нет, — а потом выгрузил мой рюкзак и развернул машину.

— А как же история? — спросил я.

— Спускайся в деревню, там всего одна гостиница, «У Сильвестра». Я вернусь через несколько дней, но ты ни с кем не должен обо мне говорить.

— Ладно, я не буду ни с кем о тебе говорить, — кивнул я, подобрал рюкзак и стал спускаться в долину.

Он завел мотор и крикнул:

— Дня через три, наверное, или даже через два.

Но я не обернулся, розоватая дорожная пыль облачком подымалась под моими ногами и оседала на ботинки и носки. Ниже цвел розовый и фиолетовый тимьян, зеленые листочки становились все темнее, и деревня выглядела почти приветливо — бело-розовые, поставленные как попало домишки, тенистые садики, сосны и кипарисы.

Гостиницу «У Сильвестра» я нашел легко, patronne[9] как раз закрывала ставни, чтобы защитить комнаты от солнца. Мы немного поболтали, и я вошел вслед за нею внутрь.

— Un Hollandais,[10] — сообщила она мужу, и двое мужчин, стоявших у бара, повернулись в мою сторону.

«Это, должно быть, очень маленькая деревня, — подумал я, — здесь почти не бывает приезжих». И вдруг сообразил, что не знаю ее названия.

Мужчины говорили между собой на провансальском диалекте, которого я не понимал. Пол и ступеньки лестницы были выложены красной шестиугольной плиткой, а на сверкающих белизною стенах висели те же рекламы, что и повсюду: коньяк «Хеннеси», вина «Нуа Пра» и «Сен Рафаэль», хинная настойка.

Сильвестр — patron[11] — отвел меня в комнату окнами на площадь со старым фонтаном, окруженным каменными скамейками, и сразу закрыл ставни.

— Le soleil est terrible, par ici,[12] — сказал он, и я ответил:

— Ñomme toujours.[13]

— En été, oui,[14] — кивнул он. — Сейчас принесу вам воды. — Он ушел и тут же вернулся с большим стаканом pastis,[15] который они все здесь пьют, и ведерком воды; он налил немного воды в таз и поставил ведерко под деревянный рукомойник.

— Все в порядке? — спросил он.

— Très bien, — ответил я, — merci.[16] — И он засмеялся и вышел за дверь. Я растянулся на гигантской кровати и расхохотался: стоило повернуться, как она заскрипела, а простыни сурового полотна пахли, как пахнут дети, только что искупавшиеся в реке.

Проснулся я ближе к вечеру и нашел рядом с постелью хлеб и стакан вина, покрытые салфеткой, а поглядев из окна, понял, почему дома здесь похожи на небольшие крепости. Жара к концу дня становится непереносимой, так что люди и животные выискивают самые темные уголки, где и дожидаются вечера.

Я вышел на улицу — деревня словно вымерла, — пересек площадь и подошел к фонтану, чтобы напиться, а так как живых поблизости не наблюдалось, я решил свести знакомство с мертвыми, там, где могилы столпились вокруг огромного, грубого деревянного креста, как домишки деревни — вокруг церкви. Покойники были надежно заперты живой изгородью из боярышника и бука.

Позже, когда я познакомился наконец с живыми, я понял, что покойники не слишком отличаются от них: тех и других связывает меж собою мрачное молчание. Горечь твердой, красной земли, нашпигованной острыми камнями, отозвалась в их телах жестокой меланхолией, которая по вечерам, когда жара уходит из деревни, нападает на всех — вместе с отвращением к стуку тяжелых металлических шаров, сопровождающему игру мужчин, которому вторят лишь звон бокалов у Сильвестра, голоса животных и шум ветра в кронах кипарисов — или тихое, несмелое пение детей:

Alix ma bonne amieIl est temps de quitterle monde et ses intriguesavec ses vanités.[17]

Я все еще помню, как они пели, потому что по вечерам сидел в своей комнате у окна и смотрел на мужчин, играющих в шары, и на детей. Они не видели меня и ничего не знали обо мне, а я выучил их имена и через два дня знал, кто из них лучше всего играет в шары и кто сильнее всех напивается. Дети играли у фонтана в странную, почти бесшумную игру — словно кто-то был болен и им велели не шуметь. Так они играли, мужчины и дети, пока не становилось темно, и тогда выходили женщины с кувшинами и ведрами — набрать воды. Я глядел на них из окна, сквозь щели меж пластинками ставень, через которые дом дышал, как большое животное, чуть колышущееся под руками легкого ветерка. Против меня была церковь; я знал, что внутри она совсем обветшала и что на алтаре лежит пыльное покрывало красного бархата, на котором золотом вышито: Magister adest et vocat te — Господь здесь, и Он призывает тебя. Церковь и кладбище — в них была вся жизнь деревни, где повторялись одни и те же имена: имена живых, звучавшие в кафе или у фонтана, имена мертвых — выбитые золотом под портретами на их могилах. Я разглядывал тусклые прямые волосы на эмалевых или картонных портретах, покрытых пыльным, затянутым паутиной стеклом, в железных рамках из переплетенных колечек, украшенных поблекшими искусственными цветами или проволочными стебельками, с которых цветы облетели, и мне казалось, что древние мрачные суеверия этих людей обрели жизнь и властвуют над их могилами. Скоро я стал узнавать в застывших навеки портретах лица живых, которые болтали и выпивали под моим окном. И в полуденные часы, когда солнце утверждало свое господство над вымершими домами, я посещал мертвых Пейеру, мертвых Рапе, мертвых Вентура. Цветы, которые я срывал ранним утром и ставил у себя в комнате в воду, я клал на могилы детей — не знаю почему, очевидно — для собственного удовольствия.

За день до того, как появился Мавентер, меня подстерег местный кюре — он сидел на краешке могильного камня семейства Пейеру.

— Думаю, они меня простят, — сказал он, — мы были добрыми друзьями, и, в конце концов, я тоже скоро упокоюсь вон там, в углу — славное местечко, правда? Солнце туда почти не достает, и, когда явится какой-нибудь чудак и принесет цветы, они дольше останутся свежими.

У себя, в доме при церкви, он наполнил вином два высоких стакана — по самый край, как раньше Сильвестр.

— Вы, верно, не читали нашего Мистраля, — сказал он, — но это то самое вино, которое он воспел в «Мирее».

Alor, en térro de Prouvençol'a mai que mai divertissençoLou bon Muscat de Baume et lou FrigoletAlor…[18]

Muscat de Baume! — Он засмеялся и коснулся стаканом моего стакана. — Я видел, как ты знакомился с мертвыми, с ними проще всего. Мертвые снисходительнее живых, и это особенно важно, живые здесь не слишком сговорчивы.

— Знаю, — ответил я, — но они мне нравятся.

— Может быть, — протянул он задумчиво, — может быть, но жизнь здесь тяжела и полна забот, а ненависть — как земля, которая смягчается от нежности, которую томаты, и дыни, и миска зерна могут дать. Она может быть горькой, как трава, которой питаются овцы и козы на лугах, прежде чем придет время подняться в горы. Жизнь здесь — жизнь в нужде. У крестьянина есть Бог, ближайшие соседи и земля — очень жесткая. Я это знаю, и знаю хорошо. Вон там, — он распахнул ставни и указал на холмы за домами, которые были так ярко освещены, что мне пришлось прикрыть рукою глаза, — там мои помидоры, и дыни, и иногда, если повезет, цветы для церкви, гвоздики. Летом-то — это еще ничего, но приходит зима, которая здесь холоднее, чем на севере, а холод убивает не хуже солнца, и, ко всему этому, — мистраль. Знаешь, что такое мистраль? — спросил он, но я не знал, а может быть — знал когда-то, но не мог вспомнить, и тогда он рассказал о ветре, выстуживающем долины и людей в ту пору, когда солнце светит, не согревая, о ветре, умеющем находить людей, где бы они ни спрятались, проникать в любое укрытие и сквозь запертые двери. — Иногда случаются странные вещи, — добавил он, — потому что ветер выматывает людей и душа их не выдерживает напряжения. — Он кивнул в сторону кладбища, скрытого зарослями боярышника. — Раз случилось, что мистраль дул целую неделю, безжалостный, как человек, жаждущий мести. В том, что Клаудиус Пейеру убил жену и покончил с собой, виноват мистраль; во время мистраля в наших краях появился этот тип — Мавентер. После он что-то делал в замке, и я точно знаю, что маркиза Марсель тоже исчезла во время мистраля.

— Мавентер — это кто?

— На самом деле его зовут по-другому. Кто-то из местных болтунов выяснил, что ma сокращение от слова «magnus», a «venter» по-латыни значит «брюхо». Он невероятно толст. Как его звать на самом деле, я не знаю. Раньше он был монахом-певчим у бенедиктинцев. Ты случайно не католик?

— Нет, — ответил я, — но я знаю, кто такие бенедиктинцы.

— Хорошо, так вот, этот Мавентер был одним из последних монахов-певчих, которые не стали священниками. В монастырях есть братья, которые обрабатывают землю, есть те, кто занимаются домом и одеждой, и есть монахи-священники, которые поют в хоре и выполняют в монастыре функции отца-эконома или магистра, которому подчиняются послушники, ну, и так далее. Раньше можно было оставаться певчим, не принимая сана священника, таких называли монахи-певчие, но теперь это запрещено. Во всяком случае, этот Мавентер ушел из монастыря, и я не могу его осуждать: говорят, семья поместила его туда мальчишкой, насильно. Трудно рассказывать о чьей-то жизни; кажется, знаешь много, а на самом деле — почти ничего, потому что, в конце концов, — глядя мне в глаза, он поправил ермолку на редких, белых волосах, — в конце концов, мы так мало знаем друг о друге.

Мавентер сперва был странником, почетным гостем на всех праздниках, его приглашали издалека. Вместе с его аккордеоном. Он появлялся к сбору вишни — в Кавайоне и в Карпантре, и к сбору винограда — в долинах Дюранса, в старой рясе, которую так и носит до сих пор, Бог знает почему. Все это продолжалось, пока три года назад он не поселился в Экспери. С тех пор он больше не появляется ни на свадьбах, ни в домах знатных граждан и духовенства, куда его раньше приглашали с удовольствием, потому что он знает наизусть кучу стихов — он знает из Тома[19] больше, чем я когда-либо знал, на поэтических турнирах в Арле и даже в Авиньоне он побеждал любого — и в классической поэзии, и в поэзии трубадуров Прованса. Говорят, он знает наизусть все оды и эподы Горация, скорее всего, так оно и есть.

Но я часто видел его по ночам, его вместе с маленькой маркизой — они хорошо друг к другу подходили, она была необычным ребенком. Иногда они проходили ночью вот тут, по улице. Она была нежная, миниатюрная, в обтягивающих брючках, говорят, женщины в Париже носят такие, и крошечных туфельках. Они быстро, почти бесшумно пересекали площадь. А я — с тех пор как я стал стареть, я сплю очень чутко, — я стоял у окна и смотрел на них, не зажигая света.

Они шли со стороны Экспери, так называется замок, он — метрах в десяти позади нее, массивный, почти зловещий, чернее собственной колоссальной тени, задыхаясь, потому что приходилось идти быстро. А она, не обращая на него внимания, шла, опустив голову и бормоча что-то себе под нос. Бывало, она гуляла одна, тогда она шла медленнее и пила у фонтана, а по утрам приносила цветы на кладбище. Однажды я поговорил с ней. В ту ночь она была одна и пила у фонтана.

«Мадемуазель, — сказал я, — не хотите ли выпить со мною вина?» И я взял вино, которое по ночам держал наготове, и мы сели здесь, на ступеньках моего дома. Но она молчала, только когда я спросил, не боится ли она ходить по ночам в одиночку, она ответила: «Разумеется, нет».

И посмотрела на меня; я никогда не мог понять выражения лиц азиатов, как понимаю здешних, которые росли и воспитывались так же, как я; ее лицо было замкнутым или, может быть, загадочным; она прошептала: «Я сочиняю рассказ».

«Да, — сказал я, — ты сочиняешь рассказ. — И: — Я не хочу вмешиваться, потому что это твой рассказ, — сказал я, — но пусть он будет хорошим».

Она молча кивнула, вот и все.

Он замолчал.

— Она что, азиатка? — спросил я.

— Ее мать была из Лаоса, но она умерла. Отец служил офицером в Иностранном легионе и почти не бывал здесь. Он погиб в Индокитае. Потом были еще тетушка, которую здесь никогда не видели, слуги, и, конечно, Мавентер. Разговоров было много, но никто точно не знал, что случилось, говорят и говорят, но по сей день никто из нас не побывал там, в замке.

***

Вечером, сидя в своей комнате, я ждал появления Мавентера, потому что мебель не скрывалась в надвигающейся ночи, но толпилась вокруг, громоздкая и тревожная, давая понять, что она в последний раз участвует в моей жизни. Запахи дома, старого дерева, простынь, которые стирали в ручье куском самодельного мыла, вдруг стали самостоятельнее и сильнее, чем прежде, победно заглушая чуждые им запахи моего тела и одежды.

Человек, привыкший спать под бой стенных часов, просыпается, если они вдруг остановятся, — вот так и я встал и пошел к окну, когда внезапно оборвался доносившийся с площади стук железных шаров — под окном стоял Мавентер.

— Эй, голландец, — крикнул он, — спускайся, я должен рассказать тебе свою историю.

Мы пошли вдоль откоса и вышли на тропинку, ведшую круто вверх. Наступающая ночь медленно сгущала тени в кустах и меж скал — а он шел, ведя меня за собою, пока мы не поднялись так высоко, что пурпурное ожерелье Альп Прованса, горные массивы Люберон и Ванту, окружило нас со всех сторон. И прежде чем ночь скрыла их от нас, он показал мне прекраснейшие камни этого ожерелья — гору Воклюз, гору Люр, гору Шабр.

Замок, как они его называли, стоял среди гор, веселый и прекрасный. А вокруг нас было поле с землей, твердой, как и везде в округе. Повсюду валялись черные камни, выглядевшие так, словно попали сюда откуда-то издалека, с Луны или из другого безжизненного места, откуда кто-то притащил их и раскидал по собственному произволу меж огромными темными скалами, и они остались лежать, как куски обгоревшего угля, вывалившиеся из стоявшей в середине великанской печи. Мы сели.

— Это кладбище животных, — сказал Мавентер, — здесь все и началось. Я сидел здесь, и она подошла ко мне. И сказала: «Ты — Мавентер».

«Да», — ответил я.

«Ты читаешь по-английски?»

«Да».

«И писать можешь?» — спросила она, и, когда я ответил, что могу, она уселась против меня, прямо на землю, туда, где ты сейчас сидишь.

«Испачкаешься, — сказал я, и еще: — Лучше сядь на камень», — но она не слушала меня или просто не слышала, она вытянула ногу и пяткой очертила вокруг себя линию.

«Я — внутри круга, — сказала она, — а ты — нет. Ты должен поставить ноги внутрь круга, потому что я хочу тебя о чем-то спросить!»

Я подвинулся так, чтобы мои ноги встали в круг, а она начала пересыпать мелкий песок.

«Не надо, — сказал я, — все будет грязным».

«Ты должен написать письмо по-английски».

«Кому?» — спросил я.

«Вот кому, — и она взяла куртку, которую бросила возле себя на землю, и достала из кармана «Сатэрдей ивниг пост», — вот кому», — и она показала на снимок танцовщицы Британского балета, под которым я не мог разглядеть имени.

«Ты должен ей написать и попросить приехать сюда жить».

«Нет», — сказал я.

Она выпятила губу и сердито сдула волосы со лба.

«Почему нет?»

«Потому что она никогда не приедет».

Мавентер посмотрел на меня и продолжал:

— Если бы я знал ее так, как знаю теперь, я никогда не совершил бы подобной ошибки, но тогда я ее еще не знал и сказал «потому что она никогда не приедет». А она засмеялась, и смех ее был обращен не ко мне, нет, она смеялась для себя и каких-то невидимок, которые всегда были с нею, и после сказала, что я — дурак. «Конечно, не приедет, — сказала она, — но как я смогу играть в то, что она приедет, если ты сперва не напишешь ей по-английски письмо, что я ее приглашаю?» Ты понял? — спросил он меня.

Я очень хорошо все понял и сказал:

— Я верю тебе.

— И так было все время, она играла. Она была такая необыкновенная… — Он продолжал говорить, но я не вслушивался: теперь я видел ее, мир вокруг утратил реальность, вещи, словно живые, заместили сами себя в другой вселенной, которую я вдруг увидал, которая впустила меня, и я поплыл за голосом Мавентера, метавшимся меж камнями по кладбищу животных, а она сидела там и рисовала в пыли, мне казалось, я слышал ее голос, когда она спросила: «Мавентер, когда ты поедешь в город?»

«Зачем тебе?»

— Ты меня слушаешь? — спросил он.

— Да, — ответил я.

— Мы приехали однажды в банк, но ее интересовало только, как работает счетная машина. «Я хочу, чтобы мне разрешили посчитать», — сказала она, и в следующий раз, когда мы пришли в банк в городе, она подошла к окошечку и попросила один разочек посчитать на какой-нибудь из машин, а когда ей разрешили, она достала из перчатки клочок бумаги и переписала оттуда цифры в машину, нажала на кнопку и повернула ручку.

Несколько дней я ее не видел, это было не очень важно, потому что довольно часто она не покидала своих комнат в замке и нигде не показывалась. На этот раз прошло довольно много времени, пока я ее снова увидел, — она нашла меня в библиотеке.

«Мавентер, — сказала она, — я вернулась».

Она подошла и встала рядом со мной: «Я была далеко».

Я к тому времени узнал ее достаточно хорошо, чтобы не сказать, что она никуда не уходила, а просто сидела в своих комнатах, и она продолжала: «Помнишь тот клочок бумаги?»

«Да, — сказал я, — тот, с которого ты брала цифры, чтобы посчитать».

Она кивнула. «В тот вечер, — прошептала она и придвинулась ко мне ближе, словно мы были заговорщиками, — в тот вечер я положила эту бумажку снаружи, потому что было ветрено. Потом я пошла в свою комнату, чтобы посмотреть, случится ли то, чего я хотела. И это случилось, меня унесло ветром. Я сама себя рассчитала», — сказала она, мы вышли из дому, и она показала мне бумажку.

Я не помню все цифры, но одно число запомнил — 152.

«Что это за число?» — спросил я.

«Мой рост».

«Ладно, — сказал я. — Это твой рост, и что ты сейчас собираешься делать?»

«Не скажу, но ты должен мне помочь, потому что я собираюсь уйти».

«Куда?» — Но она пожала плечами — она не знала.

«В ту ночь было немного ветрено. У окна пахло жимолостью, и аромат этот оставался со мною, когда я попала в ту страну».

«В какую страну?»

«О, это была странная страна, в которую ветер занес мой клочок бумаги, страна, которую я сама вычислила. Когда я туда попала, люди подходили, чтобы пожать мне руку. Вокруг росла жимолость и всякое такое, и все распространяло аромат. Но, честно говоря, люди были печальны. И я спросила того, кто мне все показывал: «Почему все вокруг так печальны?»

«Да, — согласился он, — они очень печальны. Я покажу тебе кое-что». — И ночью, когда все уснули, он повел меня по улицам города.

«Здесь у нас книжный магазин», — сказал он. Но витрины магазина были пусты — одна тоненькая книжечка лежала там, и у входа не росла жимолость, ни другие цветы, и не висели над дверью флаги, как над дверями других домов и магазинов.

«Тут только одна книжка», — сказала я, и он ответил: «Да, давай поглядим, что там внутри». Прижавшись лбом к стеклу, мы заглянули внутрь, и при свете уличных фонарей, стоявших перед магазином, я увидела, что все полки, на которых должны были стоять книги, пусты, только на одной из них лежала тоненькая книжечка.

«А теперь пойдем в библиотеку», — сказал он, и мы пошли по городу и пришли к библиотеке. Мой спутник открыл дверь, мы вошли, и мне показалось, что звук наших шагов отдается меж стен, отражается от потолка и звучит повсюду, все громче и громче.

«Кажется, мне страшно», — сказала я, но он ответил, что бояться нечего; кроме того, он ведь со мной — и тогда мы пошли по залам, но и тут не было книг, сплошь пустые полки и огромные пустые шкафы. И только все та же маленькая книжка попадалась нам то тут, то там.

Мне и правда было страшно; белые стены поднимались высоко-высоко над шкафами, а мы слышали только друг друга, только наши шаги звучали в залах, и никаких книг не было.

«Почему здесь нет книг? — спросила я. — В библиотеке должны быть книги».

«Собственно, так оно и было бы, — отвечал мой спутник, — если бы он не умер».

«О ком это он?» — подумала я.

«Это был мальчик, — продолжал он, — маленький мальчик, только волосы у него поседели, и он все время болел. Он был одним-единственным человеком, умевшим писать. Знаешь, эта страна не похожа на другие. Некоторые люди здесь умеют только рожать детей, другие — строить дома, третьи — делать флаги, когда ожидаются гости издалека, вроде тебя, — и никто больше не умеет написать стихи, или рассказ, или книгу. А тот, кто умел это делать, все время тяжело болел, и, когда он умер, готова была только первая глава. Вот она, вся уместилась в тоненькую книжечку».

Она помолчала, а потом сказала: «Я покинула эту страну, мне было там слишком грустно».

Мавентер посмотрел на меня.

— Ты был когда-нибудь в этой стране? — спросил он.

— Нет, но, может быть, мне еще случится там побывать.

Мы замолчали, и мне хотелось, чтобы он не говорил больше ничего, и еще — хотелось увидеть, что она нарисовала на земле.

— Что ты рисуешь? — спросил я.

«Это платаны, — ответила она, — они растут позади тебя».

Я оглянулся.

— Куда ты смотришь? — спросил Мавентер.

— На деревья, — сказал я, — что там за деревья?

— Это платаны.

— Что за буквы ты там чертишь? — спросил я ее.

«К, — прошептала она, и я понял, что должен сохранить ее слова в секрете, — К, и R, и U, и S, и А, и еще одно А».

«Такого слова нет, — сказал я, — KRUSAA».

«Да, — сказала она, — это странное слово».

— Что ты говоришь? — спросил Мавентер.

— Ничего, — сказал я, и он посмотрел на меня удивленно:

— Я думал, ты что-то сказал.

— Нет, я ничего не говорил.

Он продолжал свой рассказ:

— Прошло немного времени, и она снова ушла куда-то. Мы поехали на машине в Авиньон, я должен был увидеться кое с кем и оставил ее в читальном зале библиотеки. Но когда я вечером за ней заехал и спросил, что она читала, она ничего не ответила — это было странно, волосы у нее были мокрые, в машине она села на заднее сиденье и за всю дорогу не произнесла ни единого слова. Дома, в Экспери, она сразу же ушла в свои комнаты. Через два дня она спустилась вниз. На этот раз я сидел у ворот и испугался, когда она подошла сзади и хлопнула меня по плечу.

«Мавентер, — сказала она, — я вернулась. На этот раз я была очень-очень далеко».

Это не может быть правдой, подумал я, и сказал: «Но ведь у тебя на этот раз не было бумажки? И где же ты была?»

«О, на этот раз все было совсем по-другому. Я не знала, как уйти, но внутри, на двери читального зала, висело объявление, что все, кто приходят сюда читать или заниматься, должны записываться в список присутствующих, когда они приходят, и расписываться, когда уходят. Поэтому я поставила там свое имя, когда вошла в зал, но не расписалась, когда уходила. Так что я в некотором смысле оставалась в зале после того, как все ушли и двери были заперты. Теперь меня все равно что не было, и я могла спокойно отправляться в путь. Когда я попала в ту страну, там шел дождь — был вечер и шел дождь. Я оказалась на станции и села в поезд. Против меня сидел какой-то человек.

«Куда вы смотрите?» — спросил он.

«На ваши руки». Как сражающиеся звери, его руки непрерывно двигались, переплетаясь и борясь друг с другом.

«Не обращайте внимания, — сказал он, — в этом нет ничего странного, просто сегодня я должен играть. Хотите контрамарку?»

Мы вышли на широкую, людную улицу. Мой попутчик быстро пошел вперед, лавируя меж людьми, потом обернулся и крикнул: «Уже поздно, мне надо торопиться», — и побежал, жестикулируя, как безумец. Если честно, я бы лучше осталась на улице, там огни отражались в мокром асфальте, как в глубокой темной воде…

Но человек со странными руками дал мне билет, и мне пришлось войти внутрь. Я оказалась последней, уже закрывали двери в зал, я едва успела пройти.

До чего же странный зал! Там стояло, наверное, сто роялей. Залитые приглушенным оранжевым светом, они напоминали участников похоронной процессии. Люди усаживались за рояли, переговариваясь друг с другом, зал был полон, как обычно перед концертом, негромким журчащим шумом.

Молодая девушка подвела меня к роялю, стоявшему недалеко от входа. Я не стала покупать программку, потому что заметила, что в ней ничего не написано. Вдруг в зале зашикали: «Ш-ш-ш-ш»; я поглядела на сцену — не появился ли мой попутчик.

И увидела, что на сцене рояля нет, стоит только стул.

Мы поднялись и зааплодировали, когда он вышел на сцену. Руки его больше не двигались, он поклонился залу, уселся и подождал, пока мы перестанем хлопать и установится тишина.

И тут мы начали играть. Я знала, что мелодия мне знакома, — трогательная и мягкая, она плыла над залом, словно играл ее всего один рояль, — но не могла вспомнить ни названия вещи, ни имени композитора, не могла понять, что это за музыка, к какому времени она относится. Музыка кончилась, он поднялся, благодаря за аплодисменты, грозою гремевшие в зале, и снова сел, руки его были неподвижны, словно вовсе не могли шевелиться, а мы снова заиграли, и я не помнила названия ни одной вещи, но это было не важно, совсем не важно, это была восхитительная старая музыка; а он сидел, застыв на своем стуле там, на сцене, и вставал, когда мы доигрывали вещь до конца, благодаря за аплодисменты, и в конце вечера мы устроили ему овацию, словно прося самих себя сыграть на бис.

«О, Мавентер, — сказала она, — мне так не хотелось уходить оттуда, когда-нибудь я уйду и больше не вернусь».

«Да, — сказал я, — не вернешься. Однажды ты уйдешь и больше не вернешься».

«Отвези меня, пожалуйста, на Остров, пока еще светло», — попросила она. Островом она называла долину километрах в семи отсюда, она ее когда-то нашла, и долина принадлежала ей, как ее комнаты в замке, как особые места в столовой, в коридорах и в саду или те места, куда она уходила одна и где мы не бывали вместе.

Сначала мне трудно было все запомнить.

«Ах, Мавентер, — говорила она, — туда ты не должен ходить». Она никогда не говорила — почему, может быть, там было что-то, что только она могла видеть, но теперь это уже не важно.

Итак, мы отправились на Остров. Когда мы вышли из машины, она сказала: «Завтра я уйду. И больше не вернусь. Я начинаю большую игру».

Мы сели. В этот вечер она мне много чего рассказала, и, честно говоря, я не все запомнил, но прекрасно помню, как она сидела; она словно впитывала в себя жизнь деревьев и другие вещи, в которые верила. Она стала тенью и трепетом серебристых елок, которые там росли, и растрескавшейся терракотой высохшего русла ручья — я не могу сказать по-другому, она разрасталась, множилась и сумела заново сотворить вечер, пахнущий листьями лавра. Вся долина была преображена руками этой безумицы, вступившей во владение луной и окрашивавшей ее призрачным светом камни и деревья, пока захватывающее дух овладение пейзажем не сделало ее хозяйкой всего, пока вещи не обрели дыхание и не ожили с ее помощью.

«Ты испугался», — сказала она.

«Да», — сказал я.

Но она меня не слушала. «Ты боишься, потому что твой мир, твой безопасный, понятный мир, исчез, потому что ты увидел преображенную суть вещей, увидел, что они — живые. Вы все думаете, что ваш мир — реален, но это не так, мой мир — это жизнь за гранью видимой реальности, жизнь, трепещущая под рукою, — а то, что видишь ты, что все вы видите, — смерть. Смерть».

Мавентер вздохнул.

— Она легла на спину, и я увидел, какая она маленькая, тонкая, худенькая как мальчик. — Он замолчал.

— А дальше? — спросил я.

— О, — он поднял руки — они выскользнули из рукавов рясы — и уронил их, словно досадуя на свою слабость, — я нарушил очарование, я ушел и подождал ее у машины. На следующий день она исчезла и больше не вернулась. А я — я начал стареть. Я уже немолод, со мной много чего случалось, но пока она была здесь, невозможно было состариться. Я снова поехал на Остров, но все было обычным: русло реки, полное сухой красной грязи, скалы, деревья — ничего такого, непонятно, чего тут бояться. Это очень страшно — снова начать стареть. Теперь уж и умереть не страшнее. — Он поднялся. — Тебе пора ехать, я отвезу тебя в Динь.

Так он и сделал, и там мы расстались, на съезде со скоростного шоссе, у поворота дороги на Гренобль, он задержал мою руку меж своих огромных ладоней, отводя глаза, чтобы я не мог поглядеть в них, чтобы после не смог его узнать. Я повернул за угол и больше не видел его, только слышал, как он завел машину и уехал.

Наконец стало тихо, и я подумал, что, может быть, когда-нибудь найду ее.


  1. Биллем Бильдердайк (1756–1831) — нидерландский поэт-романтик, оказавший большое влияние на литературу, а также на культурную и общественную жизнь Нидерландов. (Примеч. перев.).

  2. Куда направляетесь?В рай!Тогда и меня прихватите с собою (фр.).

  3. Добрый вечер, Жаклин (фр.).

  4. Вы завтра уезжаете, Филип? (фр.)

  5. — Да.— Значит, вам предстоит долгое путешествие?— Не знаю (фр.).

  6. Фредерик Мистраль (1830–1914) — французский поэт, лауреат Нобелевской премии 1904 г., родом из Прованса, писал на провансальском диалекте французского языка.

  7. Под Арлем, в древних Алисканахцветут на склонах красных розытепло и ясноНе верь вещей обманной сутикогда забьется без причинытвое израненное сердцеи смолкнут голуби в испуге —то шепотом любовь ты славишьу края бездны.(Стихотворение французского поэта Поль-Жана Туле (1867–1920).)

  8. Коль священных тайн боишься,Не броди вокруг кладбища.

  9. Хозяйка (фр.).

  10. Голландец (фр.).

  11. Хозяин (фр.).

  12. Солнце шпарит, просто жуть (фр.).

  13. Как всегда (фр.)

  14. Да, лето (фр.).

  15. Анисовый ликер (фр.).

  16. Прекрасно… спасибо (фр.)

  17. Подружка Розалин,покинем бренный мир,тревогу, суету,и злобу, и тщету (фр.).

  18. В пору ту в Провансе обильном,Веселя в деревенских давильняхДушу добрым мускатом из Бома и из Фриголе,В пору ту…

  19. Знаменитый поэт-трувер конца XII в.