34830.fb2
– Как это – ничего не сделано?
Борис Дмитриевич Гольцман поднял глаза от разложенных на столе бумаг.
– Что значит – ничего не сделано? А когда будет сделано?
– Он сказал, Борис Дмитриевич, что не будет этим заниматься.
– То есть?
– Сказал, что сделает другой альбом. Что эта тема ему уже неинтересна, у него есть новые идеи и то, что он выдаст, будет круче…
– Мне не надо круче, – медленно выдавил Гольцман. – Не надо круче. Надо то, что он обещал. То, что его просили сделать. Вот это и надо. А круче – пускай он для себя делает. И сам продает. Какой аванс ему заплатили?
– Пять тысяч.
– Ничего себе… По нынешним временам… И он, значит, ничего не сделал?
– Ничего.
– Точно?
– Абсолютно.
Гольцман встал и, выйдя из-за стола, прошелся по небольшому кабинету.
Он мог позволить себе гораздо более просторное и удобное помещение, но считал, что выпячивать собственное благосостояние в данный период жизни совершенно ни к чему.
Директор продюсерской фирмы "Норд" Борис Дмитриевич Гольцман давно прошел этап дорогих иномарок и роскошных офисов. Он внутренне сам усмехался над тем, как ухмылялись, не скрывая своего настроения, приезжающие к нему москвичи – коллеги по бизнесу. Правда, далеко не все позволяли себе ухмылки по поводу его, Гольцмана, "шестерки" и небольшого офиса на пятом этаже обычного питерского старого дома. Те, кто знал масштабы работы Бориса Дмитриевича, обходились без ухмылок и подшучиваний. Посмеивались молодые – "молодые да ранние" – те, что не хлебнули еще всех прелестей, которые вываливает на головы новичков отечественная шоу-индустрия, те, для кого средний "Мерседес" был знаком отличия, символом причастности к настоящему, высокому обществу.
Не смеялись над Гольцманом и знакомые бандиты, среди которых было много "настоящих", авторитетных законников. Не смеялись, а, напротив, одобрительно покачивали головами и похлопывали Бориса Дмитриевича по плечу. Мол, сечет поляну Гольцман, не разменивается на мишуру и пыль в глаза не пускает. А значит, с ним по-прежнему можно и нужно иметь дело.
Кабинет директора фирмы выглядел более чем скромно. Черный стол, черный, вечно запертый на ключ шкаф у стены, черный же диван и в углу – высокий, выше человеческого роста, сейф.
На столе Гольцмана всегда лежали бумаги, причем, как правило, ненужные – старые газетные вырезки, макеты прошлогодних афиш, образцы билетов на давным-давно прошедшие концерты, листы бумаги с записями, сделанными впопыхах рукой Бориса Дмитриевича, таинственные стенограммы, которые и сам он в большинстве случаев уже через час после записи не мог расшифровать.
Даже оба телефона, стоявших на его столе, были какие-то невзрачные – "Панасоники" очень старой модели, давно вышедшие не то что из моды, но даже из употребления в кругах, где, как принято говорить, вращался Гольцман.
Компьютеры, факсы, принтеры, вся техника, без которой фирма не могла бы функционировать в современных условиях, особенно при том размахе, который она имела, – все это находилось в соседних помещениях, кабинет же директора дышал милой, теплой, почти советской бюрократической архаикой.
Сейчас кроме Гольцмана в кабинете находился Митя Матвеев – ведущий продюсер "Норда", принесший неприятное известие о подставе, которую устроил фирме Василек.
"Вот получит, сучара, – думал про Василька Митя, откровенно злорадствуя. – Распонтился, гнида! Воинствующая нищета… Рокер-шмокер… Художник… Сейчас Гольц его уделает… С говном смешает…"
– С говном смешаю, – остановившись напротив Мити, веско сказал Гольцман. – Художник, понтярщик…
Митя согласно кивнул.
– Набери-ка мне его номер, – сквозь зубы процедил Гольцман. – Сейчас я сам с ним поговорю.
– А его нет. – Митя развел руками.
– А где же он? – в тон ему спросил Гольцман.
– В Москву уехал. В каком-то клубе концерт ему заделали…
– Сволочь… Это его последний концерт будет.
– Еще в Минске… Через неделю. Палыч делает.
– Палыч? Я свяжусь с этим Палычем. Пусть только попробует. С говном…
Поймав Митин взгляд, Гольцман осекся.
– Афиши уже висят, Борис Дмитриевич, – сказал Митя. – Весь город заклеен.
– Ничего страшного. Мало ли что там висит… Повисит, повисит, и заклеят. Ничего страшного. У нас тоже много чего висит.
– Билеты продаются… На бабки люди влетят.
– Продаются, говоришь? А откуда ты знаешь?
– Палыч говорил. Вчера. Звонил из Минска.
Гольцман подошел к столу и пробежался толстыми пальцами по клавишам телефона.
– Але! Палыч? Привет, это я. Гольцман, да. Что? Сто лет буду жить? Чего, вспоминаешь? Ага, это хорошо. Слушай, разговор у меня к тебе есть. Там на нашего Василька билеты хорошо идут? Не очень? Слушай, давай сделаем так – ты концерт сними… Да сними, сними, не ссы. Все нормально будет. Сколько у тебя продано билетов? Сотня? Две? Ну, верни бабки. Еще не поздно, нормально. С афишами ты на сколько попадаешь? Палыч, разберемся, ничего, это же не деньги. А я тебе сделаю Василька с группой, скажем, месяца через полтора. С хорошей рекламой, со всеми пирогами… Клип запустим у вас на ТВ, покрутится пару недель… На радио дадим песню-другую. Какие песни? А мы запишем. Да, на днях начнем, так что ты больше заработаешь. Палыч, подумай. А сейчас – не советую. Да нет, ничего, просто он не в форме. Да, торчит. Он вообще на днях в больницу ложится. Не знаю, не знаю, как это он к вам собирался ехать… Он бредит, наверное? Что? В Москве играет? Ну, поглядим, чего он там наиграет. Ладно, Палыч, давай подумай, я бы на твоем месте не рисковал. Все, счастливо, дорогой.
– Вы что, Борис Дмитриевич, серьезно хотите сделать Васильку концерт в Минске?
– Да ну его в жопу! Какой там концерт! Ничего я ему не буду делать. Хотя посмотрим, может быть, он придет в себя. Свою паранойю, может быть, отложит в сторону и займется делом. Вот тогда с ним и поговорим…
– А Палыч?
– А что – Палыч? Палыч не обеднеет. А если обеднеет от такой ерунды, значит, хреновый он менеджер. Вот и все. Значит, нечего ему этим делом заниматься. Правильно?
– Ну…
Митя хотел было сказать, что нехорошо, что не по-людски это как-то – вот так, впрямую обманывать, – но поостерегся. Неизвестно, как мог отреагировать Борис Дмитриевич на подобные нравоучения. Портить же отношения с шефом, который славился по всей стране своей злопамятностью, Мите не хотелось.
Гольцман действительно обладал неприятной и странной чертой характера – он очень болезненно воспринимал мелкие обиды, лишние слова, которые могли позволить себе малосведущие в характере Гольцмана люди, после чего мстил за эти оговорки и ошибки долго, умело и с удовольствием. Это было для Бориса Дмитриевича чем-то вроде хобби – на его взгляд, вполне безобидным, однако окружающим оно таковым не казалось.
Известный пианист Володя Гурьев, как поговаривали, второй год сидел в тюрьме именно по милости Бориса Дмитриевича.
В давние времена, о которых Гольцман вспоминал в редких интервью или во время застольных бесед со старыми знакомыми, в те золотые дни нищей и бесшабашной юности, когда Боря Гольцман играл на саксофоне в одной из бесчисленных ленинградских подпольных групп, Гурьев, валявший дурака в таком же никому не известном и не нужном коллективе, как-то раз довольно нелестно отозвался в присутствии многочисленных собутыльников об игре своего товарища по цеху.
– Ты бы дул послабее, – сказал Гурьев, выпив очередной стакан отвратительной, пахнувшей керосином "андроповки". – А то глаза выпучишь, стоишь красный, как помидор, потный весь… А в ноты не попадаешь… Дуй послабее, тебя не слышно будет, глядишь, и сойдет за музыку… Рокенрол, одно слово…
Гурьев демонстративно-брезгливо относился к подпольным рок-группам и еще в семидесятые прослыл крутым авангардистом. Правда, тогда над ним смеялись и в грош не ставили. Но прошло с десяток лет, и Гурьев стал ездить в Европу, записывать пластинки с известными западными музыкантами, у него появились деньги, хорошая машина, хорошая квартира и хорошие инструменты, его имя замаячило на страницах популярных музыкальных изданий…
Все бы шло отлично, если бы как-то раз во время одной из регулярных облав, частенько случающихся в ночных клубах, расторопные бойцы ОМОНа не прихватили Гурьева с полным карманом кокаина.
Гурьев оказался на полу с заведенными на затылок руками. Когда один из бойцов, шаря по карманам европейской знаменитости, обнаружил там полиэтиленовый пакет весьма солидных размеров с "белым порошком, похожим на наркотическое вещество", он плотоядно рявкнул и потащил Гурьева в коридор, отделяя от рядовых посетителей, как золотоискатель, просеивая песок и камушки, отделяет долгожданный слиток от пустой породы.
В коридоре культового артиста для начала сунули лицом в неровно, "художественно" оштукатуренную стену и, после того как Гурьев оставил на ней свой кровавый автограф, повлекли к машине – из всей обысканной и обласканной сапогами и дубинками омоновцев компании Гурьев оказался единственным, заслуживающим серьезного внимания.
Размеры гонораров, которые Гурьев получал в Европе, позволяли ему пользоваться если не всеми благами жизни, то хотя бы некоторыми из тех, что были недоступны рядовым россиянам. В частности, звезда питерского авангарда предпочитал алкоголю и другим стимуляторам сознания вошедший в моду кокаин. И употреблял его с удовольствием, часто и много.
Для следователя, к которому попал Володя, пакетик с белым порошком, выуженный прозорливым бойцом из кармана пианиста, не создавал альтернативы в принятии решения. В свете усиления борьбы с наркотиками Гурьеву светил вполне конкретный срок. Конечно, как всегда, были "возможны варианты".
Однако у знаменитого Гурьева не оказалось достаточных связей для реализации того, что подразумевалось под этими самыми "вариантами". Вернее, связей-то у него было в достатке, да все не с теми фигурами, которые могли бы повлиять на российское правосудие. Известные художники, актеры, режиссеры, какие-то странные личности, именовавшиеся в светских тусовках "культовыми" фигурами, – все они, как выяснилось, не имели ни малейшего веса ни для следователя, ни тем более для прокурора, даже рядовой мент, какой-нибудь лейтенант в отделении милиции, послужившем точкой отсчета гурьевской трагедии, спокойно посылал их, меняя адрес в зависимости от собственного настроения и иногда доходя до сияющих вершин эзопова языка.
Нужны были чиновники, причем немалого ранга, то есть, представители той социальной группы, к которой свободомыслящий Гурьев всегда относился с демонстративным пренебрежением, если не сказать с презрением.
Именно тогда к Гольцману пришел Яша Куманский, вездесущий журналист, тоже выплывший на перестроечных волнах из мелководья гонораров официальных советских газет и прибившийся к сахарным айсбергам коммерческих изданий.
Борис Дмитриевич был как раз тем человеком, который мог "нажать на кнопки" и повлиять на судьбу питерского гения, оказавшегося в неволе. Гольцман своих связей не афишировал, но Куманский, однако, не считал бы себя журналистом, если бы не знал, что Боря Гольцман частенько бывает в мэрии, захаживает в Большой Дом, а на даче у него бывают в гостях фигуры самого разного калибра, от авторитетных бандитов до крутых чиновников.
Они сидели в старом офисе Гольцмана – гораздо более роскошном, чем тот, в который представительство "Норда" перебралось примерно через год, когда Борис Дмитриевич пережил один из самых тяжелых периодов в своей жизни в связи с серьезными неприятностями и финансовыми трудностями, вызванными чересчур пристальным интересом налоговой полиции к его фирме.
– Боря, помоги ты Вовке, это же наш человек, – говорил Куманский, пытаясь заглянуть в глаза Гольцмана, которые тот упорно отводил в сторону. – Ну кто сейчас не торчит? Да и кокс – это ведь, скорее, мода… Он же модный парень, Вовка, ему это, так сказать, по рангу положено. Ноблес оближ…
– Положение… – Гольцман посмотрел журналисту прямо в глаза. – Положение, говоришь, обязывает? А меня?
– Что?
– Меня не обязывает мое положение?
Гольцман прошелся по кабинету, засунув руки в карманы брюк.
Внезапно Куманский понял, какую он сейчас допустил ошибку. Сам, своими руками, точнее, своими словами он вознес Гольцмана на очередную ступеньку его мании величия, которая последнее время все чаще давала о себе знать. С некоторых пор окружающие начали замечать, что Борька Гольцман, всегда бывший "своим парнем", помогавший деньгами и выпивкой, болтающийся по концертам и выставкам, Борька, с которым всегда можно было надраться и послушать свежие анекдоты, снять девчонок и завалиться к нему, Гольцману, домой среди ночи с тем, чтобы "зависнуть" там суток на трое, – этот самый старый приятель Борька меняется: становится нелюдимым, заносчивым, вместо приветствия цедит сквозь зубы что-то невнятное, фильтрует свои знакомства, отдавая предпочтение "нужным" людям, какими бы моральными уродами те ни оказывались при ближайшем рассмотрении.
Сейчас же Куманский дал Гольцману понять, что от его решения зависит судьба человека, и не просто человека, а знаменитости, старого его, Бори, знакомого, не сказать конкурента, но личности, всегда вызывавшей у Гольцмана некоторое подобие ревности.
Борис Дмитриевич сел за стол и еще раз взглянул на Куманского.
– Его положение обязывает, – снова сердито пробурчал Гольцман. – И чем же, ты думаешь, я могу ему помочь?
Куманский присел к столу и начал шуршать бумагами в своем портфеле.
– Вот тут у меня письмо от питерских артистов… Все подписали…
– Все?
– Ну, не то чтобы все, но многие. В общем, просьба о помиловании…
– Детский лепет.
– Адвокату собрали денег… Ты бы поговорил, Боря, там… ну, в мэрии, что ли…
– С кем же это?
– Да хоть с Высоцким…
О дружбе Гольцмана с первым заместителем генерального прокурора города знали немногие, и Борис Дмитриевич с трудом удержался от того, чтобы поморщиться и досадливо крякнуть. Откуда Куманский мог знать об отношениях между ним и Первым, как называли Высоцкого близкие знакомые и деловые партнеры, было для Гольцмана загадкой.
"Вот сволочь, – подумал Борис Дмитриевич. – Что же он еще знает? Не город, а большая деревня. Ничего не скроешь. Все на виду. Надо будет поосторожней вести дела".
– То есть ты думаешь, что если парня взяли с кучей наркоты в кармане, то Высоцкий будет его отмазывать? И именно теперь, когда за косяк на улице метут и в КПЗ тащат? Это нулевой вариант, Яша. Да и…
– Что? – напрягся Куманский.
– Ничего. Не та фигура, чтобы из-за нее лезть на рожон. Думаешь, это легко делается? Того же Высоцкого подсиживают со всех сторон. У него врагов больше, чем…
Гольцман едва не ляпнул "чем у меня", но опять успел вовремя остановиться.
– …Чем ты можешь себе представить, – натужно закончил он скользкую фразу.
– Ну так как же все-таки? – спросил Куманский. – Можешь помочь?
Гольцман подумал, побарабанил пальцами по столу, еще раз взглянул на Куманского и уставился в окно.
– Нет, – вдруг сказал он. – Пусть сидит. Ему это только на пользу пойдет. Два года – не десять. Ничего с ним не будет. Не растает. Как говорится, не сахарный… Все, больше не хочу говорить на эту тему…
– Ну, знаешь…
Куманский вдруг почувствовал неожиданное раздражение. Не то чтобы ему было очень жалко Гурьева – не из жалости к пианисту он занимался этим делом. Жалости Яша уже давно не испытывал ни к кому, кроме, пожалуй, себя, и то нечасто – в основном, когда его "кидали" на деньги или просто обманывали. Тогда Яша жалел себя, думая, что такого талантливого, работящего, честного и вообще приличного человека, как он, обижать просто не за что и обидчик заслуживает самого страшного наказания, какое в состоянии вообразить человеческий мозг. А другие – другие для Яши уже много лет были всего лишь статистами, объектами для работы, и он расценивал окружающих его людей только по количеству информации, которую можно было из них выжать и выгодно продать. Ну и по качеству этой информации, разумеется.
История Гурьева давала ему не слишком много, но она была весьма "рабочей", то есть когда Куманскому нечего было давать редактору для еженедельного обзора музыкальной жизни города или для колонки культурных новостей, он всегда мог сунуть пару новостей из "дела Гурьева". Яша любил так строить свою работу, чтобы в его компьютере всегда имелась пара-тройка запасных статей или хотя бы набросков, которые можно сунуть в неожиданно образовавшуюся "дыру", когда сроки подходят, а материала для газеты нет, хоть ты тресни.
Отчасти поэтому и ценился Яша Куманский в каждом из изданий, с которыми он сотрудничал, – начальство любило его безотказность и обязательность. Куманский никогда никого не подводил, и ни разу по его вине не образовывались в газете пустоты, которые нужно было заполнять спешно высасываемым из редакторского пальца материалом.
Называя себя "ньюсмейкером", Куманский прочитывал это слово буквально. Он не считал, что успеть написать первым о каком-то интересном событии – такая уж большая заслуга журналиста. Это, как он полагал, его прямая обязанность. А вот сделать новость, то есть организовать событие самому и заставить его развиваться так, как будто оно произошло спонтанно, писать о нем со стороны – это было для Куманского признаком настоящего мастерства.
Перестроечные телеинсценировки Невзорова с профессиональной точки зрения не вызывали у него большого восторга. Это были всего лишь спектакли. Куманский же делал саму жизнь, он не строил декораций и не выбирал ракурс, при котором были бы не видны фигуры зрителей, он моделировал реальные ситуации, и в них не было места актерской игре. Для всего этого, конечно, больше подходило название "провокация", но Яша не задумывался о терминах, ему был важен результат.
Вот и историю спасения Гурьева из тюрьмы раздул именно он. Подписные листы, громкие имена адвокатов, даже небольшая демонстрация творческой интеллигенции, закончившаяся двухдневным пикетом у здания мэрии, – все это было умело спровоцировано одним человеком, о чем никто, конечно, даже не подозревал. А Куманский, кроме неплохих гонораров и двух месяцев спокойной жизни, сделал себе на этом еще и весомый моральный капитал – теперь он считался бескорыстным и принципиальным борцом за свободу творчества и человеком, готовым пожертвовать хорошими отношениями с властями ради искусства, персонифицированного в томящемся под следствием Гурьеве.
Только вот на Боре Гольцмане схема Куманского дала сбой. В планы журналиста не входило портить отношения с одним из ведущих продюсеров Петербурга, как не хотел он прикладывать руку и к росту его самомнения. С Гольцманом и так было непросто общаться, а уж если он возомнит себя вершителем судеб человеческих – тогда только держись…
– Пусть посидит, – снова сказал Гольцман.
– А…
Куманский судорожно думал, как продолжить разговор. Ему очень хотелось так или иначе привлечь именитого продюсера к "Гурьевскому делу".
– А…
– Что? У тебя еще что-то?
– Может быть, как-то финансово поучаствовать?
– В каком смысле? Чтобы я ему денег дал, ты это хочешь сказать?
– Ну… вообще-то, конечно, нужно… На адвоката там, да и вообще. Сам понимаешь, в тюрьме сидеть – удовольствие не из дешевых.
– Понимаю.
– Он квартиру собирался продавать, – вдруг вспомнил Куманский. – Он мне об этом говорил. Точно.
– Как же он ее продаст, в тюряге сидючи?
– А ты можешь помочь с этим? Он боится, что его кинут.
– Квартиру… На Марата, да? Старая его хата?
– Да. Он-то к жене перебрался. И вообще, Вовка ведь в России теперь редко бывает. А деньги не помешают.
– Редко бывает… – Гольцман усмехнулся. – Редко, да метко. Ладно. Я так понимаю, что доверенность у кого-то есть?
– Есть. У жены.
– Ну, положим, эту квартиру я могу у него купить. Только, конечно, по разумной цене. Под офис.
– Под офис маловата будет… – начал Куманский, но осекся под тяжелым взглядом Гольцмана.
– Впрочем, тебе видней.
– Это уж точно, – тихо ответил Борис Дмитриевич. – Это точно, что мне видней.
Куманский быстро прикинул, что из этой истории можно выжать маленький скандальчик – мол, зажравшийся капиталист от искусства наживается на горе художника, – но тут же отбросил эту мысль. Для того, чтобы понять, что вред от ссоры с Гольцманом намного перевесит дивиденды, полученные от публикации этого материала, не нужно было обладать сократовским умом.
На том дело и затихло. Конечно, каким-то образом общественность узнала, что Гольцман отказался помочь осужденному-таки на два года пианисту, но народ, как водится, безмолвствовал, а Гурьев сидел.
Борис Дмитриевич, ко всеобщему удивлению, действительно перенес свой офис в квартиру Гурьева – тесноватую, но вполне достаточную, чтобы вместить ужавшуюся бюрократическую машинку, посредством которой Гольцман заправлял концертной деятельностью эстрадных звезд на всей территории СНГ и даже кое-где за рубежом.
Митя не знал всех подробностей истории с Гурьевым, но она была не единичной, и молодой продюсер держал за правило всегда соглашаться с шефом, о чем бы ни шла речь. Во всем, что касалось профессиональной стороны работы, на опыт Гольцмана вполне можно было положиться, да и связи Бориса Дмитриевича, тянувшиеся в самые разные, самые дальние уголки государственной административной системы, давали некую гарантию выполнения его решений. Что до личных отношений с артистами, администраторами, продюсерами "на местах" – все они знали характер Бориса Дмитриевича, и любые острые углы, любые неприятные моменты, возникающие при заключении договоров, можно было смело валить на него. Обиженные только покачивали головами, соглашаясь, что, мол, да, Гольцман – это не подарок.
– Хорошо, – сказал Гольцман. – Про этого урода, про Василька долбаного, больше слышать не хочу. Есть там кто-нибудь? – Он кивнул в сторону запертой двери в коридор.
Митя улыбнулся:
– Корнеев дожидается. Минут сорок уже сидит.
– Что?! Почему же ты сразу не сказал? Он же мне… Ладно, давай, зови.
Митя распахнул дверь, и на пороге возник Гена Корнеев – пятидесятилетний полный мужчина с лоснящимися залысинами, с маленькими глазками, прячущимися за густыми, необычно богатыми для лысеющего человека бровями, в вечно мятом дешевом костюме. Он источал привычный тошнотворный аромат – смесь запахов давно не мытого тела и дорогого одеколона.
– Здорово, Гена, – весело, мгновенно переключившись с раздражения на панибратскую приветливость, крикнул Борис Дмитриевич. – Как сам-то? Цел?
– А что мне сделается? – пробурчал Гена, отдуваясь и вытирая пот со лба.
– Да, нам, старым волкам, конечно, все нипочем, – согласно кивнул Борис Дмитриевич. – Долго вчера веселились?
– Да так… Средне.
– А-а… Я-то думал – по полной программе. Вы так весело уезжали – просто как в старые времена.
– Ребята гуляли, – сказал Корнеев. – Я так, влегкую… Литр принял и в койку.
– А девушки? Что, игнорировал, что ли?
– Да ну их в жопу, – пропыхтел Корнеев. – Что я, пацан? Мне бы полежать, отдохнуть… Ребята вроде сняли каких-то… Я даже не смотрел.
– Да ладно тебе, "не смотрел". Знаю я, как ты не смотришь. Как полицай прямо, пасешь своих малых, говорят, даже в сортир с ними ходишь.
– Ага. И над горшком держу. Давай к делу, что ли, Боря?
– Ну, к делу, так к делу.
Гольцман сел за стол, придвинул к себе дешевенький калькулятор, потыкал пальцем в клавиши, что-то написал на подвернувшейся бумажке.
– Смотри, Гена. Мы договаривались на пятерку, так?
– Ну. – Корнеев насупился, предвидя неожиданный торг…
Вчерашний концерт во дворце спорта "Юбилейный" должен был, по расчетам Корнеева, принести ему не меньше семи тысяч долларов. Времена нынче тяжелые. Августовский кризис хоть и случился аж два года тому как, а до сих пор аукается. Раньше за такое мероприятие меньше двенадцати тысяч и просить было смешно. Тем более что группа, менеджером, продюсером и директором которой уже пять лет был Гена Корнеев, шла ровно, звезд с неба не хватала, но и в аутсайдерах никогда не числилась. С самого начала, как только группа приковыляла, приползла, притащилась на перекладных в Москву, когда у всех четверых музыкантов было две плохоньких "самопальных" гитары да сотня рублей на все про все (если по сегодняшнему курсу), с тех пор и пашут ребятки – уже и джипы себе купили, и инструменты приличные, по заграницам покатались, и не голодают, слава богу… Корнеев, в общем, не жалуется…
Только вот кризис, будь он неладен! Едва Корнеев собрался купить себе приличную дачу под Москвой, как тут и шарахнуло. Ладно еще предприятие осталось в целости и сохранности. Корнеев в очередной раз убедился, что выбрал правильную стезю. В людей надо вкладываться. Люди, так сказать, погибают последними!
Убежденность в том, что люди – самое главное богатство, укрепилась у Геннадия Павловича Корнеева, в прошлом инженера-экономиста, а нынче – продюсера не последнего ранга, после того как двадцать девятого августа девяносто восьмого года покончил с собой его институтский приятель, однокурсник Димка Зыков.
Димка был отличным студентом, после института трудился в каком-то НИИ, а лишь началось в стране шевеление в экономике, тут же смекнул, откуда, а точнее – куда ветер дует, и затеял свое дело.
С Корнеевым они дружили много лет, с первого курса. Гена никогда не проявлял ни малейшего интереса к современной музыке. Димка же, напротив, с ума сходил по рок-н-роллу, собирал диски, сыпал диковинными, неведомыми Корнееву названиями и без конца заставлял слушать все новинки, которые немедленно занимали свои места на бесчисленных полках и стеллажах, в тумбочках и шкафчиках, переполнявших квартиру Зыкова.
Пока Корнеев трудился на вещевом рынке, таскал шмотки из Турции и трахал маргинальных продавщиц, Димка сидел в ларьке, витрины которого были до потолка уставлены стопками "самописных" магнитофонных кассет: зыковская домашняя коллекция пластинок, которую друг Корнеев всегда считал деньгами, выброшенными на ветер, и деньгами, по тем временам и по материальному положению ее обладателя, немалыми, – эта коллекция неожиданно стала приносить плоды.
Сначала этих плодов хватало только на пропитание Зыкова, что тоже, по перестроечным временам, было немало, а потом Димка приобрел несколько хороших магнитофонов и погнал свою звукозапись таким галопом, что на стук копыт прискакали комиссары перестройки – поскрипывая черными кожанками и поигрывая, правда, не маузерами, а ножичками-выкидухами.
К удивлению пристально следивших друг за другом первопроходцев-кооператоров, а также всех друзей и знакомых Зыкова, которые предвещали ему обычные, унылые в своей безысходности рабские отношения с буревестниками организованной преступности, только вводивших в повседневный обиход граждан новое значение слова "крыша", Зыков как-то очень быстро договорился с "комиссарами", и дело его не то что захирело, а наоборот, стало стремительно расширяться.
Теперь у Димки был уже не один ларек, а почти десяток – возле станций метро в центре города, на Невском проспекте, на Московском, в самых "хлебных" местах. Кроме этого, появился у Зыкова и прилавочек со скромной надписью "ОПТ!" в клубе "Водоканал", где тогда находился ленинградский книжный рынок. Как Зыков протащил туда свои кассеты, никто сказать не мог, ибо на каждой стене клуба "Водоканал" висели крупные объявления, гласящие, что, кроме книг, никакие товары народного потребления в клубе ни обмениваться, ни продаваться не могут.
Объявления грозили штрафами, чуть ли не арестами, но на Зыкова все эти угрозы, как видно, не распространялись.
Потом Корнеев потерял Димку из виду, знал только, что тот перебрался в Москву и занимается оптовой торговлей на всемирно известной "Горбушке". А еще через два года Зыков возглавил производственный отдел крупнейшей издательской аудиофирмы "Модерн Мьюзик". Люди сведущие подшучивали над названием, произнося его как "More Than Music", поскольку слухи о том, что работники фирмы не только занимались выпуском аудиокассет и компакт-дисков, но также приторговывали недвижимостью, крутили банковские аферы и организовывали отправки больших партий автомобилей с европейских свалок, – эти слухи имели под собой все основания.
Корнеев, хотя уже и погряз в шоу-бизнесе по самые уши, практически не пересекался со старым приятелем, предпочитая работать с маленькими издательскими фирмами, которые платили сразу, расплачивались исключительно черным налом и готовы были идти почти на любые условия директора популярной группы. Для них в любом случае было выгодно получить альбом "Города N" – так назывался коллектив из Екатеринбурга, бразды правления в котором взял на себя Корнеев. Даже если фирма совершенно не умела вести дела и не зарабатывала на выпущенном альбоме, что было, в принципе, невозможно – "Город N" продавался стабильно и считался одним из самых устойчивых рок-коллективов, – то моральный капитал предприятия рос как на дрожжах. Иметь в своем каталоге несколько альбомов "Города" было престижно, а, главное, полезно – такой козырь всегда срабатывал при переговорах с очередным потенциальным клиентом. Узнав, что заштатная фирма выпускает "Город", клиент сразу переставал давить и пыжиться, начинал разговаривать с продюсером серьезно и чаще всего соглашался на выдвигаемые условия.
До Корнеева, конечно, доходили слухи, что "Модерн Мьюзик" процветает, специализируясь, в основном на русской попсе, однако не брезгует и артистами других жанров, при условии, что эти артисты кассовые. Капитал у "Модерн Мьюзик" был такой, что она могла купить на корню практически любого артиста и заплатить любой сногсшибательный гонорар, руководствуясь только одним принципом – имя должно быть громким и хорошо покупаемым.
На фоне такого благоденствия смерть Зыкова, случившаяся 29 августа 1998 года, через десять дней после кризиса, была для Корнеева полной неожиданностью.
Мужик взял и выстрелил себе в рот из нагана. Казалось бы, ни с того ни с сего. Насколько это было известно, на личном фронте Зыков не имел никаких неприятностей – он был заядлым холостяком, любителем дорогих проституток и вроде бы вообще не собирался вступать в серьезные отношения с представительницами противоположного пола. Что же до профессиональной сферы его деятельности… Вероятно, причины таились именно в этой области, но опять-таки никто – ни непосредственное начальство Зыкова, ни его коллеги-сослуживцы, ни секретарши, ни уборщицы, ни курьеры, которых в "Модерн Мьюзик" был уже если и не легион, то близко к тому, ни музыканты, с которыми Зыков дружил, пьянствовал и нюхал кокаин, – никто даже понятия не имел, что могло довести этого удачливого весельчака-жизнелюба до последней черты.
"Модерн Мьюзик", конечно, понесла крупные убытки, но стояла крепко и сдаваться не собиралась. Конкуренты только руками разводили – как это Зыков умудряется делать такую хорошую мину при столь сомнительной игре. Хотя, впрочем, может быть, и не столь сомнительной была его игра, по крайней мере, Дима по-прежнему ни в чем себе не отказывал, заключал договоры с артистами, которые после кризиса впали в состояние не прекращающейся ни днем, ни ночью истерики, и даже платил им какие-то небольшие авансы. А это, по понятиям послекризисной ситуации, было делом совершенно уж немыслимым.
На столь благостном фоне это самоубийство казалось еще более странным – никто даже из самых близких знакомых Зыкова не мог найти ни малейшего повода для такого отчаянного шага.
Корнеев предполагал, что в "Модерн Мьюзик" не все было так уж чисто и гладко, но предположения оставались предположениями, и озвучивать их Корнеев не собирался.
Поскорбев по однокашнику, он еще больше уверовал в правильность выбранного пути и порадовался, что не влез до сих пор ни в какие сферы бизнеса, связанные с торговлей чем бы то ни было – кассетами, машинами, водкой… Единственный товар, который казался ему безопасным в работе и до сих пор таковым являлся, были люди. Живые артисты. "Живое мясо", как он иногда говорил в шутку, пересекая границу, скажем, Украины.
– Что везете? – спрашивали его борзые хохлы-таможенники в явной надежде сорвать с русского бизнесмена хотя бы сотню баксов.
– Живое мясо, – отвечал улыбающийся Корнеев…
Сегодня похмелье мучило его сильнее, чем бывало обычно после ежевечерней дозы.
"Должно быть, давление скачет", – думал Корнеев, разглядывая лицо Бориса Дмитриевича и одновременно пытаясь предугадать, какой каверзы можно ждать от этого выжиги.
– На пятерку, значит, – повторил Гольцман. – Знаешь, Гена, такое дело…
– Ну что там? Какое еще дело? – пропыхтел Корнеев. – Давай, Боря, решать вопрос. Нам улетать сегодня.
– Да…
– Что, проблемы какие-то?
– Да нет, Гена… Собственно… Понимаешь, там, в зале, кресла покрушили…
– Ну и что? Я здесь при чем?
– Знаешь, Гена, я думаю, нам с тобой надо разделить расходы.
– С какого хрена? Твоя работа – охрану обеспечить. Ты же вбил стоимость охраны, значит, с ними и разбирайся. Раз они не уследили – это не мои проблемы.
– Это-то понятно. Но тут еще по билетам…
– А что – по билетам? Там же аншлаг был. Я ведь сидел за кулисами, в зал выходил. Все видел. Ты что, Боря, хочешь сказать? Что денег нет? Так я понимаю? К чему все эти прелюдии?
– Да нет, что ты, старик, есть деньги, есть. Только мне кажется, нам все-таки нужно как-то договориться.
– Я не понял? Ты платишь бабки группе или нет?
Борис Дмитриевич встал и подошел к сейфу.
– Вот твои бабки, Гена. Ты меня совсем уже за лоха держишь, я не пойму?
– Да нет, что ты… – Увидев на столе пачку зеленых купюр, Корнеев сменил гнев на милость. – Что ты, Боря… Просто, знаешь, нервы… С бодуна все кажется таким, как бы это сказать… ненадежным, что ли.
– Это верно. Слушай, Гена, деньги бери, спрячь, а у меня к тебе еще есть кое-что…
– Ну давай, давай, что ты хотел?
– Убытки мы понесли. Оплата этих кресел долбаных… С охраной еще были проблемы… Потом пожарники наехали… Я уж тебе не говорил, не стал расстраивать перед концертом.
– А что там еще с пожарниками?
– Ты же сам вчера видел. Сам мне сказал про аншлаг. А там был не аншлаг, Гена. Там был супераншлаг. Там зрителей было ровно на семьсот человек больше, чем положено по вместимости зала.
– Ну и заебись!
– Это так. Только пожарники сказали, что пока зрителей не будет ровно столько, сколько положено, концерт никто не начнет. Вообще, сказали, снимем все мероприятие к свиньям. Вот так. Они могут.
– Они могут, – повторил Гена. – И что? Ты им заплатил?
– А как ты думал? Заплатил, конечно.
– Много?
– Много – не много, а в общей сложности набежало там штуки полторы. Туда сунул, сюда сунул. Вот бабки и расходятся.
– Ну, на аншлаге-то…
– Да если бы это по нашим билетам был аншлаг! Там же половина фальшивых было! Как всегда – тридцать процентов халявы, тридцать процентов – по липовым проходкам, посчитай. Сколько осталось?
– Сорок процентов.
– Вот тебе отчет о проданных билетах. О проданных через кассу. Сорок процентов заполняемости. И я тебе плачу, Гена, с этих сорока процентов всю сумму, на которую мы договаривались, понял?
– А-а… Что ты хочешь сказать? Что свои бабки мне платишь?
– Да. Потому что для меня моя репутация важнее этих долбаных трех с половиной штук, на которые я попал.
– Ну, Боря, три с полтиной – не пролет, если честно.
– Конечно, не пролет, а все равно как-то неприятно.
– Согласен. Приятного мало.
– Так вот, Гена. Мы вчерашний концерт сняли на видео.
– Ну?
– Хорошо сняли. Давай выпустим кассетку, а? "Концерт в Питере"? Как ты?
– Да я что – ради бога. Только, Боря, ты же знаешь: нет договора – нет разговора.
– Договор подпишем.
Гольцман поднял телефонную трубку.
– Катя? Принеси-ка мне бланки договоров. Да, стандартные.
– Так, – сказал Борис Дмитриевич, когда секретарша Катя вышла из кабинета, оставив на столе несколько листков, густо покрытых мелким печатным текстом. – Так… На роялти только, Ген, да? Я так понимаю?
– А аванс? Нет аванса – нет романса…
– Аванс… Давай мы таким образом покроем наши вчерашние убытки. А роялти – один хрен будешь получать. Чего нам с тобой париться? Я тебе еще концерт сделаю, или два. Публика пока хавает группу, надо крутить… Давай через месяц?
– Ну, давай. Ладно. Только с концертами железно. Два, на гарантии.
– Забились. Подписывай.
Гольцман уже успел заполнить несколько пунктов договора – те, где речь шла о предмете, то есть о выпуске видеокассеты с записью концерта "Города N", об авансовых обязательствах (прочерк), об авторских отчислениях (десять процентов), – подписал и двинул бумаги к Корнееву.
– Так-так-так…
Менеджер быстро пробежал глазами три страницы договора.
– Ладно. Только из уважения к тебе.
Корнеев достал из кармана пиджака ручку и подмахнул два экземпляра.
– И, значит, два концерта гарантийных? Я тебе верю на слово, Боря.
– Конечно. Кому же нам верить, если не друг другу. А на самом деле я тебе вот что хочу сказать, Гена – ситуация с производством сейчас настолько хуевая, что я уж и не знаю, кто бы еще стал выпускать нынче видео "Города". После кризиса народ еще не очухался.
– А ты очухался?
– А у меня это рентабельно, потому что свое производство, свой монтаж, своя полиграфия. Тут хоть как-то можно вытянуть. Правда, материалы все равно за зеленые покупать, никуда не денешься…
– Ладно. – Корнеев поднялся со стула. – Поехал я. Спасибо, Боря.
– На связи. – Гольцман пожал протянутую потную руку. – На связи, Гена. Всего. Вы, кстати, куда сейчас едете?
– В Харьков.
– Палычу привет. Он вам устраивает?
– Он.
– Хороший мужик, – улыбнулся Гольцман. – Надежный.
– Да, – кивнул Корнеев. – нас еще не кидал. Его только все кидают, а он артистов бережет.
– Это точно. Ну, пока.
Когда повеселевший менеджер покинул кабинет, Гольцман взял договор, еще раз просмотрел, улыбнулся и бросил на стол.
– А на фига нам этот фильм? – спросил Митя.
– А он нам на хер не нужен, – ответил Гольцман.
– Тогда зачем?
Борис Дмитриевич поднял телефонную трубку, набрал номер.
– Але? Сергей? Вези бабки. Да, все подписал. Жду.
– Вот так, Митя. – Гольцман положил трубку на аппарат и потянулся. – Вот так надо. Учись, сынок, пока я жив.
Митя подошел поближе к столу.
– Я не понял… Мы продаем их, что ли?
– Конечно. Слушай. Все очень просто.
Телефонный звонок прервал объяснение.
– Извини.
Гольцман поднял трубку.
– Але. Да, Миша. Да, говори, что у тебя… Что?! Когда? А-а… Как? Ну ничего себе… Понял, понял… А тело… Короче. С телом все дела бери на себя. Да, мы оплатим все. Бери автобус, короче. Тело вези в Питер. Он как там вообще, лицо хоть осталось? А-а, не видел… Ну давай, дуй в больницу, короче. И, Миша, я тебя прошу, шустрей. Все расходы, скажи, берет на себя "Норд". На связи. Как только что-то будет происходить, звони мне на трубу. Будет, будет, не волнуйся. Не волнуешься? Ну, ты молодец у меня… Давай, работай. Это будет наша тема, ты понял? Никого на дух не подпускай. Все, жду информации.
Гольцман положил трубку.
– Что-то случилось?
Митя пристально смотрел Гольцману в лицо, пытаясь угадать, с кем из их общих знакомых случилось несчастье. Сам факт смерти был для него ясен из коротких фраз, которые Гольцман только что произнес, – про тело, про больницу, про автобус в Питер. Только – кто? И какие последствия это событие принесет? Чем обернется для работы "Норда"? За время своей деятельности на ниве шоу-бизнеса Митя уже привык к тому, что любые происшествия в городе, любые политические катаклизмы, пожары, землетрясения, свадьбы и разводы, рождения и смерти, войны и захваты самолетов – все это и еще многое другое может быть с легкостью использовано в работе. Так или иначе, но из всего этого можно извлечь прибыль.
"Бойцы невидимого фронта", – говорил Борис Дмитриевич, когда речь заходила о сотрудниках "Норда". Люди видят внешнюю сторону события, а какие оно вызывает последствия и кто умудряется на этом заработать – для них тайна за семью замками.
– Что случилось? – повторил вопрос Митя.
– Случилось, – с интонацией Штирлица ответил Гольцман. – Максим не знал, смеяться или плакать…
– Какой Максим?
– Не читал?.. Не знаешь ты, Матвеев, современной классики. Это из книжки одной. Митьковской. Но не важно. Короче говоря, Василек наш концы отдал.
– Как это – концы отдал?
– Кеды выставил. Умер, одним словом.
– Умер?
– Слушай, Митя, кончай дурачком прикидываться. Умер. Он же не бог. Он человек. А человек, бывает, умирает.
– Да, случается… А что с ним? Что произошло? Убили, что ли?
– Почему ты так подумал?
Гольцман прищурился и с интересом посмотрел на Матвеева.
– Ну… – Митя пожал плечами. – Ну, не знаю… Время такое. Да и сам он был парень заводной. И здоровый… И торчал вдобавок. Тут все одно к одному.
– Молодец!
– Кто?
– Ты. Не он же… Он уже теперь никто… Хотя, в общем… Время покажет.
– Что?
Лицо Гольцмана приобрело выражение, которое Митя очень не любил. Губы Бориса Дмитриевича сжались в тонкую синусоиду, глаза остановились. Раздражен был Борис Дмитриевич и в этом состоянии опасен для окружающих.
– Какой ты тупой, Митя…
– Извините.
– Да ладно. Горбатого могила исправит. Слушай сюда. Мы, то есть "Норд", занимаемся теперь Васильком. Быстро дуй к его жене. Все расскажи.
– Что?!
Митя вскочил со стула и заходил по кабинету.
– Что – "расскажи"?! Почему я? Что я знаю? Нет… Не-ет!
– Да! Ты сейчас, милый мой, поедешь. И не говори, что у тебя тачка сломана.
– Я и не говорю…
– Чудненько. Сгорел он по пьяни. Курил, наверное, в постели или что-нибудь вроде этого… Как это обычно бывает? Вполне традиционная алкогольная смерть.
– Или под кайфом, – высказал предположение Митя.
– Нет. Никаких "под кайфом". Пьяный был, ты понял?
– Понял.
– Так и скажешь. А она… Ты ее не бойся, Митя. Она баба ушлая. Я ее давно знаю, у них уже несколько лет не все в порядке. Так что истерик не будет. И скажи… – мягко так, сам сообразишь как – скажи, что все расходы по похоронам там, поминкам, всю суету мы берем на себя. Полностью. Ей ничего делать не придется. Понял?
– Ага… Понял. Кажется, я правильно вас понял, Борис Дмитриевич…
– Ну, наконец-то. Смышленый ты все-таки, Митя. Только прикидываешься дуриком. Ты понимаешь, Митенька, что для нас все это значит?
– Ну…
Матвеев смутно догадывался, куда клонит Гольцман, но не решался высказать свои предположения. Слишком уж цинично. Для него, продюсера. А для генерального – что позволено Юпитеру, не позволено быку…
– Вижу, что понимаешь. Главное, чтобы ты правильно это понимал. И языком не болтал.
– Борис Дмитриевич, я что, первый год замужем, что ли?
– Было б так, я бы с тобой это не обсуждал. Все, погнали. Время не ждет. Сейчас каждая секунда на счету.
Гольцман схватился за телефонную трубку и забарабанил по клавишам, набирая очередной номер, а Митя выскочил в коридор и, не обращая внимания на посетителей, как по команде привставших с длинного кожаного дивана и подавшихся к Матвееву в надежде выяснить, когда же Сам их примет, выбежал на лестницу.
Матвеев остановил машину возле дома Василька.
"Вот сволочь, – думал Митя, выходя из своего "Опеля". – Нашел время. Взял аванс, понимаешь. Наверное, это его и подкосило. У него давно таких денег в руках не было… Пять штук. Не бог весть что, но для такой воинствующей нищеты, как Василек, это, конечно, сумма. Можно вусмерть упиться. Что он и сделал, сука. Как теперь Ольге все это сказать? Гольцману легко, он подобные вещи никогда на себя не вешает. Небось уже сидит, бабки подсчитывает, которые срубит на Васильке. Ну, собственно, если срубит, то и я без штанов не останусь. Так что пусть его, пусть считает".
Митя зашел в магазин, располагавшийся в первом этаже нужного ему дома. Купил литровую бутылку водки, шоколадок, подумал и взял еще пива, вспомнив, что Ольга всегда с несказанной теплотой относилась к этому фирменному напитку всех питерских музыкантов. Затем, стараясь не думать о предстоящем разговоре, вышел из магазина, нырнул в воняющий мочой и какой-то тухлятиной подъезд и быстро взбежал на пятый этаж.
Ольга открыла сразу, словно ждала Митю под дверью.
– Я уже все знаю, – сказала она, глядя Матвееву прямо в глаза. – Так что не напрягайся, Митенька. Проходи, садись на кухне. В комнате у меня не прибрано. Бардак, одним словом.
Матвеев осторожно, стараясь не зацепиться ногой за обрезки досок, которыми был уставлен коридор, за угол тумбочки, неловко установленной рядом с вешалкой, за велосипед, подвешенный к стене очень низко и, кажется, очень ненадежно, пробрался в конец коридора и умудрился достичь кухни без видимых физических повреждений. О моральных этого нельзя было сказать – в последнее время Митя стал не в меру брезглив, и один вид запущенных квартир или грязных подъездов вызывал у него кислую гримасу и даже порой тихую, сквозь зубы, ругань.
– Ты что, принес там, что ли, чего?
Ольга вошла вслед за Матвеевым и встала у окна, дымя сигаретой. Митя осмотрелся.
"В комнате у нее не прибрано, – подумал он. – "Не прибрано"! Это у нее называется – "не прибрано". Конечно. Можно себе представить. Если здесь такое, то там, наверное, вообще полный мрак".
Пустые бутылки на полу – это еще полбеды. Это, можно сказать, даже нормально. Дом, в кухне которого нет пустых пивных бутылок, всегда казался Мите подозрительным, и хозяева его вызывали какое-то необъяснимое недоверие. Нет, бутылки – это пустяк. Даже если из-за них приходится поджимать ноги и сидеть скрючившись. Но все остальное…
Кухня когда-то была оклеена обоями – моющимися, прочными и вполне кондиционными, о чем свидетельствовала грязная чересполосица их обрывков и серой штукатурки, местами обвалившейся и обнажившей решетку дранки. Крашеный, белый в прошлом, потолок теперь имел темно-рыжий цвет от копоти и табачного дыма, рамы на окнах рассохлись, разошлись, там были теперь широкие, чуть ли не в палец, щели, и общий дискомфорт усугублял ровный и нудный, словно преддверие зубной боли, сквозняк.
– Васька ремонт начал делать…
– Сам? – Матвеев оттягивал неприятный разговор.
– Сам. Он все сам. Самый умный. Вот и доумничался.
– Да… Такие дела.
– Ладно, слезы лить не будем. Не дети. Да, Митя?
Матвеев осторожно пожал плечами.
– Наливай давай.
Ольга поставила на стол, слегка присыпанный сигаретным пеплом, два стакана сомнительной чистоты.
– Что там у тебя?
– Водка. И пиво.
– Давай с водки начнем. Чтобы сразу…
Матвеев наполнил стаканы, взял свой, поднял, размышляя, сказать что-нибудь или не стоит, но Ольга разрешила его замешательство.
– Давай, Митя, не робей. Я атеистка. Мне все эти обряды да предрассудки по барабану.
Матвеев быстро проглотил водку, глянул на хозяйку – Ольга легко махнула полстакана, словно это была не водка, а сладкая водичка.
"Практика, – отметил он про себя. – А вообще она еще очень даже… И не скажешь, что квасит каждый день".
– Ну что, Митя? – Ольга села напротив гостя и посмотрела ему в глаза сквозь густые клубы сигаретного дыма. – Ты ведь с чем-то ко мне пришел. Не просто посочувствовать, а?
– Не просто.
– Ну, я тебя слушаю.
Ольга взяла бутылку и снова плеснула в стаканы – на этот раз доза немного уменьшилась.
– Мы с Борисом Дмитриевичем…
– А-а… Гольцман прорезался. Совесть проснулась, что ли?
Митя пожал плечами.
– Что ты, Оля… Мы же искренне…
– Ладно, ладно. Давай, говори.
– Оля, значит так. Мы сейчас подумали с Борисом Дмитриевичем…
– А можно не так официально?
– Можно. Гольцман сказал, что раз у нас контракт с Васильком, то мы обязаны взять все расходы на свой счет.
– Расходы?
– Ну, ты же понимаешь? Похороны, поминки, все остальное.
– А-а. Ну да. Спасибо. А еще что?
– Еще?
"Это будет наша тема", – сказал Гольцман по телефону.
"Вот зараза, – подумал Митя. – Любит он это… Так всегда – не договаривает, мол, понимай, как хочешь. Вроде дал конкретные указания, а ведь всегда сможет откреститься. Скажет – неправильно, дескать, понял, я вовсе не это имел в виду".
Митя снова посмотрел на вдову.
Вообще, на его взгляд, это слово меньше всего подходило сейчас к Ольге Стадниковой. Фамилию свою после женитьбы на Васильке она менять не захотела, так и жили – Василий Леков и Ольга Стадникова.
К приходу Матвеева Ольга была уже слегка пьяна, а сейчас, усугубив, пришла в свою, насколько Митя знал, обычную дневную норму. То есть с ней можно было серьезно разговаривать.
До первой бутылки пива к Ольге вообще подходить не стоило. Утром она бродила по квартире, натыкаясь на мебель и тихо ругаясь, и, только удовлетворив жажду бутылкой светлого, Ольга приходила в себя, но общаться с ней было еще рано. Для того, чтобы мозг Оли Стадниковой заработал в полную силу, ей требовалось как минимум граммов сто чего-нибудь крепкого, лучше всего – хорошей водки.
Однако она никогда не теряла рассудок – "высокая толерантность", как с нескрываемой завистью говорили про Стадникову друзья ее мужа, многие из которых к сорока годам уже совершенно "съехали с катушек".
Действительно, у Ольги если и случались провалы в памяти, то были настолько редки, что каждый из них она помнила и со смехом рассказывала друзьям – о том, например, как полтора года назад обнаружила себя ночью на кладбище в полном одиночестве, или как проснулась у кого-то на даче, не зная, где она и с кем…
Впрочем, то были единичные случаи, и на фоне очень крепко пьющих мужчин и женщин, окружавших дом Стадниковой-Лекова, Ольга выглядела просто молодцом.
"Почти не постарела, – думал Матвеев, разглядывая хозяйку дома. – Надо же… Так жить и так выглядеть! Чего она запала на этого пидора? Хотя, конечно, гений. Слава. Конечно. Да. Все правильно. Каждый сверчок знай свой шесток. Ну, она вот свой шесток нашла. Интересно, нравился ей этот шесток? Судя по всему, не очень. А красивая баба. Ее бы помыть, причесать, в порядок привести – цены бы ей не было".
– Оля, – начал Матвеев и сбился. Митя хотел перейти наконец к делу, так, как он это себе представлял, – поговорить о творческом наследии великого артиста, о том, кто теперь будет получать роялти с его пластинок и какая фирма будет заниматься всяческой, так называемой, "трибьютной" продукцией. Для него было ясно, что фирма эта называется "Норд" – иначе он не сидел бы здесь, но Олю следовало еще к этому подвести и представить все как нечто само собой разумеющееся.
– Печально как все, да, Оля? Извини, что я об этом.
– А о чем еще сейчас можно говорить? Это естественно. Ты не стесняйся, Митя, не стесняйся. Я реветь не буду. Я уже свое отревела.
Ольга взяла стакан и, выпив залпом, снова быстро наполнила. Только потом она шумно выдохнула, бросила в рот кусочек хлеба, проглотила, затянулась дымом, вытерла кулачком начавшие слезиться глаза.
– Отревела, да. Я, если хочешь знать, такое сейчас чувствую… Ты даже не представляешь.
– Почему же? – осторожно сказал Митя. – Представляю, наверное.
– Нет. Не представляешь, не можешь ты этого представить. Ты ведь никогда не жил с рок-звездой. Блядь! – неожиданно выругалась Ольга, стукнув стаканом по столу. – Он же мне, гад, всю жизнь испоганил, сволочь!
Митя поморщился. Чтобы вот так сразу о покойнике… Да и не просто о покойнике – о муже, с которым Ольга прожила, чтобы не соврать, лет двенадцать.
– Чего ты скукожился? А?
– Да так, ничего…
– Думаешь, истерика у меня? Нет, Митя, не истерика. Я баба крепкая, он меня, сука такая, воспитал, закалил. Я много чего могу теперь вынести. Если уж его выносила. Хотя жалко, конечно. Жалко. Если со стороны наблюдать за его художествами. Как же – "причуды артиста"! А ты пожил бы, когда эти причуды день и ночь, когда они у тебя на голове каждый день происходят. Вот я бы на тебя посмотрела.
– Успокойся, Оль. О другом сейчас надо думать.
– Тебе надо, ты и думай. О другом, о третьем, о пятом, о десятом.
Ольга поднесла стакан к губам и сделала маленький глоток.
– Ты бы не гнала так, Оля.
– Не бойся. Я себя контролирую. Тоже – научилась. С этими великими – с ними же глаз да глаз нужен. Не за ними, за собой. Они-то на все плюют. Вот тебе пример налицо. То, что с ним случилось. Значит, не было рядом такой дуры, как я, которая пасла бы его день и ночь.
Матвеев решил дать Ольге выговориться. Конечно, в ее словах имелась доля истины, но не так уж все было плохо. И деньги Василек зарабатывал, и за границу они ездили. И опять же слава. А слава, Митя давно это знал, – вещь вполне материальная, и извлекать из нее пользу очень даже легко. Можно, например, некоторое время жить припеваючи, вообще ничего не делая. А в цивилизованных странах, где шоу-бизнес поставлен на широкую ногу, можно и всю жизнь прокашлять, написав и продав пару крепких хитов.
"Пусть выговорится, – подумал он. – Нервы, конечно, сдают у тетки. Еще бы. Такое потрясение".
Однако Стадникова, кажется, не собиралась выговариваться. Напротив. Она долго молчала, отвернувшись к окну и окутывая себя клубами сигаретного дыма.
– А помнишь, как мы познакомились? – неожиданно спросила Ольга, повернувшись к Мите. – Ты наливай, наливай, чего сидишь. Нам сегодня как бы положено. Никто не осудит. Ни тебя, ни тем более меня.
– Помню, – ответил Матвеев. – Очень хорошо помню.
– В каком же году? В восьмидесятом?
– В восемьдесят первом.
– Да. А ты ведь тогда на меня глаз положил, Митя. Я это отлично видела.
– Ну, видела, и слава богу, – пробурчал Матвеев.
"Положил… Видела она. Да я и сейчас положил бы… Хотя, собственно, при чем здесь "бы"? Без всяких "бы", она и сейчас очень даже…"
Пройдя большую школу у Гольцмана, поднаторев в разного рода вранье, научившись выдавать любую липу, что называется, "на чистом глазу", Матвеев умел оставаться честным перед самим собой. Да, конечно, без всяких оговорок он мог прямо сейчас завалить Ольгу на диван и желание это от себя не прятал. Но – всяк сверчок… Митя хорошо усвоил некоторые правила. Про "поперек батьки" и про "шесток" – это все уроки Гольцмана. А еще – про "сани летом". Они же – "свои сани". И, соответственно, "не свои".
Сейчас Митя понимал, что выходит на опасный уровень "не своих саней" и не хотел развивать тему его давнего одностороннего романа с Олей. Одностороннего – именно так он и проистекал, временами угасая и почти уже не грея беспокойную душу Матвеева, временами – вспыхивая яростным, гудящим доменным пламенем, которое сжигало его мозг и опустошало сердце.
А Оля, Олечка, Оленька… – она, в то самое время, когда Митя стонал, сжимая кулаки, на мятых простынях у себя дома, думая о ней и представляя себя на месте ее удачливого и безумного мужа, в это самое время Оленька трахалась с Васильком, подтирала за ним блевотину и бегала за пивом, чтобы талантливый артист не сдох от похмельного инсульта.
– Ой, застеснялся, – улыбнулась Стадникова. – Ты чего, Митя? Ты покрасней еще.
– Слушай, Оль, ну не время сейчас.
Телефонный звонок не дал Ольге ответить.
Она поморщилась и лениво направилась в коридор, к висящему на стене дешевенькому рублевому аппарату, убогость которого была подчеркнута расколотым и трудно проворачивающимся диском.
"Во как звезда жила, – еще раз подумал Митя. – Врагу не пожелаешь".
– Да, – услышал он Олин голос. – Да… Я… В курсе, конечно. Ну да… Держусь… Спасибо, Борис Дмитриевич… Да. Я телефон отключаю. Да. Хорошо. Спасибо вам…
Оля брякнула трубкой и снова вышла на кухню.
– Твой звонил. – Она посмотрела на Матвеева.
– Мой?
– Ну да. Гольцман.
– И чего?
– А ничего. Соболезнования выражает.
– Больше ничего не сказал?
– А что он еще должен был сказать?
– Ну, не знаю. Мало ли? Он мужик с двойным дном.
– О господи, мне сейчас настолько на все это наплевать, Митя. На двойное дно, на все ваши игры.
– Я понимаю.
– Ничего ты не понимаешь. Ни-че-го. – Оля по слогам произнесла последнее слово и опять схватилась за бутылку.
– Митя… – После новой дозы ее голос потеплел. – Митя, если что, сходишь еще?
– Схожу. А надо? Думаешь, стоит?
– Стоит, стоит. У меня сегодня такой день…
– Да, – покачал головой Матвеев, не зная, что сказать.
– "Да", "да", заладил! Пей давай. Дурачок ты, Митя. – Оля первый раз за всю беседу улыбнулась. – Дурачок. Не понимаешь… Я сегодня свою свободу встречаю. Понял? Свободу! Я же сама хотела с собой покончить. Так он меня достал.
Митя слушал Стадникову с возрастающим удивлением.
– Так достал, – продолжала Ольга, – так достал… Сил моих больше не было. Я уже и в самом деле думала – все, жизнь кончена. Вот в этот раз он уехал – я же без копейки осталась. Все пять штук, что он от вас получил… он мне их только показал и сразу дури накупил. Еще хвастался – во, говорил, сколько. Надолго теперь. Теперь, говорил, буду жить без забот. Только руку, говорит, протяни, и все рядом. Гений хуев! Ненавижу! Если бы ты знал, Митя, как я его ненавидела!
Матвеев на этот раз сам взял бутылку и налил себе полный стакан. Водка подошла к концу, и он понял, что ему действительно придется бежать за новой бутылкой.
Стадникова, кажется, не обратила внимания на его манипуляции. Она увлеклась и говорила, все больше распаляясь, вываливая на голову ошеломленного Мити такие интимные подробности, которых он не то чтобы не ожидал услышать от нее, да еще в такой день, – он вообще не думал, что женщина может вот так запросто делиться подобными вещами с посторонним мужчиной, не краснея и ничуть не смущаясь.
– Грязный, вонючий, липкий, потел вечно… Спать с ним – знаешь, как было? Я уже в другую комнату ухожу, вонь стоит рядом с ним такая – не то что заснуть, вздохнуть нельзя. Еще и пердит все время, когда пьяный. Перднет и смеется. Если может еще смеяться, конечно. Как же – мы ведь рок-звезда! Нам ведь ваши плебейские условности чужды. Такой… принц и нищий в одном лице. А изо рта как у него воняло! Даже страшно вообразить себе такое… такой запах, если это вообще можно запахом назвать! Помойка розами пахнет после его пасти. Зубы все гнилые, только черные корни торчат. К врачам боялся идти. Ждал, мудак, пока сами выпадут. А куда они, на хуй, выпадут? Вот я и нюхала столько лет. Он, когда еще на средней дозе был, целоваться лез, любил это дело. На большее-то его уже не хватало.
– В смысле? – не удержался Матвеев. История, которую рассказывала Ольга, начинала его всерьез интересовать.
"Жалко я не журналист, – подумал он. – Такой материалище! Куманский удавился бы от зависти. Душу продал бы черту, чтобы такое услышать. Это же его тема. Чернушка с порнушкой. Хотя у него и так давным-давно душа продана, куплена, заложена и перезаложена".
– …Трахаться уже не мог последние несколько лет. Дай бог, если раз месяца в два у него что-то получалось, так потом он неделю гоголем ходил, считал, что я молиться на него за это должна. За то, что он пять минут на мне поерзал, зубами поскрипел, повыл и отвалился спать – за это я ему, понимаешь, ноги мыть и воду пить…
– Зубами поскрипел, – повторил Матвеев.
– Ха! Да он ими всю жизнь скрежетал! Не человек, а какой-то Железный Дровосек! Глисты, думаю, у него были. Это ему очень пошло бы. Как раз для завершения образа. Он же руки не мыл. Придет в жопень пьяный, жрет всякую гадость. Когда денег совсем не было, бычки на лестнице докуривал за соседями.
– Хм, а так и не скажешь, – покачал головой Матвеев.
– Конечно, не скажешь! Вы же его видели на сцене, причесанного-умытого. Он себя-то, любимого, подавал всегда как надо. Может быть, даже чересчур.
– Это было, согласен, – кивнул Матвеев. – Понтов у Василька было хоть отбавляй.
– Бабы, конечно, с ума сходили. Что только он с ними делал, импотент обдолбанный?
– Да им, я думаю, и не надо было ничего, – заметил Митя. – Только бы потрогать.
– Ага. Фанатки, безмозглые тварюшки. От них я тоже натерпелась.
– Серьезно?
– А то! Один раз вообще – на улице набросились, лицо расцарапали когтями своими нечищенными. Хорошо еще, я потом подумала, хорошо, что так легко обошлось. Дома неделю посидела, и все. А могли ведь и кислотой плеснуть. Сволочи.
Она помолчала, опять налила себе водки.
– Устала я. Но теперь – все. Теперь – свобода. Да, Митя?
Матвеев пожал плечами, не зная, что ответить. По всему, он давно уже должен был перейти к делу, к разговору о контрактах, о наследовании авторских прав – у Василька были живы родители, которые и являлись прямыми наследниками всего имущества погибшего сына, а имущество Василька заключалось только в нескольких бобинах с его голосом и гитарой, бобинах, которые, впрочем, стоили, попади они в умелые руки, много больше, чем всякие дачи-машины-квартиры. Вот об этом и нужно было говорить Мите, но перебивать злобную исповедь вдовы он не мог и не хотел.
– Теперь – свобода, – повторила Оля и вдруг сразу, как будто сработала какая-то таинственная автоматика, зарыдала.
Она плакала громко, не стесняясь и не сдерживаясь, плечи ее дергались, кисти рук колотились об стол, Ольга не вытирала слез, льющихся из глаз и не стекающих, а просто несущихся вниз по впалым щекам.
– Оля! Ну успокойся, – забубнил Матвеев. Он не знал, как нужно правильно вести себя с женщинами в подобных ситуациях. Единственное, что крутилось в его голове, – это традиционные кинематографические пощечины, якобы останавливающие истерику, во что Митя на самом деле не верил. Красиво, конечно, кинематографично, но как это – бить такую женщину? За что? По какому, собственно, праву? Нет уж, он попробует как-нибудь по-другому.
– Ну, Оль… Оль… Кончай… Остынь… Слезами горю…
– За что мне это все, за что, Господи, за что? Почему вот так бездарно вся жизнь – как в унитаз спущена? За что мне это, за что, за что?
– Оля…
Матвеев встал и переместился к Стадниковой поближе, неловко обнял ее за плечи.
– Олечка, успокойся… Я с тобой… Мы все с тобой… Мы тебе поможем…
Ольга вдруг выбросила руки вверх и схватила Матвеева за шею, притягивая к себе. Митя наклонился, еще не понимая, что хочет от него Стадникова, и тут же почувствовал Олины губы на своем лице.
Она целовала Матвеева быстро, поворачивая свою голову, словно хотела одновременно попасть и в щеки, и в глаза, и в губы, в подбородок, в нос. Несколько раз пройдясь стремительными, горячими и волнующими поцелуями – такими волнующими, каких Митя давно уже ни от кого не получал, – она приникла наконец к его рту и принялась втягивать его в себя, еще крепче сжимая Митину шею, прижимая все тело Матвеева к своему, не давая ему отпрянуть, увернуться, не давая сказать ни слова.
– Митенька, – услышал он ее шепот, который, как ему показалось, звучал одновременно с поцелуями, словно Ольга обладала способностями чревовещателя. – Митенька… Мы живые, понимаешь, живые… он мертвый, а мы живые… Понимаешь меня? Понимаешь меня, мой родной?
"Нимфомания, – с сомнением подумал Матвеев. – Или просто она так своеобразно шок переживает? Хотя говорили ведь уже, что у нее последнее время не все в порядке с крышей. Чего это она так заводится, прямо с полоборота? Интересно, во что все это выльется? Вот сволочь, Гольцман, бросил меня, генерал хренов, на самый ответственный участок фронта. Ему-то что – сидит, денежки посчитывает! А тут отдувайся за него. Нет, если дело с правами выгорит, мне нужно долю в прибыли просить, тут одной зарплатой не обойдется".
– Ты меня хочешь? Хочешь меня, Митенька? – шептала Ольга.
Матвеев промычал что-то бессвязное, уткнувшись ртом в волосы Стадниковой.
– Хочешь, скажи? Я еще ничего, а? Как женщина? А? Не совсем меня Леков угробил еще? А, Митенька? Хочешь? Давай… Давай, Митенька…
"Да что же это, в самом деле? – думал Матвеев, ощущая, как Олины пальцы шевелятся на его спине, как руки ее опускаются и сжимают его бедра, как ногти женщины царапают его колени сквозь брюки, как поднимаются выше и проникают под рубашку, гладя живот. – Что же делать-то? Нехорошо как-то…"
– Митенька, не бойся, не бойся, мой мальчик… помоги мне, пожалуйста… никто не придет, мой сладкий. Никто не позвонит… никого нет… Никто не узнает… ты же хотел этого, хотел, я знаю, и давно, и теперь… ты же не просто по делу пришел, да? Скажи мне – да?
– Да, – выдохнул Митя и соединил свои руки за Олиной спиной.
Стадникова глухо застонала, выгнулась, запрокидывая голову назад, потом словно неведомая сила снова бросила ее на Митю, и они как-то очень естественно оказались на полу. Ноги Мити попали в неровную шеренгу пустой посуды, и бутылки с глухим позвякиваньем покатились в разные стороны.
– Ну давай же, давай… – Ольга рвала его рубашку, он слышал, как с треском отскакивают пуговицы ("нужно будет найти потом, в России таких не продают, фирма, только вместе с рубашкой"), ее ноги сплетались на Митиной спине, рот впивался в шею, язык щекотал барабанные перепонки.
"Да что я, в самом деле, – подумал Митя, до сих пор все еще сомневающийся в правильности и, главное, целесообразности происходящего. – Все, что ни делается, все к лучшему. Нужно только правильно смотреть на вещи. Была не была. Деньги есть. Убытки восстановим. Такая игра стоит того, чтобы немножко раскошелиться".
Решив действовать сообразно обстоятельствам, Матвеев высвободил руки и, схватившись за ворот тонкого белого свитера, обтягивающего Олину грудь, дернул изо всех сил, разрывая нежную пряжу, потянул в стороны и вниз, связывая Олины движения. Потом, когда руки Стадниковой оказались прижатыми к ее бокам, он рванул пояс джинсов, застежка-"молния" не выдержала, Митя стащил "левайсы" с тонких, длинных, на удивление сильных ног, отбросил в сторону, одним движением сорвал трусы и швырнул их себе за спину.
– Трахай меня! – кричала Ольга. – Трахай! Давай! Вот так!
Митя, запыхтев от нетерпения, стащил с себя брюки, сбросил пиджак, затем, решив не тратить время на рубашку, спустил трусы, раздвинул своими бедрами Олины ноги и не вошел, а вонзился, врезался, как сверло врезается в стену, в теплую женскую плоть.
Матвеев ожидал, что дело пойдет с натугой, что его набухший, как будто самостоятельно живущий и тащивший за собой все тело член встретит сопротивление, но ТАМ было мягко, мокро, горячо, ТАМ его ждали и, дождавшись, приняли в объятия с благодарным чмоканьем.
– Трахай! Трахай! Давай! Давай! Туда! В рот! Сзади! В рот! Везде! Еще!
Митя не знал, сколько прошло времени с того момента, как они рухнули на пол. Он повернулся на спину, не обращая внимания на снова покатившиеся по полу бутылки, которые теперь были уже повсюду, разбросанные сумасшедшей пляской двух сплетенных тел. Митя лежал на полу и думал, что же теперь ему делать с этой безумной Олей и как дальше вести дела. В том, что она безумна, Матвеев уже не сомневался. Митя считал себя большим докой по части секса, но то, что выдала сегодня Стадникова, было для него откровением.
"Ну что же, нимфомания как она есть… Не так уж это страшно, нужно только точно понять, какие могут быть последствия для делового сотрудничества".
– Ми-тя, – тихонько позвала его Стадникова, лежавшая на животе рядом с Матвеевым.
– М-м-м? – отозвался он, поморщившись от того, что Ольга нарушила ход его мыслей.
– Мить, ты думаешь, наверное, что я с ума сошла?
– Да что ты! Нет, конечно…
– Не ври. Я же вижу.
"Что она такое может видеть? – удивился Митя, покосившись на Ольгу. Она лежала лицом вниз, положив голову на сплетенные перед собой руки. – Что она там видит? Придуривается. Строит из себя большого психолога. Обычное дело…"
– Не ври, Митенька, – повторила Ольга. – Ты меня не бойся. Это я так. Попробовала себя. У меня ведь мужика не было уже года полтора. Не смейся, правда. Василька я не считаю. Я же тебе говорила. Последний год он уже совсем ничего не мог.
"Что-то сомнительно это, – подумал Матвеев. – Очень сомнительно".
– Честно-честно. А я ведь тоже человек. Тем более такой стресс сегодня. Вот как в жизни бывает – горе и одновременно освобождение. Вроде бы и радость даже. Не знаю, чего больше. Я ведь сначала очень его любила. Влюблена была, как бы это странно и пошло ни звучало. Да. Правда…
– А потом? – спросил Митя.
– Потом – суп с котом. Потом такой ад начался, что лучше не вспоминать, да забыть не удается. Такое не забудешь. К сожалению.
Матвеев встал, перешагнул через лежащую Олю, которая уже перевернулась на бок, и начал собирать свою разбросанную по кухне одежду.
– А свитерок-то мой приказал долго жить, – услышал он Олин голос. Она сидела на полу по-турецки, вертя в руках то, что осталось от белого свитера.
– Новый купим, – буркнул Матвеев. – Не бери в голову.
– Да, конечно. Только у меня купилки кончились. А так все нормально.
– С деньгами у тебя, Оля, скоро все будет в порядке.
– Скоро – это когда же?
– Скоро. Нужно только один вопрос решить.
– Какой?
– Понимаешь, по закону авторские права наследуются родителями. Ты же не кровная родственница. Вот и надо как-то так повернуть, чтобы на тебя перевести его роялти. Договор, что ли, какой-нибудь задним числом провести?
– Зачем – договор? У меня его завещание есть.
– Завещание? Как это? Чтобы Леков завещание писал? Не верится что-то.
– Это я его напрягла. Он, как всегда, в жопу пьяный был. Я и заставила. Что-то меня дернуло, сама не знаю что. Со злости, наверное.
– Как это?
– Да так. Нет, я его не просила завещание писать. Просто начала орать, что он, сука такая, все пропил, проторчал, у нас, знаешь, недели были, когда куска хлеба в доме не оказывалось. И ни копейки денег. Ты знаешь, что это такое – когда ни копейки денег? Не в фигуральном смысле, а в буквальном? Когда мне на жетончик метро приходилось занимать у соседей три рубля? А соседи… – никто из соседей нам уже двери не открывал. Всех он достал, всем должен был. И до сих пор, кажется, половине из них не отдал. Знаешь, у кого полташку, у кого десятку.
– Рублей? – неосторожно спросил Митя.
– Нет, блядь, драхм!
Митя полез в карман, вытащил бумажник и достал из него две сотенные купюры.
– На. Отдай ты им, чтобы не висело. Хватит?
– Положи на стол. Мы им найдем применение, не волнуйся. А соседи подождут. Не столько ждали. Уже, кажется, списали все…
– Нет, нет, Оля, рассчитайся с ними. Нехорошо. У меня деньги есть. Если еще хочешь выпить – не проблема. И вообще…
– Что – вообще? Что – выпить? А жить на что? Выпить – хрен с ним, а жить? Что я завтра жрать буду? Он свалил, я же говорила, – ни копейки мне не оставил. Пять тонн баксов – только показал издали. Сволочь!
– Не надо его ругать, Оля. Такой у него страшный конец был.
– Вполне в его стиле. Я все время чего-то такого и ждала. Обычное для него дело. Сколько раз мы все тут на грани были! То он газ не выключит, отрубится, чайник на огне, вода выкипела, все в дыму… Однажды я совершенно случайно домой явилась, собиралась у Гальки, у подружки моей заночевать, но все же решила зайти, надо было что-то там взять… В квартире дымовая завеса – ни черта не видно. А этот гений храпит. Я все выключила, двери-окна настежь, его схватила, думала – задохнулся. А он…
– Что? – с интересом спросил Матвеев. – Выпьешь еще? Тут осталось.
– Да. Наливай. Так вот – он лежит, храпит. Я его разбудила, то есть не то чтобы разбудила, а с дивана подняла… Он не понимает ни хрена, мычит… Пошел, поблевал минут пятнадцать, очухался, вылезает, мокрый весь, красный, опухший, видел бы, картина маслом… "Выпить у нас есть?" – спрашивает. Вот так. Это еще семечки. Просто дым, и все. А бывало, что и пожар начинался…
– Выпьем, – сказал Матвеев. Он уже стал уставать от слишком красочных описаний лековских подвигов. Со слов Ольги получалось, что гениальный гитарист, автор нескольких, ставшими поистине народными песнями, хитов, был каким-то отвратительным монстром, по сравнению с которым рядовой бомж у помойного бака выглядит вполне приличным, работящим и сообразительным мужичком.
– Один раз, когда уже край был, когда не могу, чувствую – конец, еще день такой жизни, и я на "Пряжке" окажусь, – продолжала Ольга, – я ему говорю: "Ухожу от тебя. Все, гений, живи дальше как знаешь".
– И что?
– А он… Он взял, заперся в комнате, собрал ноты свои в кучу, документы, паспорт, свидетельство о рождении, военный билет, ну, все, что в ящике было, – в кучу сложил посреди комнаты и поджег. Я собираюсь – зима была, одеваюсь, значит. Слышу – что-то тихо в комнате. Решила посмотреть, не знаю, наитие какое-то, что ли? Подошла, дверь дернула – заперто. И дым. Ну, я в крик.
– Дверь ломала?
– Нет. Он открыл. Он же трус. Когда понял, что жареным пахнет, почти что в буквальном смысле, – Ольга хмыкнула, – тогда сам открыл. А на полу уже по полной схеме – пионерский костер. Паркет занялся, обои тлеют на стенах, потолок весь черный.
– Пожарных звали?
– Ну да! Какие там пожарные? Сама затушила. Он начал вопить, чтобы я не звонила, иначе его в дурку сдадут. А он не хочет, он, мол, там не выдержит. Вот такая у нас жизнь веселая была. Ну, я и осталась. Как-то само собой все вышло. Пока мыли-чистили, выпили еще… Я, понятное дело, в магазин сбегала. И осталась.
– Ладно, хватит о нем. Нет его уже. Все кончилось.
– Да.
Ольга посмотрела на очередную опустевшую бутылку.
– Мить!..
– Что?
– Может, останешься у меня сегодня, а? Мне что-то страшно одной.
– Хорошо. Останусь. Сейчас только в магазин сгоняю…
– Это дело. Давай только быстрее, а? Не могу я тут одна. Боюсь этой квартиры. Приходи быстрее.
"Вот и чудненько, что ты квартиры боишься, – думал Матвеев, сбегая по ступенькам парадной. – Вот и прекрасно, что боишься этой квартиры. Вот и славненько. Считай, половину работы я уже сегодня сделал. Хотя какую, к черту, половину. Это только начало. Самое главное впереди. Еще тело привезут – вот мороки-то, с ума сойдешь. Морги, кладбища… Тоска смертная. Ладно, управимся. Дня в три хорошо бы все дело закончить. Ненавижу возню с трупами".
Выбежав из парадного на улицу, Митя вытащил радиотелефон и набрал номер Гольцмана.
– Борис Дмитриевич? Это я. Все нормально. Водку пьем. Дела? Я сегодня здесь ночую. Да нет, все хорошо, все… Ну нет, я еще впрямую не говорил, но, думаю, все будет нормально. Что? Не думать? Хорошо, Борис Дмитриевич, понял вас. Все сделаем чисто, как в аптеке. Как доктор прописал.
Шурику было пятьдесят лет, но выглядел он значительно моложе. И не оттого, что в его волосах не было седины – была, сколько угодно, и лицо в морщинах, хрипы в груди, валидол в нагрудном кармане, и одышка, и ногу, бывало, подволакивал Шурик при ходьбе, и осанка подкачала.
Однако все это становилось заметным, когда Шурик стоял или сидел. Только тогда внимательный или даже не очень заинтересованный наблюдатель мог сосредоточиться на этих отдельных фрагментах облика, из которых складывалась картина общей изношенности, предательски подсказывающая истинный возраст Александра Михайловича Рябого, первого заместителя Гольцмана и его главного специалиста по работе в Москве.
Однако очень немногие в Петербурге, а в Москве и подавно, знали, сколько лет Шурику. Он был настолько подвижен, настолько по-юношески неуклюж, мимика его была столь хаотична и порой гротескна, жесты столь порывисты и угловаты, что когда Шурика видели впервые, то на язык само собой напрашивалось определение "молодой человек". Правда, слегка потасканный, но ведь не где-нибудь работает – в шоу-бизнесе. Можно понять.
Именно так – "молодым человеком" – и называли Александра Михайловича продавщицы в магазинах.
Это не смущало Шурика. Он считал, что маскировка, обманчивая внешность, вид этакого простачка-шустрячка – все это идет на пользу в его работе. Гольцман на первых порах пытался внедрить в сознание Шурика мысль о том, что встречают-то по одежке, а "одежка" – не просто костюм, это и умение двигаться, умение правильно сидеть, красиво стоять, уверенно говорить, выглядеть естественным и быть обаятельным. Словом, "одежка" – это те необходимые элементы внешнего облика, которые располагают к сотрудничеству "серьезных партнеров".
Шурик не спорил с начальством, он продолжал бегать, словно мальчишка, и очень быстро доказал Гольцману собственную рентабельность. А когда генеральный увидел, какую прибыль приносит работа Шурика, то раз и навсегда оставил всякие нравоучения и больше не заикался об имидже, этикете и протоколе.
Единственным проколом, если уместно говорить об одной из самых дорогостоящих слабостей Шурика как о "проколе", была страсть к хорошим машинам.
В Петербурге, в теплом гараже неподалеку от дома, в котором проживало семейство Рябого – жена Танька с двумя сыновьями Венькой и Генкой, – стоял серый "БМВ", которым пользовалась большей частью супруга Шурика. В столице же у первого зама Гольцмана имелись мини-вэн "Крайслер" для "черной" работы – иной раз приходилось и по всяким пригородам мотаться, артистов подвозить, да с инструментами, да с девками, – и новехонький "Мерседес-350" ("скромненько, но со вкусом, чего глаза мозолить", – говорил Шурик об этой машине, предназначенной для его личных поездок по столице).
Весь облик Шурика настолько не соответствовал этим автомобилям, что как-то раз его чуть не арестовали. Ситуация вышла достаточно комичной.
Шурик провожал в Петербург группу "Муравьед". Гастроли были суматошными и нервными. Закончив возню с музыкантами, Шурик отвез их на Ленинградский вокзал, где и поставил свой вэн на стоянке. Ребята с администратором пошли в кассы выкупать забронированные билеты, а Шурик стоял рядом с открытой дверцей машины, покуривал "Кэмел" без фильтра, который внешне ничем не отличается от пролетарской "Примы", и поплевывал на асфальт.
Издалека, со стороны вокзала, к нему неторопливо, но очень целенаправленно двигался наряд милиции – два молодца в погонах, один держал на плече автомат, второй поигрывал дубинкой. Они с улыбочками подошли к Шурику, встали напротив и уставились на потертого мужичка с "Примой", как им показалось, во рту, который торчал рядом с шикарной иномаркой и вроде бы размышлял, чего же ему с ней делать.
Шурик молча взирал на милиционеров и продолжал спокойно курить, не отвечая на улыбочки.
– Документики предъявите, – преувеличенно вежливо обратился, наконец, к Шурику тот, что был повыше ростом.
– Пожалуйста.
Шурик протянул лейтенанту паспорт с питерской пропиской. Никаких регистраций в Москве Шурик никогда не проходил, считая это пустой тратой времени.
– Так-так-так…
Лейтенант полистал паспорт и протянул его своему напарнику.
Искоса посмотрев на трубку мобильника, торчавшую на поясе Шурика, он улыбнулся еще шире и выдал следующую просьбу:
– Документик на трубку.
Шурик поморщился – совершенно не до этих ментов ему было. В голове, как всегда, теснились наполеоновские планы, выстраивались тонкие схемы взаимодействия с московскими продюсерами, и Александр Михайлович даже не расслышал последней фразы, с которой обратился к нему паренек в форме.
– Что? – спросил Шурик, сплюнув на асфальт.
– Документик на трубку, – повторил тот, проследив за плевком и покачав головой, оценивая заплеванный асфальт рядом с роскошной машиной.
– Просрочен, – лейтенант поднял глаза на Шурика и передал бумагу второму, который уже держал в руке паспорт Рябого, а теперь присовокупил к нему и документ на мобильник.
– Машина чья?
– Моя.
– Шофер, что ли?
– Хозяин.
– Хо-зя-я-ин, – протянул лейтенант. – Ну-ка, из карманов все достаньте.
Будучи человеком опытным, Шурик не стал перечить. Он вытащил бумажник, связку ключей, носовой платок, газовый пистолет и поочередно протянул все эти предметы наряду.
– Ого!
Лейтенант держал в руке толстую пачку стодолларовых купюр, которую выудил из потрепанного, видавшего виды бумажника Шурика.
– Ну, чего? – продолжая улыбаться, спросил лейтенант. – Придется пройти.
– Нет, ребята, не могу я, – спокойно ответил Шурик. – Я тут…
– Что значит – "не могу"? Ты чего несешь, мужик?
– Ребята, я провожаю группу…
– Какую еще группу?
– "Муравьед".
– Кто-кто? – лицо второго мента вытянулось. – Мура – кто?
– Мурвьед. Я продюсер питерской фирмы "Норд". Вот еще документы.
Шурик полез в бардачок и вытащил толстую пачку бумаг.
Лейтенант, не выпуская из рук деньги, неловко принял документы и стал перелистывать их, пробегая глазами договоры и сметы. Тут же оказалось разрешение на газовый пистолет, листы бумаги, испещренные номерами безымянных телефонов, деловые письма – оригиналы и копии – в "Райс Лисс'C", "Мороз-Рекордс", "Союз", "Полиграм" – во все известные московские продюсерские фирмы, с которыми так или иначе сотрудничал Шурик. Обнаружилась и визитница, где замелькали названия ночных клубов. Тут были и "Метелица", и "Манхэттен", и самые заштатные клубы для нищих рокеров – весь спектр московской развлекательной индустрии, вернее, мест, где она работала, имелся в виде представительских бумаг в бардачке Шуриковой машины. Несколько кусочков картона с отчетливо пропечатанными на них фамилиями известнейших и, соответственно, самых дорогих столичных адвокатов произвели на милиционеров особенно сильное впечатление.
– "Муравьед"… Погоди, это питерские, что ли? Они вчера по радио не выступали?
– Выступали. "Наше Радио". И по телеку еще, на "МТV". Я их возил. А сейчас они в Питер возвращаются.
– Так я их слышал, – сказал лейтенант. – Ну да! Вчера по радио, в машине ехали…
– Да вон они идут!
Шурик увидел группу своих подопечных, приближающихся к машине со стороны вокзала. Они двигались как-то странно: лидер группы – Алекс Дикий – перемещался, кажется, не касаясь ногами земли, зажатый с боков плечами друзей – Мишки "Левого" и Сереги "Гопника". Впереди троицы шагал администратор Дима Верещагин, и лицо его не предвещало хороших новостей.
"Когда они успели нажраться? – раздраженно подумал Шурик. – И где? Времени-то у них было – только билеты в кассе получить, и все. Минуты! Это же надо! Как они умудряются, уму непостижимо!"
– Та-ак, – протянул лейтенант, завидя приближающуюся группу. – Та-ак. Дело принимает новый оборот.
– Лейтенант… – Шурик взял милиционера под локоток. – Лейтенант, послушайте. Я прошу вас об одной услуге.
– Об услуге? Ну, мужик! Веселый ты, однако. А вот и мальцы твои подошли. Очень кстати. Будем оформлять?
Лейтенант, впрочем, не спешил, по его выражению, "оформлять". Он внимательно разглядывал группу "Муравьед", которая в числе троих своих участников замерла рядом скульптурным ансамблем "Растерянность". Было очевидно, что милиционеров ребята заметили, только когда подошли к машине вплотную. Еще несколько секунд ушло у них на то, чтобы идентифицировать людей в форме как представителей исполнительной власти и оценить их как реальную для себя опасность. После этого трио застыло неподвижно, насколько это позволяло их физическое состояние.
– Слушай, лейтенант! Помоги ребятам в поезд загрузиться, а? Два концерта, интервью, радио, телевидение – устали парни. Видишь, на ногах не стоят. А с меня…
Шурик протянул лейтенанту свою визитку.
– Все концерты – хоть Пугачева, хоть "На-На", хоть Иглесиас, кто угодно. Звони, всегда билеты будут. Вообще, много чего могу сделать. А? Как, лейтенант? Ну и, конечно, в знак благодарности… Сам понимаешь.
Он выразительно посмотрел на свои деньги, которые продолжали оставаться в руках лейтенанта.
Кончилось все тем, что лейтенант с помощью сержанта-напарника загрузил всю компанию в поезд. Администратор Верещагин сердечно попрощался с Шуриком и с нарядом милиции, который, заработав за двадцать минут двести долларов, был вполне доволен случившимся, и, вместе со своим в усмерть пьяным коллективом, отбыл в Петербург.
– Надо же, – сказал лейтенант Шурику, когда они шли по перрону к стоянке. – Я считал, что людей вижу на раз. А на тебе… на вас, Александр Михайлович, осечка вышла. Я вас за ханыгу принял, который в чужую тачку решил залезть.
– Бывает, – сказал Шурик. – Ну, пока, ребята. Звоните, если что.
Такие казусы происходили с Александром Михайловичем довольно часто, и из каждого он извлекал пользу для себя, а главное – для общего дела, которое в конечном итоге приносило Шурику уже стократную прибыль – как материальную, так и моральную.
Шурик имел такое количество знакомств, что его электронная записная книжка – ни в какой бумажный талмуд вся необходимая информация ни за что не поместилась бы – напоминала по своей структуре энциклопедию среднего калибра. После каждой фамилии и номера телефона шла краткая пояснительная справка, в которой сообщалось, что это за человек, кем он работает, где и при каких обстоятельствах познакомился с Шуриком, а также, очень скупо, его привычки, вкусы, привязанности, если о таковых Шурик что-то знал. Большей частью, конечно, Александр Михайлович был в курсе того, чем дышат его знакомые. Если ему было нужно что-то кому-то подарить, то подарок всегда приходился кстати и являл собой именно то, чего желал юбиляр, именинник либо просто человек, одариваемый Шуриком по случаю праздника – выпуска пластинки, дня рождения ребенка, свадьбы дочери, сдачи экзаменов, годовщины дембеля…
Почти треть записной книжки занимали у Шурика младшие милицейские чины, с которыми он знакомился при обстоятельствах, сходных с теми, что сложились на вокзале при отправке "Муравьеда". И Шурику никогда еще не приходилось жалеть о том, что он дружит с младшими чинами. Во-первых, большинство из них были отличными ребятами, что бы ни говорили в очередях за водкой потрепанные алкаши, ругая милицию "лимитой" и "деревенщиной", что бы ни писали в газетах "клубничные" журналисты. Конечно, как и всюду, были среди ментов и законченные подонки, и негодяи, но их было несопоставимо меньше, чем крепких, крутых парней, за мизерную зарплату тащивших на себе какой-никакой, а все-таки порядок в огромном, кипящем криминалом городе. Во-вторых, низшие чины, бывало, обладали гораздо более реальной властью и более широкими возможностями, чем высокопоставленные работники МВД и даже порою ФСБ, которых в записной книжке Шурика тоже было достаточно.
Именно благодаря тому, что люди, работавшие "на земле", Шурика знали, уважали, пользовались его авторитетом, его связями, его помощью, в том числе и материальной, они, разумеется, тоже делились с ним информацией, которая могла быть ему полезной.
Потому Александр Михайлович Рябой первым и узнал о том, какое несчастье случилось с известным музыкантом, артистом, автором, певцом, да и просто народным любимцем Василием Лековым. Первым, конечно, из тех, кто занимался профессиональной стороной деятельности Василька. Когда Шурик приехал на место трагедии, вокруг сгоревшего дома уже трудилась следственная группа, пожарные сворачивали свою технику и собирались уезжать, оставив двух экспертов, которые деловито бродили там, где еще час назад стоял ладный двухэтажный домик, а теперь высились закопченные кирпичные стены и груды обгоревших бревен.
– Привет! – Шурик подошел к сержанту Дронову, который и позвонил Александру Михайловичу, как только узнал о пожаре.
С Дроновым Шурик завел знакомство не случайно, не благодаря какому-то очередному казусу, а совершенно целенаправленно. Когда Рябой узнал, что полусумасшедший музыкант, заключивший с их фирмой крупный контракт, поселился у своего дружка в поселке Пантыкино, в получасе спокойной езды от Кольцевой, он первым делом отправился в это самое Пантыкино – заглянул в отделение милиции, поговорил о том о сем, представился, конечно, раздал кучу визиток и приглашений в ночные клубы, билетов на концерты и "проходок" на выставки. Проблем у Лекова могло возникнуть много. Причем алкогольные буйства народного любимца были еще меньшим злом, самое неприятное заключалось в том, что у Василька имелся большой круг знакомых, подвизающихся на ниве наркоторговли. В этой связи Рябой считал необходимым если и не предупредить возможные инциденты, то хотя бы узнавать о них по возможности быстрее.
– Здравствуйте, Александр Михайлович, – ответил сержант, стараясь вложить в свои слова максимальную долю горечи. – Вот, видите, как все…
– Ладно, ладно… Без эмоций. Давай, излагай.
Сержант едва не вытянулся по стойке "смирно", однако тут же сообразил, что перед ним хоть и крутой мужик, который многое может и многих знает, но он все-таки не является его непосредственным начальством.
– Что вы имеете в виду, Александр Михайлович? – спросил Дронов, стараясь восстановить субординацию.
– Сережа, кончай, – досадливо поморщился Рябой. – Кончай. Дело серьезное. Что слышно?
– Да, собственно говоря, ничего особенного…
– Тело где? Что значит – "ничего особенного"? Тело нашли?!
– Да. Вон стоит "скорая". И труповозка. Все тут.
Шурик покрутил головой и действительно увидел, что из-за красной туши пожарной машины выглядывает бампер скоропомощного "уазика". Там же, очевидно, стояла и труповозка.
– Версии какие-нибудь есть?
– Это к следователю.
– Где он?
Шурик говорил быстро и при этом оглядывался по сторонам, словно стараясь не опоздать.
Сержант даже удивился такому нервному поведению Рябого. Сейчас-то, кажется, торопиться было уже некуда.
– Вон там, у "Волги".
– Ага… Ясно. Слушай, Сережа. Значит, так. У меня к тебе просьба.
– Какого плана?
Шурик снова поморщился. Что за понты выдает этот сержант в самый ответственный момент? Показывает, кто здесь хозяин? Ну да, сейчас, положим, он главный. Хозяин положения. Царь и бог. Так ведь пройдет этот момент, наступит завтра, и снова этот Сережа Дронов превратится из громовержца-вседержителя в рядового мента с мизерной зарплатой. И снова ему понадобится свой в доску Александр Михайлович Рябой. Что за мальчишеская недальновидность, ей-богу?!
– Сережа, – примирительно сказал Шурик, взяв сержанта под локоток. – Сережа. Ты знаешь, за мной не заржавеет. Сделай для меня одну вещь.
– Ну… Слушаю вас, – смирился Дронов.
– Сейчас могут нагрянуть журналисты. И всякие деятели… Ну, по нашему ведомству. Ты меня понимаешь?
– Допустим.
– Так ты организуй ребят – посылайте всех подальше. Чтобы никакой информации… Ну, совсем никакой, конечно, не получится. Что-то просочится, но – по минимуму. Всех просто посылай. Не давай ничего снимать. Никаких вопросов. Никаких интервью. Будут орать про свободу прессы – игнорируй. Будут жаловаться – вопрос решим. Я поговорю наверху, вас прикроют. Да и сам знаешь – это же все несерьезно, вопли всякие, хлопанье крыльев, пустой звук…
– Это точно, – Дронов хмыкнул. – Пусть себе жалуются. Козлы…
– Ладно, Сережа, я пошел туда.
Шурик повернулся и направился к пожарищу, вокруг которого стояла небольшая кучка зевак – местных жителей.
– Доигрался, музыкант, – сказала тетка в платке, когда Александр Михайлович проходил мимо группы любопытных жителей Пантыкино. – Доигрался, сердешный.
– Хорошо, все село не спалил. Понаедут с города, с Москвы, только хулиганить мастера. А работать не хотят, – качал головой мужчина в спортивном костюме. – Тунеядцы чертовы! В другое время таких… Ох! – Мужчина махнул рукой и сплюнул.
– Да что говорить! Всю страну сожгут, не то что дом. Полный бардак!
– Это не Ромка, – вмешалась в разговор бабка в ватнике, который, несмотря на теплый день, был застегнут на все пуговицы. – Ромка еще вчерась в Москву уехал. На машине своей. Вишь, машины-то нет. Это он и уехал. Я видала, что этот, с Ленинграду, он один остался тут. А Ромка – уехал, точно говорю. Оставил этого, который с Ленинграду, его одного оставил. Вот так. Он и сгорел, этот, с Ленинграду. А Ромка вернется – тут ему и новость. Будет думать потом, кого в дом пускать.
Сгоревший дом действительно принадлежал хозяину одного из московских клубов Роману Кудрявцеву. Леков знал его давно, еще со времен своей начальной, подпольной артистической карьеры, когда он приезжал в Москву нищий, голодный, без гитары и не только без вещей – даже без зубной щетки и "двушки", чтобы позвонить из автомата. Леков всегда прямиком шел к Роману на Садово-Кудринскую. Если друга не было дома, он сидел в подъезде, дожидаясь, когда светский, насколько это можно было при советской власти, Роман вернется после очередных ночных похождений.
Кудрявцев был первым, кто понял, что Леков – по-настоящему талантливый музыкант. Обладая достаточным количеством знакомств в самых разных кругах, а также определенной смелостью, хитростью и быстрым умом, Роман стал "продвигать" молодого ленинградского рокера, устраивать ему выступления, платить деньги и пытаться как-то вывести из подполья на большую сцену.
По сути, Роман был открывателем лековского таланта, "крестным отцом" артиста Василька, тем, что позже стало называться "продюсер".
Однако в далекие семидесятые годы Кудрявцев не стремился как-то называть свою работу, да и работой ее не считал. Ему нравился Васька Леков, Роману было весело с этим совершенно безумным парнем, и богатый московский друг не стремился превратить Лекова в источник дохода.
Доход у Романа Кудрявцева был и без того вполне стабильный, хотя требовал больших затрат нервов, времени и физических сил. Покупка икон у бабушек из далеких сибирских деревень и продажа подреставрированных, как говорили в его кругу, "досок" иностранцам было очень опасным бизнесом, хотя, для семидесятых годов, более чем прибыльным. Организацию же концертов своему товарищу Роман рассматривал как легкое развлечение, связанное со сравнительно небольшим риском, к тому же оно приносило удовольствие и давало отдых от бесконечных поездок по русским деревням на раздолбанном "Москвиче".
Потом, когда артистическая карьера Лекова круто пошла вверх, Роман, кажется, на время потерял интерес к своему собутыльнику, товарищу и партнеру по амурным похождениям. Тут и перестройка случилась, Кудрявцев ушел в квартирно-антикварный бизнес, одновременно занимаясь организацией ночных клубов. В конце концов он понял, какие дивиденды сулят подобные клубы, если поставить их, что называется, на твердую ногу, и сосредоточился только на этом направлении своей деятельности. Клубы, кстати, не исключали его прежних занятий – торговли антиквариатом и недвижимостью, а скорее помогали в этом.
Пока Кудрявцев сколачивал состояние, а Леков мотался по стране с концертами, пропагандируя гласность и на эзоповом языке своих песен объясняя бесчисленным фанатам смысл перестройки, их общение почти угасло. Виделись и созванивались они редко, времени на треп не было ни у Романа, ни у Василька.
Но когда Роману перевалило за сорок пять, а Леков уже подбирался к "распечатыванию" пятого десятка, их дружба неожиданно возобновилась.
Василек прекратил концертную деятельность и засел в студиях, тратя все деньги, заработанные гастрольным "чесом", на выпивку, наркотики и студийное время. Деньги быстро кончились, кончилось, соответственно, и студийное время, которое бесплатно не предоставлялось никому, даже знаменитостям, подобным Лекову.
Кудрявцев же достиг такого положения в бизнесе, когда мог начинать выпивать с одиннадцати утра до двенадцати, пока был еще достаточно вменяем, решал по телефону текущие дела, а потом, с осознанием выполненного долга и недаром прожитого дня, самозабвенно уходил в то, что он называл "настоящим оттягом".
У Лекова снова появилось свободное время, он пристрастился к разного рода психостимуляторам, играла свою роль и ностальгия по молодости, поэтому Василек стал все чаще и чаще наведываться на дачу старого товарища. Конечно, не на ту, что была неподалеку от Жуковки, не в роскошный особняк с бассейном, солярием, подземным гаражом и прочими признаками хорошо раскрученного, крепко стоящего на ногах московского бизнесмена. Леков выбрал для своей временной резиденции старый дом в Пантыкино, который Роман оставил за собой только из одной сентиментальности – как памятник боевой юности.
Это было именно то место, где когда-то веселились московский молодой фарцовщик и еще более молодой нищий питерский музыкант. Дача – каменный дом под косой черепичной крышей – досталась Кудрявцеву от деда. Родители сюда не ездили, они уже тогда подбирались к Николиной Горе – папа и мама Кудрявцевы были дипломатами и воспитанием сына почти не занимались, переложив всю ответственность на домработницу Марину, добрейшую пятидесятилетнюю женщину.
Марина, в свою очередь, души не чаяла в красавце Ромочке, которому в момент знакомства с Лековым было уже за двадцать, и спокойно терпела всякие, по ее выражению, "выкаблучивания", на которые был так горазд представитель московской "золотой молодежи", проводивший на даче очень много времени. Правда, таких периодов, которые Роман обозначал, как "пляски на природе", с годами становилось все меньше и меньше. Кудрявцев-младший рыскал по стране в поисках икон, путал следы, отрываясь от стукачей и филеров, когда шел на свидание с очередным покупателем, бегал по знакомым валютчикам, бродил в поисках заказанного ему антиквариата – дел становилось все больше и больше, и все чаще и чаще приезжающий в гости Леков оставался на даче один либо же в компании знакомых московских девушек.
Вот эти-то сладкие, щекочущие нервы и самолюбие воспоминания – о полной свободе, первых сексуальных победах, а затем и первых настоящих оргиях – снова привели Лекова в старый, но еще крепкий и теплый дом в Пантыкино.
Роман презентовал ему связку ключей и дал карт-бланш на посещение загородной резиденции. Теперь Леков, почти как в молодые годы, срывался сюда из Питера по любому поводу. Например, поссорившись с женой, он мог выйти в домашних тапочках из дома, доехать на такси до вокзала, сесть на "Аврору" и через какие-то шесть часов быть в Москве, а еще через час – в любимой, навевающей прекрасные воспоминания загородной резиденции Кудрявцева.
Василек приезжал сюда не реже раза в месяц уже года два. Последнее время он гостил в Пантыкино все чаще, и все чаще сидел здесь один-одинешенек. Бизнес Романа неожиданно начал… не то чтобы шататься, но возникли у директора нескольких модных ночных клубов временные трудности с комиссиями по борьбе с коррупцией, с налоговой инспекцией и, вовсе уж некстати, с отделом по борьбе с наркотиками. Поэтому Роману приходилось львиную долю своего времени проводить в разных присутственных местах столицы, а в Пантыкино за хозяина утвердился Вася Леков, которого все соседи давно уже прекрасно знали и относились к нему как к своему.
Правда, "хорошо знали" – еще не значит "любили".
– Здравствуйте. Старший следователь капитан Буров, – представился Шурику высокий подтянутый мужчина в кожаной куртке и черных джинсах. Под рубашкой на мускулистой шее виднелась золотая цепь средней толщины. Бритая макушка, крутые, покатые плечи… Единственное, что как-то не вязалось с хрестоматийным обликом бандита, – это высокий, открытый лоб и умные проницательные глаза, в которых не было и намека на наркотический туман.
– Рябой Александр Михайлович. Я, так сказать, продюсер Лекова. А если проще – я для него в Москве и мать, и отец, и нянька.
– Я знаю, – кивнул Буров. – Вот, видите, что приключилось. – Следователь развел руками.
– Пока, честно говоря, не вижу, – пожал плечами Шурик. – Где он сам-то?
– Сам-то? – переспросил Буров, покосившись на то, что осталось от дома. – Хотите посмотреть?
– Хочу.
– По правде говоря… Вообще, официальное опознание еще нужно проводить… в морге. Но и сейчас можно. Пойдемте. Если уж так хотите.
Буров повернулся и зашагал к пожарной машине.
Возле "скорой" стояли двое санитаров с папиросами в уголках губ.
– Где тело? – спросил Буров.
– А вот, – кивнул один из санитаров, совсем молодой, лет, наверное, двадцати. – Скажите, это правда, что ли, Леков?
– Посмотрим, – буркнул Буров, взглянув туда, куда показал мальчишка в грязном белом халате.
Когда Шурик, следом за капитаном, прошел мимо санитаров, он вдруг почувствовал очень знакомый за много лет общения с музыкантами и деятелями шоу-бизнеса запах. Санитары, вне всякого сомнения, смолили косяки, причем весьма крутые. Шурик знал толк в конопле и мог сказать, что папиросы ребят в белых халатах забиты очень хорошей травой, ну просто очень хорошей!
Буров, однако, вроде бы не обратил на запах конопли никакого внимания. Он подошел к лежавшим на земле носилкам и встал над ними, глядя на Шурика.
– Вот это? – спросил Александр Михайлович.
– Это, это.
Второй санитар, постарше, с редкой бородкой на длинном худом лице, похожий на монаха, иссушенного многодневным постом, наклонился над носилками и дернул за "молнию" черного пластикового мешка.
– Вот он, родимый. Боксер.
– Заткнись, Юра, – рявкнул Буров.
Шурик быстро отметил про себя, что капитан, оказывается, довольно близко знаком с санитарами – интонация, с которой следователь обратился к "монаху", была допустима только между людьми, давно друг друга знающими.
– Ну? Что скажете? – снова спросил Буров у Шурика.
– А черт его знает… Это точно он?
Александр Михайлович разглядывал то, что лежало в раскрытом теперь блестящем пластиковом мешке.
Очевидно было, что эта черная масса, в которой отчетливо угадывались очертания человеческой фигуры, и была некогда человеком, только вот определить, мужчина это или женщина, молодой парень или взрослый мужчина, с первого взгляда представлялось совершенно невозможным.
Неровный, словно неряшливо вылепленный детской рукой из смеси черного и коричневого пластилина, мятый шар вместо головы, переплетения немыслимо изогнутых толстых змей вместо рук и ног, спутавшихся липким клубком на месте груди, короткий, неправильной формы прямоугольный обрубок вместо тела…
Мертвец лежал в так называемой "позе боксера" – остатки рук прижаты к груди, ноги, согнутые в коленях, подтянуты к животу..
– Да-а, – зажав нос, наконец-то выдавил из себя Шурик. – Так, на взгляд, и не скажешь – он не он…
– Я боюсь, что и не только на взгляд, – покачал головой Буров. – Можно основываться на показаниях свидетелей.
– А что они там показывают? – спросил Шурик, продолжая разглядывать обгоревший труп.
– Свидетели, Александр Михайлович, говорят, что точно уверены – Леков был один в доме. Вот… – Буров достал из папки лист бумаги. – Львова Екатерина Семеновна… Она, по ее словам, день и ночь наблюдала за домом Кудрявцева. Пенсионерка, делать нечего. Кудрявцев уехал ночью, на своей машине, с девчонками. Леков утром вышел, посидел на лавочке, покурил, она еще ругалась, кричала на него, что окурки бросает вокруг, запалить может. Вот, как она говорит, и запалил, наверное. Только изнутри.
– Пьяный был?
– Пьяный, пьяный, – поглядывая на блестящее черное месиво, утвердительно кивнул Буров. – Не просыхал несколько дней. Запойный он, что ли, у вас был?
– Не то слово, – ответил Шурик. – Такой кадр поискать еще надо.
– А чего искать? – растягивая слова, спросил подошедший на разговор молоденький санитар. – Нашли уже. Вот он, родная душа. Лежит сми-ирно. Больше выпивать не будет. Спокойный стал…
Следователь внимательно посмотрел в лицо санитара, потом повернулся к его коллеге.
– Юра! Сделай так, чтобы я этого торчка больше здесь не видел.
– Пойдем, Сулим, в машине посидим. – Старший санитар обнял младшего за плечи, увлек в глубь "скорой", усадил там на лавку и, снова вынырнув на свет божий, встал рядом с носилками.
– Ты, Юрик, не охуевай так-то уж… – Буров взглянул на санитара – словно ледяной водой из ведра окатил. Однако санитар Юрик, видимо, был закаленным человеком. Тяжелый арктический взгляд следователя его не смутил. Юрик улыбнулся и вставил в рот новую папиросу.
– Слушай, ну чего ты, Петрович? – ответил он следователю. – Ну чего ты?
– Не въезжаешь? Борзеете впрямую!
– Петрович, у нас работа адовая!
– Чего?
– Работа адовая! Маяковский прямо про нас написал. Помните, Андрей Петрович, поэму великого советского поэта?
– Помню, помню. Я все помню, ты не волнуйся… А у меня, ты, значит, считаешь, райская жизнь?
– Не-е. Какое там! У тебя, Петрович, тоже не фунт изюму. Город-сад строишь, тут не на одно поколение…
Шурик, потоптавшись на месте, кашлянул и посмотрел на санитара.
– Слушай, мастер, может, закроешь его уже?
– Жмура-то? Закроем, конечно. Что, запах достал?
– Есть немного.
Александр Михайлович совершенно спокойно переносил вид крови и не смущался видом мертвецов, которых за свою насыщенную самыми невероятными событиями жизнь видел во множестве и самых разных. От утопленников и повешенных до сбитых машинами, выпавших из окна высотного дома и вот таких, обгоревших до неузнаваемости. Был даже один случай, когда Александру Михайловичу пришлось лицезреть поле, на котором были разбросаны останки некоего администратора, зашедшего за ограждение и попавшего под невидимые в своем бешеном вращении лопасти ветродуя на киносъемке.
Снимали клип мурманской группы "Молоток". Группа Шурику не нравилась, она вообще никому не нравилась – парни в черной коже извлекали из своих гитар старомодный скрежет, грохотали барабаны, длинноволосый солист на ломаном английском выкрикивал строчки своих незамысловатых сочинений, в переводе на родной язык звучащих примерно как "Ты меня не любишь, а я тебя люблю, хорошая девочка Маша…"
Деньги у ребят были, и были в достаточном количестве для того, чтобы настоять на собственном сценарии клипа. Им нужен был ветер, раздувавший их гривы (то, что представляли собой волосы музыкантов, сложно было назвать прическами), и местный, мурманский администратор раздобыл для натурных съемок древний ветродуй, переделанный из старенького авиационного мотора, который был укреплен в кузове побитого временем, русскими дорогами и шалопаями-водителями грузовичка-"зилка".
Процесс съемок шел уныло и нервно, музыканты "Молотка" принялись командовать, выдвигая такие идеи, от невыразимой пошлости которых даже у Шурика, привыкшего ко всему и поставившего себе за правило вообще не обращать внимания на то, что касалось творческой стороны работы, даже у него, испытывавшего полное равнодушие к художественной части, ползли по телу мурашки.
Кроме того, группа исповедовала настоящий культ алкоголя и отказывалась делать что-либо, предварительно не выпив. Шурик не привык так работать, но, поглядев на мурманских музыкантов и посчитав деньги, плюнул на собственные принципы. Кто платит, в конце концов, тот и заказывает. Музыку, не музыку – в общем, то, что ему в данный момент больше по душе. А душе "Молотка" больше всего требовалась, как убедился Шурик, выпивка.
В процессе съемок, которые все затягивались и затягивались – главные действующие лица постоянно поправляли здоровье, – съемочная группа, включая и Александра Михайловича, махнула рукой на творческий процесс и разделила способ времяпрепровождения артистов. Кончилось это тем, что бедолага-администратор, совсем еще молодой и слабый на алкоголь, дождавшись того момента, когда артисты начали действовать по сценарию и камера наконец включилась, решил посмотреть на игру своих земляков поближе и шагнул за ограждение.
Лопастями ветродуя его буквально разнесло на куски и разметало по всей съемочной площадке. Отдельные части администратора попали и в артистов, и в представителей технического персонала, забрызгали кровью камеру, испачкали декорации.
Александр Михайлович тогда пережил один из сильнейших в своей жизни стрессов.
К его искреннему удивлению, обошлось без инфаркта. Он ограничился лишь предынфарктным состоянием, полежал недельку в больнице на профилактике, а выйдя, сразу же понял, что значительная часть его капитала уйдет на ликвидацию последствий трагедии, случившейся на съемочной площадке.
Кроме того, что нужно было производить досъемки – Шурик категорически отказался от участия в процессе и нанял другого директора, заплатив ему вдвое больше, чем платил обычно за такую работу, – кроме этого, так сказать, технического вопроса, Александру Михайловичу пришлось столкнуться с вещами куда более неприятными.
Повестка, извещавшая о том, что Рябой Александр Михайлович должен незамедлительно явиться к следователю Раменскому, ждала его прямо в гостиничном номере.
Шурик явился по указанному адресу и через полчаса беседы с молодым следователем уяснил, что ему светит ни много ни мало, а пять лет колонии общего режима за халатность, приведшую к гибели одного из его подчиненных. Деваться было некуда – являясь главным человеком на съемочной площадке, Шурик не уследил, не предупредил, не принял каких-то там, по словам следователя, необходимых мер безопасности, и результат не заставил себя ждать.
Шурик не сел в тюрьму. Дело даже не дошло до суда, но стоило это Александру Михайловичу ровно пятнадцать тысяч долларов наличными, которые были распределены между следователем, адвокатом, какими-то местными чиновниками из управления культуры и семьей погибшего администратора. Семье, к слову сказать, досталась меньшая часть этой суммы.
– Да, пахнет, как…
Буров не договорил, сплюнул и посмотрел на санитара.
– Нормально пахнет, – ответил тот. – Как горячее говно. Так и должен пахнуть. Человек же был, не деревяшка, чтобы не пахнуть. Понимать надо.
– Хорош базарить. Давай, убирай его с глаз долой.
– Вот так всегда. С глаз долой – из сердца вон…
Санитар Юра неторопливо застегнул "молнию" на мешке, потом, разогнув спину, посмотрел на Шурика.
– Мил человек, помоги в машину затащить, а? Коллегу моего под домашний арест, вишь, спровадили. Начальство… А? Не тошнит тебя? Ничего? А то нашатырька… Или еще чего…
– Давай.
Шурик первым нагнулся и взялся за носилки.
Запихнув их в машину, Шурик вытер руки носовым платком и снова подошел к следователю.
– Что, какие-то вопросы? – спросил его Буров.
– Я думал, скорее у вас ко мне вопросы будут.
– Да? – Буров внимательно посмотрел на Шурика. – Возможно, возможно… Очень может быть.
– Что же, вам все ясно?
– А что тут неясного? – Буров продолжал внимательно разглядывать Александра Михайловича. – Вы его опознали?
– Нет, – честно ответил Рябой. – Думаю, его вообще невозможно опознать.
– Это почему?
– Ну а как вы проводите идентификацию личности? По зубам, что ли, к примеру?
Буров вздохнул.
– Ну, хотя бы по зубам.
– Бесполезно, – сказал Шурик.
– Почему же?
– А вы так на меня не смотрите, капитан. Я ведь помочь вам хочу.
– Это как?
– А так. Убыстрить процесс. Закончите с опознанием, все бумаги оформим, и я тело увезу. В Питер. На родину, так сказать.
– Так как же мы закончим, если вы, Александр Михайлович, говорите, что…
– Да, я говорю. Я говорю, что все эти ваши экспертизы, если они вообще будут, – пустая трата времени. Возьмем, к примеру, зубы…
– Ну?
– Вот вам и "ну"! Леков всю жизнь боялся зубных врачей. С детства. И не только зубных, а вообще – всех. И медицинской карты у него нет, и страховки нет. Он, если его прихватывало, шел к частнику, платил деньги и там, под наркозом, решал свои проблемы. Зубы он вообще никогда не лечил, например.
– То есть?
– Рвал. Заболит у него зуб, он с ним три года ходит, анальгин жрет, вернее, жрал, пока его брало. Он же торчал со страшной силой, да и пил – все вместе. Так что его болеутоляющие практически не брали последнее время. Ну, тогда он на наркоте начал все делать. У частных врачей. У знакомых своих. Как вы их найдете? Я и то не знаю, у кого он свои зубы рвал, а потом вставлял. Ни медкарты, я повторяю, ничего такого у него нет. Даже свидетельство о рождении где-то посеял. Так что не тратьте время на экспертизы. Ну, разве, группу крови… Так это ведь недолго.
– Недолго, если постараться, – задумчиво сказал Буров.
– А кто говорит, что мы стараться не будем? Мне сегодня его увезти надо.
– Почему такая спешка?
Шурик улыбнулся, глядя прямо в холодные глаза Бурова.
– Знаете что? Вы, я вижу, человек приличный. Давайте-ка мы с вами встретимся в более приличной обстановке, там и поговорим. Я вам все расскажу – и почему спешка, и что за человек был Вася Леков. Как вы на это смотрите?
– Я на это смотрю положительно. Где и когда?
– Ну… Вы когда освободитесь?
– Если в этом проблема, то мы можем прямо сейчас продолжить нашу беседу. Только вот где?
– Поехали в "Гору". Знаете такое заведение?
– Знакомое место.
– Вот и прекрасно. Вы на машине?
– Да.
– "Тойота" красная? Да?
– Верно. Вы наблюдательный человек, Александр Михайлович.
– Что делать. Работа такая. Зевать нельзя. Ну что, едем?
– Минуту. Сейчас я переговорю со своими, и поедем.
– Вы машину-то отправьте с трупом, – сказал Шурик вслед Бурову. – А то сейчас понаедут журналисты, такое начнется… Сумасшедший дом.
– Да. Конечно. – Буров кивнул и направился к развалинам сгоревшего дома, где стояли члены оперативной группы.
"Чего это он приехал сразу? – подумал Шурик, направляясь к своей машине. – Сидел бы себе в кабинете… С какой стати следователя понесло на происшествие? Ладно, выясним. Вроде непростой парень этот Буров. И сие хорошо. Есть поле для деятельности".
Шурик не любил "простых" людей. На них невозможно было заработать. "Простой" человек – порожняк, пустышка.
Вавилов давил ногами на планку тренажера и тихо матерился.
"Черт бы подрал это время! – думал он. – Хотя бессмысленно, конечно, сердиться на время, бред, это точно, но как оно все-таки мчится! Для чего все это?"
Вавилов покосился на чучело двурогого носорога, которое занимало большую часть обширного холла.
"Вот времечко было, – думал Владимир Владимирович. – А как быстро пролетело! Словно и не со мной. Словно и не был в Африке. Столько мечтал, столько готовился, стоило ли так переживать?.. Стоило! – с внезапной злостью решил он, снова надавив на планку. – Стоило! И еще поеду. И не только в Африку. На Северный полюс поеду, в Китай… В Китае не был ни разу, непорядок. Как так? Уже пятый десяток, а я еще не успел взглянуть на Великую Китайскую! Так, глядишь, в суете и проморгаю. Нет, врешь! Не проморгаю!"
Вавилов начал так энергично качать тренажер, словно физически хотел угнаться за ускользающими в вечность секундами, минутами, наверстать растраченные по пустякам часы и сутки. Теперь он все чаще задумывался о том, сколько времени потерял в жизни, растратил, даже не просто растратил, а элементарно, походя выбросил на помойку, списал со счета, словно ластиком стер на календаре дни, месяцы и целые годы.
Эти мысли иногда пугали Владимира Владимировича, иногда доводили до бессильной ярости, которая питала сама себя, стократно умножаясь от осознания этого бессилия, от того, что он, Вавилов, человек, который мог сделать очень многое, почти все, фигура, одно упоминание о которой заставляло людей поднимать глаза к потолку и разводить руками, человек, о котором ходили анекдоты (а это в России верный признак того, что народ возвел некоего человека в ранг Великих, почти небожителей), не может сделать ровным счетом ничего и так же немощен в попытке нагнать упущенное время, как и последний алкаш от ларька или нищий и несчастный инвалид-пенсионер.
"Господи, чем я занимался! – думал он обычно в машине, чтобы не тратить на непродуктивные мысли рабочее время или столь же дорогие для него часы отдыха. – Чем я занимался в жизни? Сколько лет я пил? Пятнадцать примерно. И что я за эти пятнадцать лет сделал? А ничего! Одна иллюзия, а не деятельность. Торговля! Четыре года просидел на торговле всяким говном! Чего только не было! Слава богу, надоумили умные люди водкой заняться. С водки все и началось. Если бы не водка, так бы и ходил по вещевому рынку, как маромой последний. Ездил бы на битом "Опеле" и трахал бы продавщиц".
Вавилов был несправедлив к себе. Он никогда не занимался только одним делом, так же как никогда не разменивался на мелочи. А его первые шаги в торговле… Это сейчас они казались смешными и мелкими, тогда же Владимир Владимирович полностью отдавал себе отчет в том, что он всего лишь учится, но не собирается и никогда не станет задерживаться на этих грязных, перестроечных оптовых рынках.
Водка была только одним из трамплинов, которые Владимир Владимирович использовал для своего взлета, и далеко не самым важным трамплином. Просто торговля водкой была на виду, и теперь нынешние партнеры по бизнесу, к неудовольствию Вавилова, которое он, впрочем, тщательно скрывал, иногда добродушно, а иногда и злорадно подшучивали над своим могущественным собратом, или, лучше выразиться, "старшим братом" – мол, что с него возьмешь, он как был рыночным торгашом, так им и остался.
При этом все они – и те, кто подшучивал, и сам Вавилов – прекрасно знали, что это было неправдой. Владимир Владимирович никогда не был "простым" рыночным торгашом. В противном случае его фирма, именующаяся очень скромно – "Продюсерская компания ВВВ-Москва", или, проще, "ВВВ", – ни за что не достигла бы тех высот, с которых сияла сейчас, освещая, без преувеличения, всю страну и все чаще пуская отдельные лучи за ее пределы, а порой даже поблескивая на другом полушарии.
Вавилов с удовольствием вспоминал последнюю предвыборную кампанию. Его организация целый год была флагманом агитации, и Владимир Владимирович заморозил все остальные проекты, что с ним случалось крайне редко. Он любил риск, даже не то чтобы любил, а просто привык к нему за долгие годы занятия бизнесом в России.
Без риска невозможно провести даже самую элементарную операцию – скажем, закупить комплект звукового оборудования где-нибудь в Европе и продать заказчику. Заказчик может кинуть, может обанкротиться, могут кинуть на таможне, груз могут украсть по дороге, могут испортить, могут сдать налоговой инспекции всю "липу", без которой вообще не имеет смысла заниматься торговлей, может случиться все, что угодно. Любое коммерческое действие, любое телодвижение в этом направлении связано с риском. К такому привыкаешь.
Но здесь был другой случай. Никто и ничто – ни обстоятельства, ни конкретные люди – не заставляло Вавилова останавливать параллельные проекты. Он все решил сам.
Работа была настолько интересной и настолько масштабной, что Владимир Владимирович решил: все текущие, терпящие дела – в сторону! – и полностью отдался предвыборной кампании.
Размах был именно такой, к которому Вавилов всегда стремился. А люди… люди просто приводили его в восторг. Он запретил себе давать оценки, принятые в общении, в печати, на коммунальных кухнях, оценки, которыми награждают политиков в московском "Гайд-парке" на Пушкинской площади, – этот, мол, подлец и вор, тот – прожженный коммунист, третий – аферист, четвертый – напыщенный молодой хапуга, пятый – лизоблюд.
Вавилов давно знал, а теперь еще более убедился в том, что люди, говорящие подобные вещи, вовсе не представляли себе, на каком расстоянии от обсуждаемых ими депутатов, кандидатов и прочих государственных деятелей они находятся.
Это расстояние, хотя физически и измерялось какими-то сотнями метров, на деле являлось непреодолимым, соразмерным только с удаленностью от Земли различных небесных тел – звезд, комет, астероидов, в зависимости от масштаба каждого конкретного политика. Одни были ближе, другие дальше, и всех было видно, но добраться до любого из них являлось для простого смертного делом решительно невозможным. Так же как и составить о нем более или менее адекватное представление.
Владимир Владимирович Вавилов был вхож в круг "небожителей" давно, еще до обороны Белого дома он имел с некоторыми из них деловые отношения, с другими просто дружил, с третьими встречался, чтобы получить необходимые документы, и умело давал им понять, что может пригодиться.
Позиции Вавилова в околоправительственных кругах обозначились во время путча 1991 года. Конечно, Владимир Владимирович был в числе защитников демократии. И, само собой разумеется, он находился не снаружи здания, а внутри.
После победы, которая обернулась, как и для каждого из тех, кто защищал Белый дом, не только победой новой власти, но и своей маленькой личной победой, Вавилов прочно занял место в кругах, близких к самому Президенту. Став одним из не столь уж многочисленных "серых кардиналов", не оказывающих влияния на политику впрямую, но зато имеющих вполне реальную возможность использовать государственные структуры для своих собственных целей, Владимир Владимирович очень быстро укрупнил "ВВВ" и вышел на международный уровень. Именно тогда для него перестала существовать разница между делами и капиталами сугубо личными и государственными.
Он вошел в тесное и не очень-то дружественное сообщество тех, кто мог черпать из государственной кормушки – конечно, не столько, сколько душа пожелает, но вполне достаточно. Время от времени Вавилов мог поправлять дела за счет коммерческих и государственных банков, владел информацией о том, как будет вести себя доллар на бирже и в пунктах обмена валюты, знал заранее, какие товары и когда подорожают, никогда не испытывал проблем с вылетами за границу, с визами, с билетами – все было всегда в нужное время и в нужном виде.
Собственно говоря, Вавилов мог заказывать чартер в любую страну мира, в зависимости от необходимости или желания. Удовольствие не из дешевых, но средства позволяли. Чего стоил один только носорог…
Вавилов не знал, во сколько обошлась ему история с носорогом. Может быть, в двадцать штук и обошлась. Может быть, меньше. Может быть, больше. Когда счет перевалил за семь тысяч долларов, он сознательно перестал учитывать потраченные на носорога деньги.
Заигрался Вавилов, почувствовал свободу, понял, что находится далеко от всех своих текущих, интересных и нужных ему, но страшно изматывающих дел, от бандитских "стрелок", от посещений банков, которые мало чем отличались от этих "стрелок" – не потому, что банкиры были похожи на бандитов, скорее наоборот.
Те бандиты, с которыми теперь встречался Вавилов, как внешне, так и по уровню интеллекта, внутренней культуры, если такая характеристика уместна в отношении представителей одной из древнейших профессий, по эрудированности и широте образования полностью соответствовали положению, которое занимал Владимир Владимирович.
Однако встречи с ними, случавшиеся очень часто, гораздо чаще, чем того хотелось Вавилову, изрядно его утомляли.
Вот и расслабился он, оказавшись в Африке, где давно хотел побывать. Расслабился и подстрелил носорога. Дело было непростое, такое под стать лишь хорошему профессионалу-охотнику, но влияние алкоголя компенсировало отсутствие специальных навыков, и редкий зверь был сражен несколькими пулями, выпущенными Вавиловым из мощнейшего армейского карабина.
Был мгновенный взрыв яростной охотничьей радости, бешеный выброс адреналина, кратковременная, яростная буря первобытных рефлексов, эйфория победы, торжество мужчины-воина… А потом начались проблемы. Редкое животное, что поделать? Даже такому человеку, как Вавилов, при всех его связях, пришлось попотеть, чтобы как-то замять дело.
Связи Владимира Владимировича простирались, как оказалось, ровно настолько далеко, что их хватило, дабы с блеском выйти из сложившейся неприятной ситуации. Никто ведь не разрешал приезжему русскому палить по животным, занесенным в Красную книгу.
Протрезвев и решив идти до конца, Вавилов задействовал и американское консульство, и африканскую таможню, и немецких друзей-бизнесменов, имеющих виды на обстрелянный Вавиловым заповедник. Каждый из них сказал свое слово, почти каждый заработал на этом, что называется, долю малую, поскольку Вавилов не любил оставаться в долгу, и первая часть операции была завершена.
Про стрельбу из карабина как бы забыли. Но Владимир Владимирович не стал останавливаться на достигнутом. Перестав считать уже затраченные на носорога деньги, он через то же американское консульство связался с военными, торчавшими на одной из африканских баз.
Когда начали поступать первые сметы, касающиеся изготовления чучела в подпольных условиях и отправки его в Россию, Владимир Владимирович махнул на все рукой и вызвал в Африку Якунина.
Заместитель, ошеломленный неожиданным приказом шефа, явился пред светлые очи Вавилова. Владимир Владимирович, закинув мускулистую загорелую правую ногу на такую же мускулистую загорелую левую и щурясь от ослепительного белого солнца, сказал финансовому директору, парившемуся в своем добротном сером костюме:
– Валера! Я вызвал тебя для того, чтобы ты все бросил…
– Это я уже понял, Володя. – Наедине они называли друг друга по именам. – Это я понял. Что, форс-мажор случился?
– Случился, – сказал Вавилов. – Теперь ты занимаешься только носорогом. Даю тебе карт-бланш. Все расходы за мой счет, понял? Не за счет фирмы, а за мой личный.
– Чем занимаюсь? – вскинул брови Якунин. – Не понял, чем?
– Носорогом. Зверь такой. Причем с двумя рогами. Занесен в Красную книгу как редкий, исчезающий вид.
– И что я должен с ним делать?
– Для начала – чучело. И скорее, а то… сам понимаешь… Жара… Пока его держат в холодильнике, но, знаешь, всякое может случиться. Нужны специалисты. Чем круче, тем лучше.
– Это бешеные бабки, – сказал, подумав, Якунин. – Есть у меня хороший спец, в Москве, только вряд ли он по носорогам работал. Он все больше волков, собак делает… Сов разных, коршунов там, ну, птичек, в общем. Медведя, правда, один раз сработал. Для Куцинера. В Питере. А что, местных нет, что ли? Наверняка тут свои мастера…
– Местных стремно, Валера. Дело очень тонкое. Считай, контрабанда.
– Да брось, Вова. За деньги, за живые бабки-то, что, не сделают молча?
– Нет гарантии. А гарантии мне нужны стопроцентные. Я не хочу с правительством ссориться. Ни с этим, ни с нашим. Ни с каким. У меня принцип: чистота – залог здоровья. Очень, кстати, полезный принцип для бизнеса. Как считаешь?
– Да. Верно. Ну, положим, привезем мы его сюда…
– Ты привезешь. Я этим не занимаюсь. Я для этого тебя и вызвал.
– То есть?
– Что есть, то и есть. Предстоят большие затраты. Очень большие. И я боюсь, что на полпути могу бросить это дело. А я хочу довести его до конца.
– Зачем?
– А это еще один мой принцип. Я ведь всегда так жил. Иначе, если бы по-другому работал, я бы не здесь сейчас сидел да про носорога рассуждал, а торчал бы где-нибудь в "Лужниках", торгуя памперсами. Вот так.
– Да… – Якунин почесал в затылке и вытер пот со лба.
– Ты бы переоделся, Валера.
– А зачем? Если ты даешь мне карт-бланш, то я полетел за своим таксидермистом.
– Кем?
– Таксидермистом. Ну, чучельником.
– А-а… Ну да, конечно. У меня, знаешь, от этой жары мозги плавятся.
Валера Якунин проявил чудеса расторопности. Через два дня таксидермист Бернштейн уже сидел в коттедже Вавилова и, спокойно кивая, слушал историю, которую рассказывал заказчик.
– В общем, чучело мне нужно чем быстрее, тем лучше. Деньги платит Валера. Валерий Сергеевич, – поправил себя Вавилов.
– С Валерой мы знакомы давно, – спокойно ответил Бернштейн. – Я его с пеленок знаю. Талантливый парень.
"Парень" в тот момент времени готовился разменять полтинник. Валерий Сергеевич Якунин был старше своего шефа на десять лет.
"Сколько же этому Бернштейну? – подумал Вавилов. – Не выглядит он на дедушку. И даже на папу Валериного не тянет".
– С пеленок? – Он решил все-таки уточнить возраст своего нового работника.
– Вы не удивляйтесь, молодой человек. Не надо. Я в жизни столько всякого видел, что мой цветущий вид и мои годы – это еще что!.. Это – семечки. Вот вы – богатый человек. Это приятно…
Сказав это, Бернштейн замолчал, задрал голову и широко открытыми глазами уставился в небо. Странно было, что он не щурится – африканское солнце для северного человека испытание не из легких. Особенно для глаз, привыкших к мягкому дневному свету и полутеням сумерек средней полосы.
– Вопрос финансов…
– Вопрос финансов мы уже, кажется, решили, – прервал заказчика Бернштейн. – Вы ведь сказали, молодой человек, что этим будет заниматься Валера.
– Да.
– Я хочу у вас спросить, – Бернштейн посмотрел Вавилову в глаза. – Хочу спросить. Вот вы богатый человек…
– Вы это уже говорили.
– Да… Меня можно перебивать, меня можно не слушать… Что толку слушать старого нищего еврея…
– Ну уж, Сергей Анатольевич, полноте. Разве вы нищий?
– А какой же я? Богатый?
– Прошу вас, давайте к делу, – сухо произнес Вавилов. Этот болтливый чучельник начинал его утомлять.
– Я всегда, молодой человек, говорю только по делу. Вот вы богатый человек…
Вавилов нервно кивнул, в третий раз за последние пять минут услышав констатацию своего финансового положения.
– А почему вы богатый?
– В каком смысле? Это что, имеет отношение к нашему делу?
– Самое прямое, – неожиданно горячо ответил Бернштейн. – Я старый человек. Я много повидал. И я хочу вас предостеречь, молодой человек.
– Ну?
– Вы не спешите. Не спешите, Владимир Владимирович, – наставительно произнес Бернштейн.
Вавилов сам себе удивился. Другого он давно бы уже послал подальше после слов, произнесенных в таком тоне. Учитель жизни, понимаешь! Вавилов сам любого может поучить. Сам столько повидал и пережил, что впору хороший роман писать. А этого старого еврея сидит и слушает. Время теряет. И, если быть честным перед самим собой, ему отчего-то интересно, что же этот странный чучельник все-таки ему скажет. Если, конечно, доберется до сути, не запутавшись в долгих предисловиях.
– Я много слышал о вас, Владимир Владимирович, – сказал наконец Бернштейн уже совершенно другим тоном. Теперь его голос стал сухим, деловым, в нем звучало не сочувствие, а настоящее превосходство человека, который осознает, что несравненно сильнее собеседника и потому относится к нему снисходительно, хотя и по-доброму.
– Вы – обо мне?
Вавилов был искренне удивлен.
– Да. А почему вас это так взволновало?
– Да нет, не то чтобы взволновало. Просто я не ожидал, что слава обо мне…
– Докатилась до старого нищего еврея? Сейчас моя профессия входит в моду, Владимир Владимирович. Все эти ваши, скажем так, коллеги, ну, те, которых принято называть "новыми русскими"…
– Я немножко из другой социальной группы, – сказал Вавилов.
– Да. К вам это не относится. Но я ведь сейчас не о вас, а о своих клиентах. У них теперь принято – охотничьи домики, загородные имения… В кабинетах чучела волков, ружья, кинжалы. Отсутствие вкуса всегда было в крови у русского человека. Нет у вашей нации вкуса, вы всегда питались только крохами с европейского стола. Обезьянничали. Не обижайтесь, Владимир Владимирович, мне-то со стороны виднее. Да и вы сами, как умный человек, не можете с этим не согласиться.
Бернштейн вздохнул, перевел дыхание.
– Так вот. Что прежде – у этих партработников, у элиты, считалось высшим шиком париться в бане, что теперь – охотничьи домики, сауны, парилки, – все осталось, как при советской власти. Те же вкусы. Водка, икра, голые прости-господи. Бляди, одним словом. Ну и наш брат, рукодельник, снова понадобился. Хвастают друг перед другом своими охотничьими трофеями. А настоящих охотников-то среди них практически нет. Для охоты ведь нужно душевное спокойствие, созерцательность. А откуда у них душевный покой? Дерганые все, пальцы топорщат, потеют от страха, у всех на нервной почве уже давно не стоит. А туда же… Я повторяю, – продолжил Бернштейн после очередной паузы. Вавилов заметил, что это, видимо, обычная для старого чучельника манера разговора: выдать несколько фраз, этаких длинных очередей из автомата, а потом сделать паузу – для того, наверное, чтобы поменять в этом автомате рожок с патронами. – Я повторяю, к вам это не относится. Хотя вы тоже не охотник. Сами же сказали, что зверя угрохали по пьяни. Случайно.
– Ну, допустим. Так в чем же суть все-таки?
– Суть в том, что я хочу вас предостеречь. Вы мне симпатичны.
– Вы – меня? Предостеречь?
– Именно. Знаете, что я Куцинеру сделал чучело бесплатно?
– Нет. Меня это, признаться, не очень…
– Напрасно, напрасно вас это "не очень". В вашем бизнесе нужно держать нос по ветру.
– Стараемся, – улыбнувшись, пожал плечами Вавилов. Старик начинал ему откровенно нравиться.
– Так вот, – продолжал Бернштейн. – С Куцинером я вам очень рекомендую познакомиться.
– Да как-нибудь уж встретимся, – сказал Вавилов. – Куда он денется?
– А вот тут вы не правы. Я, молодой человек, к этому и веду.
– К чему?
– Я, может быть, потому и согласился сюда лететь, что хотел специально познакомиться. Впрочем, это потом. У меня ведь к вам тоже имеются разные предложения…
– Предложения?
– Потом, потом. Сначала одно дело закончим, затем к другим перейдем… Так вот. Куцинер сам к вам не придет. Знаете, почему?
– Почему?
– Потому что он сам себе – фирма. И ему никакая другая не нужна.
– То есть, у него имеются директор, администратор – это понятно. – Вавилов снисходительно улыбнулся. – Но если он выпускает свой альбом, то все равно подписывает контракт с выпускающей фирмой. Сам он ничего сделать не может. И концерт приличный устроить – то же самое, нужна поддержка хорошей организации. Время одиночек уже прошло.
– Господи ты боже мой! – воскликнул Бернштейн. – Как же так?! Вы в этой сфере работаете и ничего про Куцинера не знаете?! А я далек от всего этого вашего шоу-бизнеса – и знаю! Как же так?
– Да что вы пристали ко мне, ей-богу, с вашим Куцинером?! Нужен он мне тысячу лет! Жил я без него и проживу! А он скандалист, ваш Куцинер! И мания величия у него! Потому им в Москве никто и не занимается! А если не занимаются в Москве – не занимаются нигде! Сам приползет, когда его припрет!
– А его не припрет. Я к этому и веду. У меня до вас есть свой интерес, поэтому я и хочу вас предостеречь. На примере Куцинера показать выгоду.
– Какую выгоду? О чем вы?
– О выгоде…
– Слушайте, мил человек! Давайте-ка за работу! Вы уж меня извините, но…
– Куцинер, чтоб вы знали, сам себе голова. А вы – нет.
– То есть?
– Вот то главное, что я хотел вам сказать, Владимир Владимирович! Вы давно занимаетесь бизнесом, и занимаетесь успешно. Я хотел бы с вами сотрудничать…
– В каком плане? Чучела продавать? Уж извините, если что не так сказал.
– Да ничего, ничего. Нет, не чучела. У меня очень большие знакомства в разных… Ну, это потом. А вот о главном. Я, повторяю, хотел бы с вами работать. Но пока у вас вот такая фирма, – Бернштейн развел руки в стороны, – я работать с вами не могу. И поверьте мне, серьезные люди с вами тоже работать не станут, пока вот это все, – он снова погладил руками воображаемый воздушный шар, – вы за собой тащите. Вы следите за моей мыслью?
– Слежу. Только не совсем ее понимаю.
– А тут и понимать нечего. Особенно такому сметливому человеку, как вы. Для того чтобы достичь того, чего вы жаждете, вам не нужна никакая фирма.
– А откуда вы знаете, чего я жажду?
– Ну, это просто. То, что я сижу здесь сейчас, – прямое тому доказательство.
– Тогда скажите, пожалуйста, чего же я в жизни своей добиваюсь? Самому любопытно. Чертовски любопытно, знаете ли.
– Вы добиваетесь абсолютной личной свободы. Ваш этот бегемот…
– Носорог, – поправил чучельника Вавилов.
– Ну, пусть носорог. Так вот, носорог – главное подтверждение. Вы хотите, чтобы все ваши желания исполнялись. И вы выбрали правильный путь. Я имею в виду деньги. Чем больше денег у такой творческой души, как ваша, тем легче исполнять самые дикие, не побоюсь этого слова, желания. Можно и без денег, таких людей, которые обретают свободу без денег, достаточно много. Особенно в Питере. Почти весь наш Союз писателей – полная духовная свобода. Совершенно без денег. Но вам ведь другая свобода нужна. Не свобода сидеть в котельной и думать о чем заблагорассудится, верно?
– Да уж. Хотелось бы как-то не в котельной.
– Ну, до котельной вам не так далеко, как это может показаться. Если будете по-прежнему укрупнять свои структуры, то очень скоро можете там оказаться.
– То есть?
– Ваша фирма сожрет вас, Владимир Владимирович. В этой стране, да еще при условии, что вы человек русский, то есть с этакой вашей сумасшедшинкой, увлекающийся, творческий, одним словом, – при всем этом вам нельзя строить фирму. Фирмы в России не дееспособны.
– Как же? Что вы говорите? Вы только посмотрите вокруг. Вы там сидите в своей мастерской и не видите, что вокруг творится. Взять хотя бы меня. Что, разве все это, – теперь уже Вавилов сделал руками жест, иллюстрируя свое, видимое даже из Африки, благосостояние, – не плоды деятельности моей фирмы? А?
– Конечно, нет. Это плоды вашего личного энтузиазма. Стоит вам заболеть, не дай бог, конечно, стоит ослабить узду – и все. Сразу все рухнет. А то, что останется, растащат ваши же сотрудники. Они и есть ваши главные враги.
– У меня такое ощущение, что вы приехали не чучело мне делать, а жизни учить.
– Одно другому не мешает. С чучелом можете быть спокойны. Сделаем в лучшем виде. На мою работу еще никто не жаловался. А насчет жизни – попомните мои слова. Не доверяйте своему окружению. Вот Валера, я его давно знаю, Валера вас не подведет. Он человек, совершенно лишенный творческой жилки, поэтому абсолютно несамостоятелен. Он без вас работать не сможет. Ему как раз и недостает такого, как вы, – генератора идей. И вы без него пропадете. А все остальные – это просто балласт. Даже еще хуже, чем балласт. В России может работать только один человек. Если он окружает себя командой – все. Пиши пропало.
– Да перестаньте вы нести этот бред! – воскликнул Вавилов. – Что за чушь!
– Это не чушь. Послушайте совета старого еврея, может, пригодится. Хотя тут два варианта. Если будете следовать моим советам, останетесь на плаву и пойдете дальше в рост. А нет – вряд ли я буду делать для вас следующее чучело. Если только какого-нибудь чижика-пыжика. Однако моя работа, даже чижик-пыжик, стоит денег.
– Как же вы представляете себе работу без команды?
– Очень просто. Вы нанимаете людей. На фиксированную ставку. Не очень большую. Вообще-то чем меньше, тем лучше, но с вашим размахом вы все равно станете хорошо платить, так что тут уж ваше дело. И никого к себе не приближаете. Вообще никого. Кто-то допустил ошибку – немедленное увольнение. Кто-то опоздал на работу – уволен. Кто-то пришел с похмелья – до свиданья. И, уверяю вас, такого начальника они будут ненавидеть. Но никогда, никогда не сунут нос в его дела. Не подсидят, не объегорят, не уведут из-под носа приличный контракт. К работе у них выработается устойчивое отвращение, и они совершенно перестанут ею интересоваться. Так что ни о какой конкуренции внутренней, ни о какой утечке информации просто речи быть не может. Потому что никто никакой информацией владеть просто не будет. Их всех тошнить будет от этой информации. Она им будет не нужна.
– Это очень как-то по-советски у вас получается, Сергей Анатольевич.
– А что такого? Советская бюрократия была великой силой. До сих пор весь народ продолжает жить по ее законам. Отвращение к работе. Презрение к начальству. И страх. Вот три кита, на которых держится нормально функционирующее учреждение. Наши граждане ведь до сих пор стремятся прийти на работу попозже. Уйти пораньше. И выходных побольше.
– Так что же хорошего в этом? Все и разваливается от такой работы.
– Э-хе-хе, вот главного-то вы и не понимаете. Эх вы, романтики, молодые реформаторы… Ладно, может быть, когда-нибудь мы еще вернемся с вами к этому разговору. А теперь и вправду мне пора к носорогу.
– Вам что-нибудь нужно?
– Да. Всю основную работу я, конечно, буду делать в Москве. Сейчас нужно просто подготовить тело (Бернштейн так и сказал – не "тушу", не "животное" – "тело") к транспортировке. Так что давайте мне человек пять крепких мужиков, которых не стошнит от говна, которое будем вынимать из вашего носорога. И помещение. Все. Больше мне пока ничего не нужно.
Бернштейн управился на удивление быстро.
Через два дня Вавилов уже махал руками на раскрывшего было рот Якунина, пришедшего доложить о работах с носорогом.
– Молчи, молчи! Слушать ничего не хочу! Заплати ему, и в самолет!
– С самолетом проблема, Владимир Владимирович…
– Знать ничего не знаю, ведать не ведаю! Сказано тебе – действуй на свое усмотрение. Вот и действуй!
Якунин хмыкнул и исчез из поля зрения Вавилова еще на три дня.
Вавилов почти перестал выходить из коттеджа – пил виски, смотрел телевизор и наслаждался этим неожиданно понравившимся ему плебейским досугом, каковым он всегда считал такой способ препровождения времени. Он вдруг почувствовал, что устал не только от бандитских московских дел, но и от ресторанов, казино, от бесконечной очереди баб, которая двигалась мимо него последние несколько лет, и конца этой очереди видно не было. Владимир Владимирович наслаждался тишиной, вид молчащего телефона вызывал у него тихую радость. Впервые за последние несколько лет он по-настоящему выспался.
В день, когда Вавилов должен был вылететь в Германию, чтобы потом двинуться оттуда в Москву, Якунин снова пришел к нему в коттедж.
– Ну что тебе? – спросил Вавилов, рассовывая по карманам пиджака сигареты, зажигалку, записную книжку.
– Хм, кхм, кхм, – ответил первый зам.
– Только не говори мне, блядь, что носорог не прилетел в Россию! Упизжу! – ласково сказал Вавилов.
– Не прилетел… Но летит. Уже летит. – Якунин посмотрел на часы. – Да, точно летит. Сейчас, минут через двадцать, должен приземлиться на Кубе.
– Где?!..
– На Кубе. Там его перегружают. Бернштейн контролирует. На военной базе США. Оттуда военный самолет летит в Гамбург. Потом – на чартере до Таллинна.
– Так. – Вавилов сел на кровать. – А дальше?
– Дальше – в Питер. Потом уже в столицу. В "Шереметьево" встретят наши люди. Я хотел спросить – куда дальше-то? На дачу?
– В дом. В Москву, – сухо ответил Вавилов.
– Неувязочка, – тихо сказал Якунин.
– Что еще?
– Мы с Бернштейном прикинули… Он сказал, что чучело лучше делать прямо у вас дома.
– Ну и пусть делает. Я найду пока, где пожить. Сколько ему надо? Неделю, две?
– Он сказал – быстро, – осторожно ответил Якунин.
– Ну, быстро так быстро.
– Это не все. Понимаешь, Володя…
– Ну что, что, мать твою, не тяни ты!
– Мы прикинули… Его по лестнице не поднять. А резать… Бернштейн говорит, что если хотите качественное чучело, то резать нельзя. То есть сделать-то можно, но будет халтура.
– И что же? В окно?
– В окно тоже не войдет. Надо стену разбирать.
– Капитальную стену?!
– Да…
Вавилов подумал несколько секунд.
– Разбирай!
Когда часы на запястье Владимира Владимировича Вавилова тонко пропищали, он немедленно слез с тренажера и направился в ванную.
Постояв под душем, периодически меняя температуру воды с горячей на близкую к замерзанию, он растер мягким полотенцем свое большое, еще не выказывавшее признаков старения тело, тренированное, ухоженное, подлечиваемое и подправляемое умелыми массажистами и, по прихоти Владимира Владимировича, массажистками, а затем посмотрел в зеркало, занимавшее стену от пола до потолка.
"Ну что же… Лет пять, наверное, еще можно чувствовать себя мужчиной. А что потом?"
Черные мысли не отпускали его и тогда, когда он оделся, позволив себе только одну вольность в строгом костюме – зеленый, с тонкими красными полосками шелковый галстук. Не ушли эти мысли и тогда, когда ровно в одиннадцать тринадцать в дверь позвонил шофер Вахтанг, и когда Вавилов садился в серебристый, огромных размеров джип, и пока ехал в офис по Садовому кольцу.
"Для чего все это? Для чего я гонюсь? А главное – куда? Где она, конечная цель? Что она собой представляет? Бросить все к черту, махнуть в Калифорнию – дом есть на берегу, океан прямо под окнами, денег хватит до конца жизни. Чего же мне надо? Что я за человек? Может быть, я просто ненормальный?"
– Слушай, Вахтанг, – сказал он, повернувшись к водителю.
– Да, Владимир Владимирович.
– Вахтанг, скажи мне, я нормальный человек?
– Нормальный, Владимир Владимирович. А что?
– Нет, не в этом смысле. Я в смысле здоровья. Может быть, я сумасшедший, Вахтанг?
– Да что вы, Владимир Владимирович! Вы самый нормальный человек, которого я только в жизни видел! Мне бы ваши мозги, я бы горя не знал!
"Ну да, конечно. Горя бы он не знал. Поглядел бы я на него, – подумал Вавилов. – Тоже мне, психолог".
– А почему вы спрашиваете, Владимир Владимирович?
Вавилов сам так построил отношения с Вахтангом, что тот мог задавать вопросы личного характера, словно они – Вавилов и Вахтанг – были старыми приятелями… Это нравилось Владимиру Владимировичу. Иллюзия дружбы, участия в его личной жизни, ощущение того, что кто-то о тебе заботится, что кого-то на самом деле волнует, какого же черта с тобой происходит, как твое здоровье, не болят ли зубы (до сих пор не вставил – свои еще совсем даже неплохие, хотя и приходится время от времени подлечивать), не беспокоит ли язва (еще одна проблема, которую нужно решать незамедлительно), как дела дома, приходил ли плотник подправить лесенку на даче, и многое другое, о чем ни одна сука на работе не поинтересуется, не спросит и ничего не посоветует. В лучшем случае хмыкнет и покачает головой. Уважительно так – мол, ваши проблемы, Владимир Владимирович, мне, простому смертному, недоступны, и решать их я, мол, не возьмусь.
– Да знаешь, Вахтанг, все кручусь чего-то, кручусь… А сегодня подумал – где конечная цель? Для чего все это? Контора, бизнес – вроде все получается. Так что – ради конторы и ради бизнеса?
– Вы не правы, Владимир Владимирович, – весело ответил Вахтанг. – Понятно, ради чего.
– Что ты сказал? – спросил задумавшийся Вавилов, потерявший нить беседы.
– Я говорю – понятно, для чего все это у вас.
– И для чего, как ты думаешь?
– Ну, Владимир Владимирович! Деньги же зарабатываем! Что ж еще?
– Деньги можно по-разному зарабатывать.
– Это точно.
Вахтанг коротко рассмеялся.
Вот еще одна черта, которая нравилась Вавилову. Шофер всегда был весел. Конечно, Вавилов понимал, что это была только маска, тщательно продуманный имидж. Не может взрослый, сильный и богатый человек в современной Москве быть постоянно веселым и беспечным. Это невозможно априори.
Но Вавилова устраивала такая позиция подчиненного. Он уже не мог видеть кислые морды, кислые и подобострастные, с которыми приходили к нему бесчисленные просители. Каждый день они вереницей шли к нему в кабинет, сидели унылыми пеньками в приемной, молчали, страшась доверять друг другу свои секреты.
Мелкие, глупые и слабые людишки, неспособные сделать что бы то ни было, полагаясь только на собственные силы, боящиеся грядущей ответственности за принятые решения.
Вавилов помогал многим из них, иных из визитеров он даже, что называется, "вывел в люди", но никого из просителей не уважал. Сам Владимир Владимирович никогда ничего ни у кого не просил. Только предлагал. Когда же к нему приходили с предложениями, он, конечно, не расцветал – возраст уже не тот, да и такая юношеская восторженная реакция была бы совершенно неуместна в его положении, – но всегда выслушивал потенциального партнера с искренним интересом.
Причем, как правило, его занимало не столько само предложение, сколько личность посетителя. Вавилов по опыту знал, что самую бесперспективную, самую тухлую идею можно раскрутить, сделать модной и продаваемой, превратить в культовую и крупно на ней заработать. Все зависит только от личности того, кто берется двигать эту идею, какой бы несовершенной она ни была. Если личность сама по себе сильная и интересная, то все, что она сделает, будет таким же ярким, неожиданным и востребованным.
К сожалению, личности, которые могли бы заинтересовать Владимира Владимировича, появлялись в его кабинете настолько редко, что каждый подобный визит был для Вавилова настоящим праздником. Большей же частью шли те, кого он именовал про себя "Шурами Балагановыми".
"Сколько денег вам нужно для полного счастья?
– Шесть тыщ четыреста".
К этому диалогу, в сущности, сводились все просьбы и предложения, с которыми к Вавилову приходили так называемые артисты, продюсеры, администраторы, менеджеры, режиссеры, инженеры, мелкие политики, директора библиотек, ученые, директора фондов, парикмахеры, модельеры, кинооператоры, дрессировщики, рекламные агенты, модели, издатели, врачи, моряки, банкиры, бандиты, писатели, реставраторы, директора заводов, спортсмены, художники, бандиты, милиционеры, вдовы, бандиты, подводники, спасатели, бандиты, строители, диггеры, бандиты, "голубые" и "розовые", строители финансовых пирамид и их разрушители, карточные шулера и наперсточники, цветоводы и альпинисты, бандиты, бандиты, бандиты всех мастей.
Владимир Владимирович не вел реестра посетителей, однако был совершенно уверен, что в стране нет ни одной профессии, представители которой не появлялись в его кабинете за последние десять лет – ровно столько времени существовала фирма "ВВВ".
И все, за редкими исключениями, были этими самыми балагановыми.
"Что же это за страна такая? – думал Вавилов, провожая очередного просителя. – Что за страна? Почему никто ни хера не может сделать сам? Почему все только канючат и жалуются? Почему я должен всем давать деньги? Взрослые, здоровые мужики. Большинство – с высшим, так сказать, образованием. И ни хера не могут. Удивительное дело. Что я, виноват, что они в своих институтах прогуливали лекции и не учились, а трахались с сокурсницами? Почему их карьеры должен строить я, а не они сами, своими знаниями, своим трудом и умением? Ну, нет умения, но ведь не я же в этом виноват. Что вы делали все эти годы? Сидели дома и смотрели заседания Думы? Или бухали по-черному? А теперь вас вдруг пробило – Вавилов богатый, Вавилов все может, подсунем ему туфту, он купится, ему, дескать, в тонкости вдаваться некогда, а денег у Вавилова – куры не клюют, он и сам, поди, не знает, сколько у него денег, а если провалится проект – от Владимыча не убудет, он даже не заметит, Владимыч в ресторане за день больше прожирает, чем мы просим. На альбом, на организацию выставки, на презентацию, на поездку в Америку, на съемки клипа, на постановку спектакля… На выпуск сборника стихов (гениальных!), на раскрутку нового певца (гениального!), на показ мод (гениальный!)…
А коли даст денег Вавилов, мы половину украдем, из второй половины сэкономим еще половину, а на то, что осталось, наймем специалистов в Питере. Они нам все и сделают. За пять баксов. Или, в крайнем случае, за пятнадцать. А потом, можно ведь им и вовсе не заплатить. Впрочем, и заплатить не жалко. Не свои платим…"
Вавилов терпеливо выслушивал всех и каждого. Вообще говоря, среди потенциальных просителей, среди тех, кто рассчитывал хоть как-то присосаться к процветающему концерну "ВВВ", он имел репутацию человека недалекого, даже слегка туповатого и уж точно не разбирающегося ни в музыке, ни в театре, ни в кино, ни в литературе, а о живописи и говорить нечего. Ну откуда у бывшего торгаша, бутлегера и вообще прибандиченного мужика, разменявшего пятый десяток, – откуда у него познания в области искусства? Тем более – современного?
Только люди из ближнего круга знали об истинных пристрастиях и знаниях своего шефа в той области, которой последние десять лет занимался Вавилов. Его информированность могла дать сто очков форы любым журналистам МТВ, "Коммерсанта" и "Московского комсомольца", помноженным друг на друга и возведенным в степень.
Что же до современного искусства – это вообще отдельная тема, касаться которой Владимир Владимирович не любил и порой даже нарочито выказывал свою полную некомпетентность в данной сфере. Были на то у генерального директора свои причины.
Однако репутация туповатого, смешливого человека Вавилова устраивала, репутация этакого барина-мецената, который может и в шею выгнать с помощью многочисленной прислуги, а может за стол с собой усадить, накормить-напоить, да еще и денег дать – так, на жизнь…
Подобные случаи бывали, это верно. И в шею выгонял, и одаривал, как казалось окружающим, несоразмерно и слишком уж безоглядно. Однако на самом деле ничего похожего в характере Вавилова не было и в помине. Не склонен он был к благотворительности в любой ее форме.
Вахтанг крутанул руль и проехал перекресток на красный свет, обогнув вставший прямо перед его джипом старенький "Форд".
– Осторожней, – посуровел Вавилов, – ты уж особо-то не расходись.
– Тут у меня капитан знакомый дежурит. Эту машину знает. Все нормально, Владимир Владимирович. Так вот, я и говорю – деньги зарабатываем. Это здорово. Для мужчины первое дело.
Вавилов хмыкнул.
"Тоже мне, джигит, – подумал он. – Для мужчины… не для мужчины… А женщине – что, не нужны разве деньги? Ох, уж эта кавказская гордость!"
– И потом, ведь людям радость. Шоу-бизнес. Люди же не просто так кассеты покупают, да? Нравится им. Удовольствие получают. А вы спрашиваете – зачем? Вот за этим самым.
– Ну спасибо, объяснил.
Вахтанг покосился на шефа, понял, что тот не в духе, и решил свернуть беседу, не нервируя начальство.
Машина въехала по пандусу и остановилась возле главного входа в офис "ВВВ".
– На обед вас когда ждать?
– Я позвоню.
Вавилов быстро прошел сквозь стеклянные двери. Кивнул охраннику в форме, сидящему в прозрачной пластиковой пуленепробиваемой будочке, и поднялся на второй этаж, миновав три лестничных пролета и два металлоискателя, предупредительно отключенные охранниками снизу и снова заработавшие, как только Вавилов прошел последний из них. На втором этаже Владимир Владимирович сделал несколько шагов по коридору и оказался в просторном холле.
Секретарша Юля вскочила из-за длинного прилавка, уставленного телефонами, календарями, объявлениями в стеклянных "стоячих" рамочках, извещавшими о том, что через неделю – общее собрание, а через две – тоже общее собрание, но только одного из отделов, что через месяц шеф уходит в отпуск и его обязанности будет выполнять первый заместитель Якунин. Кроме этого, на прилавке лежали гелевые авторучки, зажигалки, стояли пепельницы, ближе к окну – чашки для кофе, электрический чайник, сахарницы, поднос с ложечками.
– Здравствуйте, Владимир Владимирович! К вам уже…
– Привет, – бросил Вавилов. – Я вижу. Да. По одному.
Ни на кого не глядя, он прошел прямо в свой кабинет, оставив за спиной с десяток посетителей, которые, завидев Самого, как по команде поднялись с мягких кожаных диванов и кресел, в обилии имевшихся в холле.
Глаза Владимира Владимировича были опущены долу, но видел он всех и каждого. Видел и мгновенно отделял зерна от плевел.
Сегодня лично ему был нужен только Якунин, который наверняка ждал вызова в своем кабинете. Фирме были нужны Толстиков и Ваганян, уже сидевшие в холле. А остальным посетителям… этим что-то было нужно от Вавилова или от фирмы в лице тех же Толстикова и Ваганяна.
Усевшись за стол и несколько секунд подумав, с кого же начать, Вавилов нажал кнопку переговорника.
– Юля! Толстикова давай. Ваганян там с ним или нет?
– С ним, – отозвалась секретарша.
– Давай их сюда. И чаю.
– Поняла, Владимир Владимирович.
– Привет, – бросил Вавилов вошедшим в кабинет.
Толстиков – длинный худой субъект, находившийся в вечном противоречии с родовой фамилией, унылый даже в самые счастливые моменты жизни – подошел к столу шефа и протянул над столом свою костлявую руку. Вавилов пожал сухую шершавую ладонь и кивнул – мол, присаживайся.
Ваганян поздоровался издали и уселся на диван без приглашения. Рядом с ним примостился худенький юноша – как быстро определил Вавилов, "из модных". Ботинки-говнодавы, широкие штаны, нейлоновая узенькая курточка с капюшоном.
"Оделся побогаче, – усмехаясь про себя, подумал Вавилов. – Хочет впечатление произвести. Что за тип?"
– Вот, Владимир Владимирович, вот он, – сказал Ваганян, кивнув на паренька, который таращил глаза на хозяина кабинета и всем своим видом старался показать, что он "свой чувак" и совершенно не боится высокопоставленных господ.
"Кто?" – едва не спросил Вавилов, но воздержался.
– Ага, понятно, – сказал он. – Ну?
Ваганян хотел что-то сказать, но запнулся, подыскивая нужные слова.
– Вы послушали кассету? – спросил Толстиков, устроившийся на стуле, который стоял посреди кабинета. Он всегда умудрялся выбрать самое неудобное место. Где бы ни оказывался Илья Ильич Толстиков, он одним своим присутствием умудрялся вносить какой-то раздражающий дискомфорт и вызывал у окружавших его людей легкий стресс, граничивший с раздражением.
– Кассету? – спросил Вавилов и посмотрел на паренька.
– Баян, – неожиданно сказал паренек, слегка привстав с дивана.
– Чего? – не понял Вавилов.
– Анатолий Баян, – пояснил паренек.
– Толя Боян, – Артур Ваганян усилил букву "о" в фамилии своего протеже, каковым, по всей видимости, и являлся таинственный "чувак". – Помните, Владимир Владимирович, я вам кассету давал?
– А-а. Ну да. Вспомнил.
Конечно, никакой кассеты Вавилов не слушал. Некогда ему было заниматься такими вещами. Если слушать все кассеты, которые попадают на "ВВВ", можно в буквальном смысле сойти с ума. Да и не его это дело. Есть специальное подразделение, где ребята только и занимаются, что сидят и слушают. Или не слушают. Большей частью, конечно, не слушают.
Владимир Владимирович прекрасно знал, что на Западе с молодыми группами дело обстоит примерно так же. В те дни, когда Вавилов только начинал налаживать связи с западными партнерами, он пришел в немецкое отделение одной из крупнейших фирм.
Больше всего его интересовал принцип отбора молодых артистов и те критерии, по которым этот отбор происходил.
В комнате, куда поступала почта, главенствующее место занимала огромная мусорная корзина, полная аудиокассет – многие из них были даже не распечатаны.
– Вот, смотри, – сказал ему тогда старый знакомый Витька Бурцев, уже много лет трудившийся на ниве шоу-бизнеса в Германии. – Смотри, что тут, в капиталистическом раю, делают с молодыми талантами.
– Что? – не понял Вавилов. – В корзину? Прямо так? Хотя бы слушают?
– Да ты чего? Кто же это слушать будет?
– А если там крутые ребята? Если потенциальные звезды?
– Нет там потенциальных звезд, – ответил Бурцев.
– Почему?
– Потенциальные звезды не носят кассеты на прослушивание. Потенциальные звезды – они и есть звезды. Их надо самому видеть и самому подбирать. Они валяются на земле и не знают, что они звезды. А ты на то и продюсер, чтобы…
– Я не продюсер, – возразил Вавилов.
– Ну хорошо. Ты директор. Так вот, скажи своим продюсерам, когда вернешься, – на то они и продюсеры, чтобы звезду видеть там, где ее никто не видит. Звезда может сидеть на заблеванной кухне и курить гашиш. Она, звезда эта задроченная, может вообще ничего не уметь. Ни петь, ни играть, ни тем более чего-то сочинять. Она, или он, если желаешь, может быть полным мудаком, ослом запредельным. Пидором может быть. Или импотентом. Может быть инженером, влюбленным в какие-нибудь свои турбины. Может быть спившимся, сторчавшимся, изблядовавшимся, охуевшим бомжом, уверовавшим в Христа, Будду, вуду, коня в пальто. Понимаешь? И на нем, на этом обосранном бомже, если он, конечно, звезда внутри себя, на нем ты должен сделать миллионы. Причем это вполне реально. И самое главное, миллионы можно сделать только на нем, а не на этом сборище неудачников, на этих лузерах сраных.
Бурцев покосился на корзину.
– Может быть, скорее всего, даже наверняка, там есть интересная музыка. Только нужно определиться, чем мы занимаемся. Благотворительностью? Искусством? Культурой? Или мы занимаемся бизнесом? Это принципиально разные вещи. Искусство, настоящее, оно себе тропинку и без нас найдет. Если артист или автор – настоящий, если он творит ради искусства, а не ради денег, и если при этом он еще и в самом деле талантлив, – его творчество до народа, так сказать, доберется. Может быть, после смерти, может быть, до. Но обязательно будет востребовано. Это можно называть мистикой, а можно – высшей справедливостью, но это так. И мы здесь вовсе не нужны. Там есть другие пути. Кроме того, существует огромное количество независимых фирм, мелких таких фирмочек, которые этим искусством как раз и занимаются. Оно и нужно-то не всем. Оно нужно тысяче человек в Америке, двумстам в Англии, сотне в Германии и пятидесяти в России. И денег на нем не заработаешь.
– А заработаешь на бомже, который ничего не умеет?
– Именно так. Это шоу-бизнес, Вова. А шоу-бизнес заключается не в том, чтобы продать Пятую симфонию Моцарта.
– Наверное, Бетховена?
– Иди ты! Бетховена? А у Моцарта какая?
– Например, очень, так сказать, популярна Сороковая.
– Ну, Вова, о чем мы спорим? Если есть сороковая, значит, была где-то там и пятая. Правильно? Но это не суть. Я говорю, не в том заключается шоу-бизнес, чтобы продавать давно раскрученные и знаменитые произведения, которые все любят, все знают и которые всех устраивают. Шоу-бизнес – в том, чтобы найти нового человека, монополизировать его и заработать на нем, обойдя всех остальных. Элвис Пресли. "Битлз". Знаешь их историю?
– Ну, это азбука, Витя.
– Азбука-то она, конечно, азбука, только дело это очень непростое.
– А кто говорил, что будет легко?
– Никто. Правда, я одного не пойму, Вова. Тебе-то зачем этим заниматься? Это такая возня… У тебя же неплохо дела идут. Судя, по крайней мере, по твоему костюму.
– Неплохо. Но хотелось бы лучше. И кроме того, хочется чего-нибудь новенького.
– Новенького… Смотри, проедят тебе плешь твои русские артисты. С ними, знаешь, работать ох как непросто. Особенно с этими вашими звездами. Чума! Мания величия такая, что даже меня порой оторопь брала.
– Ничего. Справимся.
Вавилов смотрел на шустрого паренька. Как его там? Баян. Вернее, Боян. Что-то знакомое. А может, нет. Какого черта они его сюда притащили? Не похож он на звезду. Непонятно, что там Ваганян хочет из него выжать. Или просто нравится ему парнишка?
– Кассета, – повторил Вавилов. – Да, кассета. Так что же?
Он в упор посмотрел на Толстикова, потом – на Ваганяна.
– Ребята, что вы от меня хотите, а? С утра пораньше?
– Ваше мнение, Владимир Владимирович, – ответил Толстиков.
– А ваше? Меня ваше интересует, – парировал Вавилов.
– Наше – однозначно "да".
– Да?
– Да.
Ваганян встал и подошел к столу шефа.
– Я считаю, из этого может получиться толк.
– Да? – снова спросил Вавилов.
Толстиков и Ваганян убежденно кивнули, а паренек по фамилии Боян пожал плечами.
– И что нужно? – спросил Вавилов.
– Тут вот у меня бизнес-план, – начал паренек, поднимаясь с дивана и начиная движение в сторону вавиловского стола. В руках у Бояна оказался листок бумаги.
– Нет, нет, – Владимир Владимирович замахал руками. – Это к Якунину.
– Но ведь нужна ваша виза, – Ваганян принял у паренька листок и поднес его к глазам. – Ваша виза нужна, – повторил он и вдруг затряс головой.
– Слушай, Толя, это что такое? – Ваганян посмотрел на Бояна. – Такого у нас не было. Мы об этом даже не говорили.
– Это я сегодня утром написал. Как только узнал, что он умер. Думаю, надо делать. Первыми сделаем, если успеем…
– Что? – поднял голову Толстиков. – Что сделаем? Что там еще?
Вавилов нажал кнопку на своем столе.
– Юля! Якунина пригласи ко мне.
Первый заместитель появился в кабинете мгновенно, словно стоял за дверью, ожидая приглашения.
– Здравствуйте, Владимир Владимирович.
– Здорово, Валера. Разберись тут, сколько, куда, подо что… А потом мне нужно будет с тобой поговорить.
Вавилов многозначительно посмотрел на Толстикова и Ваганяна, давая понять, что аудиенция окончена и теперь они поступают в ведение Якунина, распоряжавшегося движением наличных денег внутри фирмы. Основные денежные потоки контролировал, конечно, сам Вавилов, а все эти мелкие выплаты – авансы, роялти, гонорары – были в ведении первого зама.
Ваганян протянул Якунину листок с "бизнес-планом". При этом Артур заметно поскучнел, что слегка развеселило Вавилова.
"Вот зараза, – весело подумал Владимир Владимирович. – Думал, я ему сейчас бабки из ящика стола выну. Нет, брат, хватит. Халява кончилась".
Якунин подержал перед глазами листок, посмотрел на Ваганяна и перевел взгляд на Вавилова.
– Что-то не так? – спросил Владимир Владимирович.
– Да нет, – Якунин пожал плечами. – Все так. Просто я не знаю… Без вашей визы я такие суммы не выдаю.
– Какие?
– Двадцать штук, – спокойно ответил Якунин. – Даете добро?
Вавилов посмотрел на топчущегося с бумагой в руке Якунина, на юного Бояна, который написал на этой бумаге что-то такое, что повергло обычно спокойного первого зама в легкое подобие паники, на Ваганяна и Толстикова, подобострастно взирающих на шефа в надежде на его последнее, положительное слово.
"А смогли бы они ту историю с носорогом довести до конца? – вдруг подумал Владимир Владимирович. – Вряд ли. Нет в них масштаба".
– Дай-ка посмотреть!
Вавилов протянул руку, и Якунин подал лист с "бизнес-планом" молодого дарования.
– Так-так-так…
Вавилов пробежал глазами текст, не особенно вникая в его смысл и останавливаясь только на цифрах.
– Это что же, альбом ты запишешь, а раскрутку, все прибамбасы, считаешь, мы сами должны делать? Зачем ты нам нужен, вообще говоря, можешь пояснить? Убеди меня, – сказал Вавилов, решив проверить парня на прочность. Пусть попробует увернуться от такого наезда.
– Владимир Владимирович… – Ваганян подошел к столу начальника. – Мы же с вами говорили. Вы дали добро. Мы все подсчитали… Я не понимаю… Что-то произошло? У нас денег нет?
– Не в этом дело, – пожал плечами Вавилов. – Я должен знать, за что плачу.
– Но вы же слушали кассету? – В глазах Бояна играло какое-то странное веселье.
"На кокаине он, что ли? – подумал Вавилов. – С утра пораньше. Надо же, растащился парень, и на прием – бабки просить. Кто ж ему денег-то даст, такому торчку?"
– Да я что?.. Я к вам первым пришел, – сказал Боян, улыбнувшись светлой, открытой улыбкой. – Мне и Гольцман в Питере предлагал, и еще другие фирмы… А я к вам – думал, вы же крутые… И вообще, мне в Москве нравится работать. Со своими… Тем более все так удачно совпало.
– Что совпало? – не понял Вавилов.
– Ну, Леков-то.
– Что – Леков?
Ваганян хлопнул себя ладонями по бедрам.
– Вы что, не в курсе, Владимир Владимирович?
– В курсе чего?
– То есть как? Вы правда ничего еще не знаете?
Ваганян растерянно посмотрел на Толстикова, перевел взгляд на Бояна. Тот пожал плечами.
– О чем?
– Да Леков же умер сегодня.
– Леков?
– Ну, Василек который. Гитарист.
– Ах, этот… Понял. И чего, ты говоришь, с ним случилось? Умер? Наркота?
– Сгорел в дачном домике. А домик, кстати, знаешь чей?
Увлекшись, Ваганян перешел с шефом на "ты". Вавилов это отметил, но не стал акцентировать внимание на промашке подчиненного. Видимо, факт смерти питерского музыканта серьезно пошатнул душевное равновесие Артура Ваганяна.
– Ну, чей?
– Ромки Кудрявцева.
– Серьезно? Во, попал Рома…
– Да ладно, "попал". Дом-то – говно. Развалюха. Дача у него на Николиной Горе. А этот старый сарай – от родителей еще остался. Такая, знаешь, совковая постройка, нищета… Там он этого Лекова и держал. На Николину боялся возить. А то, врубись, спалил бы хату на Николиной – вообще труба! Но не в этом суть. А в том, что Леков сгорел. А Боян наш, – Ваганян посмотрел на заскучавшего парня, – Боян, он что хочет делать? Программу по старым хитам Василька.
– Серьезно?
Вавилов понял, что прокололся. Теперь уже всем стало ясно, что никакой кассеты он не слушал.
– Ну да. – Боян улыбался, глядя Вавилову в глаза.
Владимир Владимирович не то чтобы смутился, но почувствовал, что в кабинете возникло некое напряжение.
– Ладно, давайте решать… Что мы все вокруг да около… Сколько тебе надо денег? Двадцать штук?
– Да. Но это только предварительные затраты. Понимаете, я как раз сегодня-завтра собирался к Лекову ехать… А тут такое случилось. Ну, я сразу к вам. Думаю, сейчас нужно время не терять, а делать, что называется, по горячим следам. Извините…
Боян начал рассказывать о том, что он затеял, и Вавилов вдруг почувствовал, что ему предлагается большое, перспективное дело. Не супер, конечно, не гигантских масштабов, но вполне надежное и крепкое. А главное, доходное. И что самое приятное, не было в этом деле никаких подводных камней, никаких видимых сложностей. Начинать можно было хоть сегодня. И прибыль, кажется, гарантирована.
– Ну что же, – кивнул он, когда парень закончил свой сбивчивый монолог. – Дерзайте, господа. Валера, – он посмотрел на Якунина, – давай профинансируй все это дело. В рамках вот того, что здесь нарисовано. А потом мне отчет дай, ну и все, как полагается. Идет?
– Сделаем, – спокойно ответил Якунин.
– Тогда вперед! Юля! – Вавилов нажал кнопку переговорника. – Юля, давай, кто там следующий!
Матвеев проснулся от страшной головной боли.
В комнате было темно, и он не сразу понял, где находится. Услышав рядом тихое сопение, он с трудом повернулся на бок – шевелить головой было невероятно сложно, и для того, чтобы узнать, кто дышит за его спиной, ему пришлось аккуратно переместить все тело.
В утренних сумерках Митя увидел голую женскую спину, тонкие руки, неестественно заломленные назад, бледную маленькую попку, длинные ноги, свисающие со слишком короткой для них кровати.
"А-а, ну ясно, – подумал Матвеев. – Ясно. Значит, я до сих пор здесь. Который час, интересно?"
– Который час? – тихо спросила Оля, не поворачиваясь. – Сколько времени, а?
– Времени? – растерянно переспросил Митя. – Сейчас…
Матвеев знал Олю давно, познакомились они году в восьмидесятом на одном из привычных для того времени подпольных "квартирных" концертов. Ольга сидела рядом с Митей на полу у самых ног Гребенщикова, который пел под гитару, попивал красный портвейн и в особенно патетических местах своих песен прикрывал глаза.
В какой-то момент Митя перестал слушать Бориса, вообще перестал слышать что-либо из того, что происходило в комнатке с низким потолком, набитой народом, в этой клетушке, жилой секции блочного пятиэтажного "хрущевского" дома. Для Матвеева исчез и дом, и Гребенщиков, и портвейн, стакан с которым ему то и дело протягивали из-за спины.
Оля сидела по-турецки, касаясь Мити острым коленом, раскачивалась в такт музыке и иногда поднимала брови, словно внутренне не соглашаясь с особенно вычурными поэтическими оборотами автора.
Стадникова показалась тогда Мите настолько не похожей на всех окружающих, настолько "несоветской", что он тут же окрестил ее про себя "леди", хотя девушка и была одета в потертые джинсы, дешевенькие совковые сандалии и затрапезную футболочку, которую оттягивали вперед острые груди – судя по всему, Оля не носила лифчика никогда в жизни.
После концерта, который закончился, как тогда водилось, ночными посиделками с питьем портвейна и ночной же, купленной за десятку у таксиста, бутылкой водки под утро, Митя увязался за Олей, говоря, что он обязательно должен проводить девушку домой.
Стадникова жила на Петроградской, метро было еще закрыто, денег не осталось ни у Мити, отдавшего последние рубли на ночную водку, ни у Ольги. Они медленно брели по Московскому проспекту – Оля решила зайти к подруге, которая жила неподалеку от метро "Электросила", и занять у нее трешку на такси. Митя что-то без конца говорил, восхищался Гребенщиковым, сулил ему большое будущее, махал руками, пел целые куплеты из его песен, а Ольга молчала и, кажется, вовсе не слушала своего провожатого – шаркала себе подошвами сандалий по асфальту и смотрела в сторону.
– Сюда, – вдруг сказала она, даже не взглянув на Митю, и пошла в сторону, по боковой улочке, теряющейся среди заводских построек.
"Трущоба какая-то", – подумал Митя, идя следом.
Они дошли до конца улицы, до того места, где она упиралась в серый кирпичный забор, поднялись на последний этаж высокого, мрачного, послевоенной постройки дома, и Оля позвонила в крошечный звонок, прилепившийся к косяку обшарпанной коричневой двери.
– А ничего, что мы в такое время? – спросил Митя.
– Нормально, – сказала Оля и впервые за все время их довольно долгой прогулки улыбнулась. – Тут весело.
Дверь открылась, и Митя тут же услышал приглушенные звуки какой-то очень тяжелой музыки. С деревянным, виолончельным звуком тихо пела гитара, мерно бухал барабан, тонкий пронзительный голос тянул вязкую, завораживающую мелодию.
– Привет, – сказала Оля. – Это мы. Впустишь?
На пороге стояла полная, черноволосая девушка в рваных джинсах и клетчатой рубашке, завязанной на животе узлом.
– Конечно. Ништяк. Проходите.
– Все "Саббат" гоняешь?
– Ага. У меня Вася торчит. Перенайтать попросился. Он новый диск притащил. Тащимся, как удавы. Выпить есть? Меня Джин зовут.
Все это хозяйка квартиры произнесла ленивым голосом, лишенным всяческой интонации. На последней фразе она повернулась к Мите и мазнула его по лицу своим блеклым, пустоватым взглядом.
– Митя, – сказал Матвеев, но Джин уже не смотрела на него. Ее вроде ни в малой степени не интересовало, как величать ночного гостя.
– Давайте в комнату, – сказала Джин, – а то соседи предкам настучат.
Митя пошел вслед за хозяйкой по темному коридору, который закончился массивной, украшенной буддистскими знаками дверью, и, пропустив вперед Олю и Джин, шагнул в комнату. Музыка доносилась именно отсюда.
У стены, сплошь оклеенной пупырчатыми подставками из-под яиц, стояли дорогие колонки "35-АС", между ними прямо на полу располагались проигрыватель, усилитель, магнитофон и стопка пластинок. К противоположной стене приткнулась узкая, односпальная тахта прикрытая стареньким черным пледом. Больше в комнате, если не считать грязноватого ковра на полу, ничего не было.
На ковре сидел голый по пояс мускулистый парень с густой гривой каштановых волос. Грива спускалась по крутым плечам и закрывала лопатки на треугольной, идеально правильной формы, загорелой спине.
– Хай, пипл, – сказал парень, широко улыбнувшись.
Митя вдруг почувствовал, что теплая волна обаяния, исходившая от этого красавца, захлестнула его с головой. Ему немедленно захотелось подружиться с Васей, как заочно представила этого парня Джин, поговорить о пластинках, о группах, о музыке, рассказать ему о концерте Гребенщикова, выпить, потом, дождавшись утра, когда откроются заведения, куда-нибудь сходить – рвануть в "Жигули", к примеру. Или просто к пивному ларьку.
Митя и думать забыл, что утром ему неплохо бы появиться в институте – комсомольское собрание, на котором он должен был председательствовать, в случае Митиного прогула грозило обернуться для него большими неприятностями.
– Падайте, – предложил Вася. – Как дела?
Он не представлялся, не спрашивал, как зовут появившихся в четыре утра гостей, и вел себя так естественно, словно они были знакомы уже много лет и не нуждались в лишних, протокольных приветствиях.
– Слушай, герла. – Вася посмотрел на усевшуюся по-турецки Олю. – У тебя, между прочим, курнуть ничего нет?
– Есть, – неожиданно ответила Оля.
Вот уж чего Митя никак не ожидал. Оказывается, у этой красавицы в кармане наркотики!
Сам Митя никогда не курил и уж подавно не кололся. В институте, где он учился и был комсоргом группы, его знакомые и друзья тоже не баловались ни "травой", ни "болтушкой". К людям, употребляющим эти запрещенные, табуированные в обществе вещества, Матвеев относился с брезгливым отвращением, смешанным с откровенным страхом. И открытие, только что им сделанное, едва не лишило Митю равновесия как в переносном, так и в самом прямом, физическом смысле.
Ему расхотелось садиться рядом с красавцем, что же до Оли, то Митя попытался разобраться в своих ощущениях, нахлынувших теперь уже холодной, очень неприятной волной.
Его по-прежнему тянуло к ней, но страх и злость на то, что, пока они брели по ночным улицам, их сто раз могли "повязать", а найдя у девушки наркоту, – сообщить в институт, попереть из комсомола, да заодно и с факультета, может быть, вообще посадить, – эти страх и злость мешали ему относиться к Стадниковой по-прежнему.
Романтика прожитой ночи исчезла, словно ее и не было. Митя уже не хотел дарить Ольге цветы, о чем мечтал еще совсем недавно, гулять с ней по ночам, говорить ласковые слова и читать стихи. Теперь он думал только об одном – взять бы сейчас, сорвать футболку, стащить штаны да оттрахать наркоманку по полной схеме. Так, чтобы ходить не могла…
Вася, который вызывал у Матвеева нарастающее отвращение, что-то говорил Стадниковой, а Митя думал, что хорошо бы этого красавца обрить наголо да в армию, или на завод, или в стройотряд, где ребята корячатся каждое лето – весело, правда, но и кости ломит, и мозоли кровавые, и понос от бесконечных макарон с кусками свиного жира вместо мяса.
"Или просто в рог дать как следует, – думал Митя, глядя, как длинноволосый Вася, получив от Ольги пакетик, забивает в папиросу табак, смешанный с "травой". – Настучать по жбану, чтобы не сбивал с толку девчонок… Сволочь!"
Правда, кто кого сбивает – большой вопрос. Оля ведь сама с наркотой по городу разгуливает. И затягивается умело, привычно…
Вася вдруг взял Стадникову за шею и привлек к себе. Оля вытянула вперед губы, словно готовясь его поцеловать, а длинноволосый красавец вставил папиросу горящим концом себе в рот и пустил из мундштука ровную, плотную струю голубого дыма. Оля втягивала его в себя, прикрыв глаза от удовольствия. Сейчас она выглядела такой соблазнительной, такой сексуальной, какой не была ни разу за прошедшую ночь.
– Слышь, мастер, – сказал Вася, растягивая слова. – Дернешь?
– Нет, – ответил Матвеев. – Я вообще-то не курю.
– Правда, что ли?
– Да.
– Ну, ты даешь. А дурь классная. Тащит в умат.
– Ладно, – неожиданно для себя сказал Митя. – Я пошел.
– Ну давай, иди, – покачал головой Вася. – Привет семье.
– Пока.
Митя посмотрел на Ольгу. Она не ответила на прощание, лишь кивнула – "пока, мол".
"Сволочь! – кричал про себя Митя, сбегая по лестнице. – Сволочь! – беззвучно вопил он, выскакивая на улицу. – Гадина! – неистовствовал он, летя широченными шагами к открывшемуся уже метро. – Сволочи! Гады! Суки!!!"
– Сколько времени? – повторила Оля.
– Сейчас…
Матвеев с трудом поднял руку и посмотрел на запястье. Часов не было. Стараясь не застонать от сверлящей голову боли, он сполз с кровати на пол и, встав на четвереньки, стал шарить руками по полу. Трусы, носки, брюки… Ага, вот.
Он поднес часы к глазам, но звонок в дверь заставил Митю вздрогнуть и отвести взгляд от светящегося циферблата.
– Кто это? – спросил он.
– А я знаю? – отозвалась Ольга. Она лежала в прежней позе, выставив на свет божий свою крохотную, но очень аппетитную попку и зарывшись лицом в скомканную подушку.
– Иди посмотри.
Звонок повторился. На этот раз он был длиннее и настойчивее. Очевидно, ранний гость, стоявший на лестнице, поставил перед собой цель непременно разбудить хозяйку и заставить ее открыть дверь.
– Тебе это надо? – спросил Митя.
"Какие-нибудь гопники, – подумал он. – Знакомые алкаши. Наверняка. Прознали про Василька. Торопятся начать поминки. Как же – такой повод! Можно месяц пить на чистом глазу. Никто не осудит".
– Мне надо… Мне надо спать, – промычала Ольга.
Дверной звонок завопил снова, но на этот раз его дребезжанье слилось с пиканьем Митиного радиотелефона.
– Алё, – еле ворочая языком, сказал Матвеев, поднеся трубку к уху.
– Открывай, Матвеев! Ты чего там, совсем опух? – Голос Бориса Дмитриевича был бодрым и напористым. – Открывай. Е-мое, работать надо. Давай быстро!
– Э-э… Это вы? Вы где?
– Где-где… там! За дверью стою. Открывай, я тебе говорю!
– Сейчас… Сейчас, только оденусь.
– Блядь! – смачно сказал Гольцман. – А то я тебя не видел. Было бы на что смотреть. Открой дверь, тебе говорят, потом оденешься!
Митя натянул трусы и бросился в прихожую, натыкаясь на стены, задевая за углы мебели, матерясь и тяжело дыша.
– Что там такое? – недовольно крикнула Ольга, подняв наконец голову.
– Сейчас, – буркнул Митя, возясь с древними, плохо поддающимися замками.
– Ну, хорош! – весело воскликнул Гольцман, когда Митя справился с дверью и, распахнув ее, встал на пороге.
– Проходите.
Митю качнуло в сторону, и он привалился к стене.
– Трусы надень нормально, – ехидно заметил Гольцман, проходя мимо. – А то, по народной примете, отхарят тебя, симпатяга ты этакий!
Трусы на Мите действительно были надеты наизнанку.
– Где она? – спросил Гольцман, понизив голос, когда Митя захлопнул дверь и прошел вслед за Борисом Дмитриевичем на кухню.
– Там, – махнул рукой Матвеев. – Еще лежит.
– Ага. Хорошо. Ты, друг мой, давай-ка одевайся, мойся и дуй на вокзал.
– А что там?
– У тебя, Митя, мозги совсем заспиртовались за ночь. "Гротеск" приезжает из Москвы. Встречать надо. У них, между прочим, сегодня концерт.
– Сегодня?!
Митя схватился за голову.
– Борис Дмитриевич, у вас водки случайно нету?
– Есть. Что, поправиться надо?
– Не то слово.
Гольцман полез в недра объемистой кожаной сумки, которая висела у него на плече, и вытащил оттуда бутылку водки.
– Тебе, Митя, только на "поправиться". Поправишься – и дуй на вокзал. У тебя час времени. Как раз хватит, чтобы себя в порядок привести. И чтобы не бухал сегодня. Понял?
– Конечно. А вы?
– А я здесь займусь делом. Ты там проконтролируй все, твоя задача – только встретить. По концерту можешь не работать, люди есть, все нормально, справятся. Но вот встретить – уже ребят не хватает. Да ты этот самый "Гротеск" все-таки лучше знаешь, тебе сподручней. Да?
– Конечно. А транспорт?
– Автобус будет наш.
– И куда их везти?
– В "Россию". Номера заказаны, оплачены. Все понял?
– Все.
– Автобус за ними придет к гостинице в три часа. Отвезешь в "Крепость" – пусть пообедают, там тоже заказано. Потом "саундчек" в зале и в семь часов концерт. Пожрут они, и ты свободен. Зафиксировал?
– Будет сделано.
– Доброе утро, господа хорошие!
В дверях кухни стояла Оля.
– Здравствуйте, Борис Дмитриевич! Что это вы, с утра пораньше?
– Да вот, Оля, решил заехать, посмотреть, как вы тут… Как ты, точнее.
– А что я? Я ничего. Вот Митя мне пропасть не дает. О! Водочка!
Путаясь в длинных полах халата, волочащихся по полу, Стадникова подошла к столу и взяла бутылку.
– Ага. Хорошая…
– А уж полезная! – не удержался Митя. – Полезная-то – просто бальзам…
– Ну, давайте подлечимся!
Ольга начала искать глазами стаканы, одновременно откручивая пробку.
– Погоди, Оля. – Гольцман отобрал у нее бутылку. – Погоди. Давай сначала поговорим.
– Как так? А за Василька, что же, не выпьем, что ли?
– Ну ладно, – неожиданно быстро согласился Гольцман. – Митя, ты пока одевайся, мойся, зубы чисти…
– А что, у вас дела, что ли? – спросила Ольга. – Я думала – посидим…
– Посидим, посидим, – успокоил ее Гольцман. – Сегодня мы с тобой посидим. Есть о чем поговорить. Ты мне скажи – ты как сама-то?
– В смысле?
– Ну, можешь по делам говорить? Или на завтра отложим?
Стадникова проводила глазами Митю, который, уныло поглядев на бутылку в руках Гольцмана, покачиваясь, побрел в ванную.
– Знаешь, Боря, – сказала она, когда спина Матвеева исчезла за дверью. – Знаешь что? Я о делах вполне готова разговаривать. Я тебя и ждала на самом деле. Пришло время уже мне самой о делах поговорить.
Гольцман удивленно поднял брови. Куда девался похмельный, игриво-капризный тон питерской богемной алкоголички? Тон, очень знакомый Гольцману, благо сильно пьющих дам в его окружении было в достатке. Все они изъяснялись примерно одинаково, и по их речам можно было довольно точно определить, в какой стадии они в данный момент находятся.
Но Стадникова говорила сейчас по-другому. Речь ее была рассудительна, голос серьезен, и в нем слышалась какая-то глубокая злость. Злость и неожиданная сила.
"Да… Интересно девки пляшут… По четыре штуки вряд, – подумал Гольцман. – Кажется, я попал по адресу".
– Подожди, Боря. Он уйдет, потом, – сказала Ольга. – Наедине хочу с тобой поговорить. С ним о делах не буду.
– Да? – Гольцман даже растерялся. – Ну ладно. Как скажешь.
Митя появился на удивление быстро. Он был одет, обут, лицо более или менее чисто выбрито, правда, красные глаза и припухлость щек, налитые вены на лбу и зеленоватая бледность выдавали тяжелую степень похмелья, но в принципе, по разумению Гольцмана, Матвеев был вполне готов к труду и обороне. Тем более что работа предстояла несложная. Подумаешь, встретить на вокзале коллектив, отвезти в гостиницу и накормить обедом. Для такого волка, как Матвеев, это вообще не задача.
– Давайте, ребятки, подлечимся, – сказал Борис Дмитриевич, разливая водку по стаканам. – И заодно помянем нашего товарища.
Ольга издала горлом странный звук, словно ее неожиданно затошнило.
Гольцман быстро взглянул на нее, но Стадникова спокойно проглотила водку и с громким стуком поставила стакан на стол.
– Все, Митя, дуй на вокзал, – сказал Гольцман. – А я ненадолго тут задержусь. Обсудим наши текущие дела.
– Понял, – сказал Митя, с сожалением взглянув на бутылку. – Пока, Оленька. Держись.
– Да ладно тебе, – ответила Стадникова. – Спасибо, что зашел.
"Победа!"
В голове у Мити сидело одно только слово – "Победа!!!" С тремя, с пятью, с десятью восклицательными знаками.
"Я сделал это! – подумал он, подняв руку чтобы остановить приближающееся такси. – Сделал! Сколько лет… И все-таки сделал! Пускай после его смерти, но все равно – он сгорел, как свинья, торчок сраный, напыщенный самовлюбленный болван, а я трахаю его жену! Трахаю Ольку! Вот она, справедливость! Все правильно, каждому по заслугам… Каждому воздается то, что он заслужил!.."
– На Московский вокзал, – сказал Матвеев водителю, садясь в машину.
Шофер, пожилой мужик в традиционной, старомодной кожаной куртке, покосился на Митю и усмехнулся.
– Что? Что-то не так? – спросил Матвеев.
– Да нет… Нормально. Завидую.
– Чему? – спросил Митя, заранее понимая, что ответит водила, который за годы работы хорошо научился понимать состояние своих клиентов.
– Да так. Вижу, неплохо ночь провели?
– Не без этого, – улыбнулся Матвеев. – Очень даже не без этого.
– Сразу видно, когда человеку хорошо. Приятно это. Редко сейчас увидишь. Все злые. Или, если веселые, тоже как звери. Нажрутся и орут… А вы – прямо как в кино. После первого свидания… Уж извините, что я так…
– Ничего. Все хорошо, – сказал Митя. – Все, знаете ли, почти так и есть.
– Вот и славно, – кивнул водитель. – Этому и завидую.
"Первое свидание, – подумал Митя. – Если бы первое… Но все равно, в первый раз ведь я с ней, в первый раз! Сколько лет, сколько лет ее хотел, сколько баб через меня прошло! А эта – ну ни в какую! Даже не подойти! Что она, боялась меня, что ли? Или – брезговала? Тогда почему сейчас все так просто? Нет, не брезговала и не боялась. Эта сволочь Василек ее держал. Как удав кролика. Сука поганая! Сдох, падла, туда ему и дорога. Она же знала, что я ее хочу, с первого дня знала. Бабы это чувствуют. А Леков гадский ей глаза застил, держал на привязи. И чего она в нем нашла? Член, что ли, у него из золота был? Так сама же сказала, что он последние годы совсем уже не мог. Вот женщины, вечно упрутся в какую-нибудь сволочь и тащат ее по жизни до конца дней. Мучают себя, а спрашивается – зачем? Ну, ничего. Сейчас все будет по-другому. Мы еще это дело повторим. И не раз. Трахается она как зверь, конечно. Если бы чуток пораньше… Годика на три хотя бы. А то ведь поистаскалась она изрядно. Но все равно, очень даже ничего. А какая была красотка, с ума сойти!"
– Приехали, – сказал водитель.
– Отлично. Держите деньги.
Митя, не считая, протянул шоферу несколько бумажек – просто достал из кармана, сколько рука ухватила.
– Гуляете? – Водитель, улыбаясь, взял деньги. – Спасибо, молодой человек. Всего вам доброго.
– И вам того же, – искренне улыбнулся Митя. – Счастливо!
Он вышел на перрон как раз в тот момент, когда "Красная стрела" вползала под высокий навес платформы.
Быстро, еще до того, как поезд замер, последний раз прошипев тормозами, Митя подошел к тому месту, где, по его расчетам, должен был остановиться седьмой вагон, и не промахнулся. Опыт подобного рода встреч у него был богатейший.
Пассажиры "Стрелы" выходили не спеша – народ здесь ездил солидный, знающий себе цену и отчетливо представляющий свои действия по прибытии. Им не нужно было метаться по платформе в поисках опоздавших растяп-встречающих, на их лицах не отражалась натужная мысль о том, что сейчас нужно звонить из автомата и справляться – дома ли те, к кому они приехали, либо же отчитываться – "Я, мол, здесь, на вокзале, куда теперь?.."
Люди, выходившие из вагона "Стрелы", двигались уверенно, целенаправленно и неторопливо.
Музыкантов не было.
– Артистов, что ли, встречаешь? – спросила Митю проводница, женщина средних лет в чистенькой, аккуратно выглаженной, безупречно сидящей на ней форме.
– Да.
– Беги, тащи их уже. Замучили меня, пока ехали.
Митя вошел в вагон и, пройдя мимо распахнутых дверей пустых купе, остановился возле того, где ехала группа "Гротеск".
– Ебтать! Митька!
Гитарист и лидер московского коллектива Шамай, бритый наголо здоровенный мужик, столкнулся с Матвеевым, едва не врезавшись в него своим крутым лбом.
– Ебтать! Встречаешь! Мы уже идем. Видишь, парни расслабились в дороге!
Трое остальных участников коллектива робко шевелились за спиной Шамая. Гриня, кряхтя, сползал с верхней полки и наконец рухнул вниз вместе с матрасом, подмяв под себя Дикого и Босса, которые, держа в руках тяжелые гитарные кейсы, топтались в узком проходе, ожидая, когда Шамай освободит для них проход.
– Ну, пошли, ребята, пошли. Автобус ждет, – сказал Митя, предвкушая изрядное веселье, которым наверняка обернется приезд группы в таком состоянии. Правда, это веселье может грозить лишними заботами для устроителей, но наверняка проблемы не будут носить криминальный характер. Спирто-водочные вопросы легко решаемы – парни, несмотря на свой застарелый алкоголизм, все-таки высокие профессионалы и свою работу всегда делают честно.
– Слава тебе, господи! – сказала проводница, когда Митя с Шамаем вышли на перрон.
– Спасибочки вам за приятную ночь, – пропел Шамай, кланяясь проводнице в ноги.
– Иди ты в жопу, козел! – отвернулась проводница, не поддержав шутливого тона своего бывшего пассажира.
– Ну что, парни? Пивка для рывка?
Маленький Босс, ростом Мите по плечо и совсем теряющийся рядом с гигантом Шамаем, вышел, вернее, почти выполз из тамбура на платформу, стукаясь обо все углы огромным кейсом с бас-гитарой.
– Да, ребята, пива надо, – подтвердил клавишник Гриня, худощавый и самый приличный на вид участник "Гротеска". Он поправил сползающие на нос очки, посмотрел по сторонам и вздохнул: – Без пива сейчас никак невозможно.
– Поехали в гостиницу, парни, – сказал Митя. – Там и пиво будет, и все.
– Нет. Боюсь, до гостиницы я не доеду, – Босс отрицательно покачал головой. – Пошли к ларьку. Тут ларьки у вас прямо рядом. Я знаю. На чем едем-то?
– Автобус на Лиговке, – сказал Митя.
– Во! Как раз по пути!
Компания остановилась у ряда ларьков, предваряющих выход на Лиговский проспект.
– Ты знаешь, что у нас вчера случилось? – спросил Шамай, делая первый глоток из бутылки.
– Что? – невинно спросил Митя.
– Как? Не знаешь?
Босс едва не уронил свой бальзам, бросил кейс на асфальт и схватился за выскальзывающую из пальцев бутылку двумя руками.
– Не знаешь? В натуре?
– Да что такое?
– Митя, бля буду, Леков же умер! У нас! Вчера!
– Сгорел парень, – подтвердил Гриня. – На даче. Прямо вместе с дачей.
– Ах, это, – протянул Митя. – Знаю, конечно. Все уже в курсе.
– "В курсе"… – передразнил его Босс. – Какой музыкант был! Гений!
Митя согласно кивнул. Знали бы они, что он сейчас думал про этого "гения".
– По уму, вообще концерт надо сегодня снимать, – сказал Босс. – Траур, типа. По Лекову.
– Ты чо, опух? – Шамай хлопнул Босса по плечу. – Крышу оставил в поезде? Концерт снимать! Мы сегодня скажем, что в память Васьки играем. Хоронить-то у вас будут? – Он посмотрел на Митю, который держал перед собой бутылку, раздумывая, стоит ему сейчас пить или нет.
– Что? А, да. У нас. Сегодня тело привезут.
– Кто?
– Наш администратор.
– Ясно…
Гриня, отошедший куда-то в сторону, вернулся и протянул Шамаю открытую уже бутылку водки.
– Ну, по глотку за Ваську.
– Э, братцы, давайте-ка тормознем, – испуганно воскликнул Митя. – Концерт еще. Потом все будет.
– Че-го? – Шамай навис над Матвеевым всем своим стопятидесятикилограммовым телом. – Ты что нас, за лохов держишь, а?
– Да нет, Шамай, что ты?
– Тогда махни тоже.
– Ладно. – Митя взял поданную ему Гриней бутылку. – За Василька.
Матвеев сделал большой глоток, потом еще один, закашлялся.
– На, запей. – Шамай вернул ему пивную бутылку, и Митя залил вставшую комом в горле водку обильной порцией пива.
– С утра выпил – весь день свободен, – весело заметил Гриня.
– Поехали в гостиницу, – сказал Матвеев, думая, что день начинается совсем неплохо. Снова вернулись мысли об Ольге, на душе стало хорошо, спокойно и даже весело.
– Теперь можно, – объявил Босс.
– Давно он у тебя работает?
– Митя-то? Давно. А что?
– Да так. Сволочь он. И трус.
– Чего это ты?
Гольцман налил Ольге водки – теперь на столе стояли рюмки. Стаканы Борис Дмитриевич с брезгливой гримасой швырнул в мойку, сам пошел в гостиную, порылся в буфете и, найдя более подходящую посуду, принес ее на кухню.
– Так я же его знаю тысячу лет. Он на меня глаз положил, еще когда в институте учился. Погоди… Когда это… Году в восемьдесят втором, примерно. Да. Такой ссыкун был, страшно вспомнить. Мерзость.
– Что ты, Оля? Что ты злишься? Нельзя так. Нормальный парень.
– Ага. Стукач комсомольский.
– Послушать тебя – вокруг одни стукачи. И все комсомольские.
– Не все. Ты вот, например, просто хапуга комсомольская. Не обижайся, Боря, я тебя как бы со знаком "плюс" оцениваю. Теперь это называется "бизнесмен", а раньше в народе говорили – "хапуга".
– Ну, допустим. Только что мы все о нем?
– А то. Я хочу, чтобы в наших делах его доли не было.
– В наших делах?
– Да. А зачем же ты пришел, можно спросить? Разве не о делах говорить? Я догадываюсь даже, о каких.
– А ты в силах?
– Ты уже спрашивал.
– То есть, тебя не будет сейчас коробить, если мы о деньгах будем беседовать?
– Коробить? Со мной столько лет никто о деньгах не говорил, что я вполне к такому разговору готова. С большим нашим удовольствием.
Гольцман закурил.
– Слушай, Оля, сегодня его привезут. На опознание пойдешь?
– Разве в Москве не делали?
– Делали. Шурик мне звонил, сказал, мол, все формальности улажены. Просто… Просто ты как бы самый близкий ему человек.
– А что – его не узнать?
– Говорят, не узнать. Обгорел совсем.
– Да? Интересно… Нет, не пойду. Наконец-то он меня в покое оставил. Я теперь и думать о нем не хочу, не то что глядеть. Знаешь, уволь меня от всех этих моргов, больниц…
– Да пожалуйста. Ребята все сделают. Я распорядился.
– Крутой ты, Боря, я смотрю… "Распорядился".
– Да. А что?
– Нет, мне даже нравится. Я десять лет с тряпкой жила, мне приятно, что рядом со мной кто-то, кто может "распорядиться".
– У тебя были сложности с Васильком?
– Ох, е-мое… Снова-здорово! Я тут вчера Мите твоему все уже рассказала. А тебе, Боря, если не возражаешь, как-нибудь в другой раз. Ладно?
– Конечно. Если не хочешь, не надо.
– Ты давай, Боря, к делу. Квартиру, что ли, хочешь купить?
– Хм. А почему ты вдруг об этом?
– Да ты же любитель хаты скупать. У погибших музыкантов. Все знают.
– Прикалываешься?
– Нет, я серьезно. Хочешь – купи. Меня здесь так достало, я уже эти стены видеть не могу.
– Купить можно. Только…
– Что?
– Ладно, возьму, пожалуй.
Гольцман принял решение, и оно ему понравилось.
– За сколько?
– Договоримся. Не волнуйся, я всегда хорошо плачу. Особенно если мне человек симпатичен.
– Ой ли?
– Да.
– Я, то есть, тебе симпатична?
– Не без этого.
– Вот незадача… Что же делать, прямо не знаю. Сразу, что ли, раздеваться?
– Можно не сразу, – серьезно ответил Гольцман. – Можно сначала поговорить.
Борис Дмитриевич затушил сигарету и, сняв со стола бутылку водки, поставив ее на пол возле своих ног.
– Значит, так. Я вижу, что жили вы, Оля, довольно скромно.
Он обвел глазами убогий интерьер кухни.
– Ты наблюдательный такой, Боря, я просто в шоке! – усмехнулась Стадникова.
– Да… Вот я и думаю, что пора бы тебе денег получить за твои мучения.
– Это само собой. Денег… Денег надо бы. Только если честно, Боря… Если бы ты знал, чего мне стоило прожить все эти годы, то понял бы, что никакими деньгами такого не возместишь.
– Да? Ну извини. Кроме денег, я тебе, кажется, больше ничего не смогу предложить.
– Ой ли?
Гольцман внимательно посмотрел Стадниковой в лицо. Глаза ее щурились, на щеках выступил румянец. Ольга облизывала кончиком языка потрескавшиеся, припухшие губы и покачивала головой. Халат сполз с левого плеча, она не поправляла его, демонстрируя Гольцману почти полностью обнажившуюся грудь. Решив не обращать внимания на эти похмельные дамские штучки, которых Борис Дмитриевич в своей жизни навидался достаточно, он решил перейти к главному.
– Оля!
– Да? Я вся внимание.
– Как у вас обстоит дело с авторскими правами?
– Правами на что?
Стадникова хитро прищурилась. Если раньше она просто игриво прикрывала глаза, то сейчас стала похожа на Лису Алису из мультипликационного фильма про Буратино.
– На творчество Лекова, – терпеливо пояснил Гольцман.
– Ах это?.. Так меня вчера твой работничек пытал. Я уже все ему сказала. Он тебе что, Боря, не отчитался? Херово работает. Гони ты его в шею.
– Так что же, Оля?
– У меня все права. И завещание есть.
– Завещание? Серьезно? Можно посмотреть?
– А тебе зачем?
– Оля. Если ты хочешь иметь гарантированный кусок хлеба…
– То работать только с вами. Так?
– Давай смотреть правде в глаза…
Трель радиотелефона остановила Гольцмана на полуслове.
– Алло? Привез? Отлично!
Сказав это "отлично", Гольцман опасливо покосился на Стадникову. Та поняла его взгляд, усмехнулась и махнула рукой – "говори, мол, не стесняйся".
– Где? – спрашивал Гольцман, прижимая трубку к уху. – В какой больнице? Ага… Ну, там, вскрытие, все дела… Ах, сделали уже? Хорошо, хорошо… Оперативно… Так, ладно, Шурик, иди отсыпайся, вечером созвонимся. И, знаешь, я сегодня работать не смогу… Все дела на Кирилла – я его назначил главным по этому делу. Все деньги, все вопросы – с ним. Он занимается похоронами и все такое. А вечером мы с тобой выходим на связь. Пока. Обнимаю.
– Привезли муженька мово? – с бабьей подвывающей интонацией спросила Ольга.
– Да, – сухо ответил Борис Дмитриевич.
– И чего?
Ольга встала с табуретки и потянулась. При этом халат сполз и со второго плеча.
– В каком смысле?
Несмотря на серьезность разговора и всей ситуации, Гольцман вдруг почувствовал, что хочет эту девчонку. И она, кажется, совершенно откровенно его провоцирует. Что это? Правду, что ли, говорят, что близость смерти сексуально возбуждает?
– Ну, в больнице он. В Мечниковской. В морге… А что?
– Интересно… Муж все-таки, какой-никакой.
"Да у нее просто шок, – подумал Гольцман. – Конечно. Стресс… То-се… Женская психика. Нервы".
– Если ты думаешь, что у меня шок, что со мной сейчас нельзя говорить, – это напрасно, – сказала Ольга. – Напрасно, Боря. Ты вообще-то расслабься. Ты же свой мужик, сколько лет мы друг друга знаем, а? Помнишь, как на "Россиян" вместе ходили? На "Аквариум"? А? Расслабься, Гольцман, будь как дома.
– Да? Спасибо.
Гольцман еще раз окинул взглядом стены с обрывками обоев. "Быть как дома" в этом вертепе ему показалось совершенно лишним.
– Ну, продолжай, Боря. Я слушаю.
– На чем мы остановились?
– На завещании.
– Понимаешь, Оля… Жили вы плохо, я это вижу. – Он посмотрел на Стадникову.
Оля стояла напротив, плечи ее были по-прежнему обнажены, халат едва прикрывал грудь.
– А то, что называется творческим наследием Васьки, – это сейчас стоит денег. Понимаешь?
– Чего же тут не понять?
– Вот. Но само по себе все это наследие – записи, тексты, а самое главное, авторские права на его произведения – ничего не стоит. Если его не взять и не оформить юридически…
– А что тут оформлять? Все права у меня. Кто будет что-то использовать – денежки в кассу. И все.
– Ты что, собираешься сама по всем концертам бегать и отслеживать, кто, где и сколько его песен поет и музыки играет?
– А ты хочешь на себя это взять?
– В общих чертах, да. И не только это. Я тебя, Оля, обеспечу до конца твоих дней.
– Приятно слышать. А больше ты ничего не хочешь мне сказать?
– Больше? Конкретизировать, что ли?
– Конкретизируй. Давай, Боря, конкретизируй. Ты ведь за этим сюда и приехал?
– Да. Если честно, то за этим. Потому что такие дела нужно делать быстро.
– Давай делать быстро. Мы люди взрослые, по-взрослому и будем конкретизировать.
Стадникова шагнула в сторону и обогнула стол. Высоко закинув ногу, она перешагнула через колени Гольцмана и уселась на них верхом, лицом к слегка оторопевшему Борису Дмитриевичу. Ольга положила руки ему на плечи, причем халат окончательно съехал с груди, и теперь торчащие вперед острые соски находились прямо у рта замершего в нерешительности и растерянности генерального продюсера процветающей фирмы "Норд".
– Давай, Боря, конкретизируй. Что же ты замолчал?
– Оля… ты… Это как-то, знаешь… Ты бы села нормально…
– Нормально? Хорошо.
Рука Стадниковой скользнула к ширинке Бориса Дмитриевича и, мгновенно расстегнув "молнию", вытащила на свет божий его напрягшийся, налитый темной, тяжелой кровью член.
– Нормально?
Олина рука массировала орудие Гольцмана, сжимала его, гладила пальцами головку.
– Ты меня, Боря, не бойся… Я просто свободу почувствовала сейчас. Никто не узнает. А этот твой Митя – я только завелась, а он уже захрапел… Хилый он у тебя. Гони ты его в шею, я уже говорила. А мы с тобой… мы с тобой такие дела можем делать, все утрутся! Возьмешь меня к себе на фирму, я тебе так работу поставлю – все строиться в ряд будут.
"А ведь и в самом деле, никто не узнает, – подумал Гольцман. – Как в песне поется: "Если женщина просит…" Только вот, не была бы она больна. Времени нет по врачам бегать. Да и желания – ну ни малейшего".
– Боря, у меня мужика почти три года не было… Ну что ты, что ты? Чего ты боишься?
Гольцман почувствовал, как Стадникова насаживается на его член, и подался ей навстречу.
"Ладно. Если и правда, что, кроме Митьки, у нее никого не было, тогда, если заболею, будет с кого спрашивать. В таком случае я его сам раком поставлю, гаденыша этакого…"
Митя проснулся от телефонного звонка. К его удивлению, несмотря на то, что воспоминания о вчерашнем дне обрывались в ресторане "Крепость", куда, после обильного, может быть, чуть более обильного, чем того требовала ситуация, возлияния в гостинице "Россия", он привез московскую группу на обед, голова не болела и чувствовал он себя вполне сносно.
К телефону подходить не хотелось.
"В ресторане тоже что-то пили, но и, вполне определенно, ели".
Митя помнил, как хвалил мясо, крича, что такого мяса он не ел даже в Америке, не то что в какой-то там Москве. Мол, мясо в "Крепости" – всем мясам мясо.
"Ели, точно. А если ели, значит, не сильно пьяные были. Хотя, с другой стороны, ничего не помню… Как только домой добрался…"
Митя был раздет, лежал в собственной постели под одеялом.
Это хороший признак. Вообще говоря, то, что он не избит, не изувечен, не заблеван (Митя на всякий случай понюхал руки – они ничем не пахли, и ладони были чисты), то, что проснулся дома, а не в милиции, не в луже под забором, – это уже говорит о многом. О многом хорошем. Значит, не терял головы. Ну, если и терял, то не совсем, не окончательно.
Телефон продолжал звонить.
Митя поднялся – в голове даже не кольнуло, – прошелся по комнате в поисках трубки и вышел на кухню.
Трубка лежала на столе. Рядом стояли початая бутылка водки, пепельница с окурками и две пустые рюмки.
"Вот те на, – удивился Матвеев. – Значит, я и дома еще с кем-то пил?"
– Але, – сказал он, поднеся трубку к уху.
– Давай, Матвеев, на работу, – услышал он голос шефа. – Хватит валяться. Жду тебя через полчаса.
В трубке раздались короткие гудки.
"Что-то он суров. – Митя положил трубку на стол, посмотрел на водку, взял бутылку и убрал ее в холодильник. – Не будем дразнить гусей. Приедем на службу трезвыми. Черт, да ведь машина-то моя возле дома Стадниковой осталась. Надо сейчас же заехать, забрать".
"Опель" Матвеева стоял на том самом месте, где он оставил его позавчера.
Митя, всю дорогу ожидавший, что не увидит своей машины, почувствовал огромное облегчение, сел за руль и понесся в офис "Норда".
В полчаса Матвеев, конечно, не уложился, но, когда он появился в кабинете Гольцмана, тот не сделал ему выговора за опоздание, а просто кивнул – "садись, мол". Митя устроился на диване и выжидающе посмотрел на шефа.
– Что скажешь? – спросил Гольцман.
– В смысле? Насчет чего?
– Как концерт прошел?
– Концерт? Да я, в общем… Вы же сказали – встретить, накормить. Я все сделал.
– Да?
– Конечно.
– Отвечаешь?
– Абсолютно.
Сейчас, когда Митя более или менее сосредоточился, он отчетливо вспомнил, как встречал группу на вокзале, как они ехали в гостиницу… В памяти всплывали отдельные эпизоды питья в гостинице, фрагменты интерьера ресторана "Крепость".
– Встретил, накормил, все в порядке.
– Да? А кто в оркестровую яму свалился в "Ленсовета"?
– В яму?..
– В яму, в яму.
Гольцман нажал на клавишу переговорного устройства.
– Сережа! Зайди ко мне, пожалуйста.
Сережа – старший администратор, ответственный за вчерашний концерт "Гротеска", – появился через несколько секунд.
Увидев Митю, он странно улыбнулся.
– Расскажи мне, Сереженька, что вчера этот деятель творил на концерте.
– Да ничего такого особенного не творил, – сказал Сережа, почесывая седую бороду.
Матвеева всегда раздражал облик этого Сережи. Дульский был ровесником шефа, и работали они вместе с самого начала, с того момента, как Гольцман решил заняться большим шоу-бизнесом.
Дульский был специалистом по продаже театральных билетов и в этом, на первый взгляд, нехитром деле знал множество тонкостей, трюков и способов "отмыть" черный нал, продать билетов больше, чем их напечатано, не провести выручку через кассу, заработать на билетах, продавая одни и те же по нескольку раз (технику последнего финта Матвеев до сих пор не мог понять), и многое другое. Кроме технической стороны вопроса, Дульский прекрасно владел и, фигурально выражаясь, социальной стороной проблемы. То есть знал всех и каждого из продавцов билетов в городе. Каждая бабулька, сидящая в подземном переходе метро, каждая солидная дама в театральной кассе, распространители, работающие на предприятиях, в институтах, больницах, детских садах и школах, – все они знали Дульского, и со всеми он был в хороших отношениях. Само собой, у него были "концы" и в мэрии, и в Смольном, и в законодательном собрании – за долгие годы крутежа билетов Дульский стал в городе известным человеком.
Сколько Митя помнил Дульского, тот всегда выглядел этаким стареющим плейбоем с легким ковбойским налетом. Длинная, падающая на грудь смоляная борода, сейчас уже почти совершенно седая, стянутые на затылке в тугой хвост седые волосы, неизменные черные джинсы и сапоги-"козаки", черная джинсовая рубашка, черная кожаная куртка, на длинных пальцах – серебряные кольца, только что серьги в ухе не было.
В таком виде Дульский ходил и в мэрию, и в Мариинский театр, и в дорогие рестораны. Каким-то образом он словно приучил город к своему виду. Окажись на его месте кто-нибудь другой, в определенных местах появление человека в подобном наряде вызвало бы по меньшей мере недоумение, но Дульского все и всюду воспринимали совершенно нормально.
Самой ненавистной чертой Сергея было его откровенное стукачество. Собственно, стукачеством это назвать было трудно. Просто Дульский всегда с удовольствием и подробно докладывал начальству о любых похождениях своих коллег. Причем говорил, ничего не стесняясь, и присутствие этих самых коллег его совершенно не волновало. Говорил он одну только правду и ничего кроме правды – подвиги товарищей не приукрашивал, но и не преуменьшал. Там, где можно было что-то недоговорить, что-то замять, у Дульского не было ни малейших сомнений в изложении событий: если начальство спрашивает – надо отвечать. По такому принципу он и жил. И, надо сказать, начальство его ценило и берегло.
Работником он был опытным. Можно даже сказать, Сергей Никифорович Дульский слыл асом своего дела. А последняя черта – полная откровенность с начальством – делала его для того же начальства вдвойне удобным.
Ко всему прочему, Сергей Дульский обладал странным и сильным личным обаянием, благодаря которому коллеги по службе его еще ни разу не то что не избили, но даже в глаза не обругали.
– Что творил, что творил… – повторил Дульский. – Бывали варианты и покруче. Ты сам-то хоть помнишь, герой?
Он смотрел на Митю смеющимися черными глазами.
Митя пожал плечами.
– Отвечай на вопрос, Митя, – устало, странно устало для начала дня сказал Гольцман.
– Ну, помню.
– И что же ты помнишь?
– Вряд ли он помнит, – хмыкнул Дульский. – Ну, ты дал, конечно, Митя. Просто цирк. – И начал рассказывать.
То, что услышал Митя, не выбило почвы из-под его ног. Могло быть и похуже. А так… – в общем, ничего криминального. Ну, подумаешь, приехал вместе с группой пьяный в хлам. Вышел на сцену объявлять коллектив. Зачем это было нужно – решительно никому, даже самому Мите, сейчас было непонятно. Ладно, всякое бывает. Ну, не рассчитал, не сориентировался правильно в пространстве. Упал в оркестровую яму. Слава богу, там народ был, подхватили на лету. Не дали разбиться, поломаться.
Потом пил в оркестровой яме с фанатами "Гротеска". Кричал что-то непотребное. Потом Дульский отвез его домой. Ему-то хорошо – три года назад закодировался, спиртного в рот не берет, может каждый день на своей тачке ездить. Дома Митя уговаривал Дульского "развязать", заставлял пить водку. В результате сам выпил полбутылки и упал прямо на кухне. Дульский его раздел, отнес в постель и уложил спать.
В этом месте рассказа Матвеев почувствовал какую-то неловкость. Про Сергея Никифоровича ходили слухи, что он очень охоч не только до женского пола, но с той же степенью страстности относится и к представителям противоположного. Правда, впрямую в "голубых" делах Дульский ни разу не был замечен, но слухи ходили упорные, и не один уже год. А дыма без огня, как известно, не бывает.
Митя мысленно проверил собственный организм на предмет последствий возможного несанкционированного контакта и решил, что вроде бы на этот раз все обошлось. А раз не было ничего, значит, и думать на эту тему нечего. И вообще, питерские театральные актеры после больших загулов обычно говорят – "Не помню, значит не было". И хорошо. И славно.
Вдруг, прокручивая в голове обрывки каких-то пьяных не то снов, не то кусочков яви, Митя вспомнил, что говорил ему вчера Шамай. В ресторане это было или в гримерке, Митя уточнить не мог, но суть разговора всплыла очень ясно.
Вспомнив это, Митя одновременно подумал: "А где же был, интересно, Гольцман, если он про концерт ничего не знает? Он же обычно сам контролирует большие мероприятия. И такой невыспавшийся…"
– Ладно, с этим все ясно. Короче, чтобы такого больше не было, ты меня понял? Уволю нахрен! А то давеча на Москву у меня просился… Нет, Митя, тебе еще надо над собой работать… А может, тебя закодировать, а?
Гольцман смотрел на Митю без улыбки.
– Да нет, Борис Дмитриевич, зачем? Я же не запойный… тут уж так получилось. Одно к одному. Ну, вы понимаете, о чем я.
– Понимаю. Очень хорошо понимаю.
И снова что-то подозрительное послышалось Мите в голосе шефа, в голове закрутились какие-то непонятные ассоциации, но начальственный голос Гольцмана не дал им развиться в конкретные образы.
– Все, проехали, – Борис Дмитриевич хлопнул по столу ладонью. – Кстати, с деньгами вы разобрались?
– Нет. – Дульский преданно смотрел шефу в глаза.
– В каком смысле?
– В прямом. Я им денег не дал. Сказал, что вышлю потом. Завтра. Или послезавтра.
– Молодец. Вот, Митя, учись. И как они?
– Они? Орали, ругались. Морду мне грозились набить.
– Не набили же?
– Конечно, не набили. Попробовали бы только рыпнуться.
– Вот так и надо работать. Нельзя давать им расслабляться. На шею сядут. Через неделю вышли. Всю сумму, как договаривались. Пусть подождут. Суперзвезды, тоже мне… Все, ребятки, все. Теперь по делу. Шурик вчера привез тело, Кирилл занимается похоронами. Но тут такая петрушка вышла…
– Какая? – спросил Митя.
– Такая. Тебе Стадникова не говорила о завещании?
– Говорила.
– А ты его не читал?
– Нет.
– Ну, конечно. Ты другим был занят.
И снова холодная искра из глаз. Митя сморгнул. Может быть, это просто похмельные фокусы его с толку сбивают?
– В завещании черным по белому написано – "Мой прах после кремации развеять с борта вертолета над Петропавловской крепостью"… Что делать будем?
– Джон Леннон, – сказал Дульский.
– Что – "Джон Леннон"?
– Косит под Леннона. Это его так Йоко хоронила. С вертолета прах развеяла. У него же могилы нет, у Леннона. Пепел по ветру.
– Ладно, Леннон – это Леннон. С ним пускай другие разбираются. А нам с Лековым надо решить. Что делать будем?
Митя решил проявить инициативу. Реабилитироваться, так сказать, после вчерашнего.
– Что делать? То и делать! Это же круто. Снимем на видео. Сделаем клип. Бабы рыдать будут. Так трогательно – Петропавловка сверху, и пепел летит. Супер!
– Правильно мыслишь, студент. Молодец. Серега!
– Да.
– Займись этим вопросом. Нужно в мэрии согласовать. Чтобы не было никаких проблем. Пусть там подпишут разрешение, я не знаю, советник по культуре, что ли, или еще кто… Но чтобы бумага была с официальным разрешением. Сделаешь?
– Как два пальца…
– Делай.
– Борис Дмитриевич…
– Что, Митя?
– Я вчера говорил с Шамаем.
– Ого! Ты еще говорить мог?
– Да вот, видимо, мог.
– И что?
– Он сказал, в Москве большая работа пошла по Лекову.
– Чего-чего? Они-то что там затеяли? И когда успели?
– Не знаю. Только там уже все в курсе, все работает.
– Да что работает, е-мое?! Два дня прошло всего, как он отлетел. Что у них там уже работает?
– Шамай сказал, что будут делать фестиваль памяти Лекова.
– Так… Что-нибудь еще?
– Еще начнут писать альбом. Все звезды. И попса, и рок. Все. Валерий. Пугачев. Минадзе. "Гротеск". Пушкина. Аненкова. "Звездопад". Все москвичи. Он назвал имен двадцать. Какой-то виртуальный альбом, в нескольких вариантах, с голосом и гитарой Лекова. Суперпроект. Проект века, типа. Чтобы и рок, и попса, и чтобы всем нравилось.
– А откуда у них голос с гитарой?
– У них есть пленки, ранние концерты Васьки в Москве и Питере. И широкие ленты есть, студийные. С ними будут работать, монтировать, ремиксы мастерить. Потом монтировать с живыми звездами. Идея интересная…
– Кто занимается?
– Вавилов. "ВВВ".
– Ого! Быстро они сообразили… Ладно, Шурик сейчас приедет, я с ним на эту тему поговорю. Разберемся. Все права, ребятки, все равно у нас. Ольга вчера подписала протокол о намерениях.
– Ну, протокол – это еще не контракт.
– Контракт сейчас готовят. Очень большой получается контракт, все нужно забить. Это тебе не концерт в "Ленсовета" откатать. Это работа на много лет вперед.
– А подпишет она контракт-то? – спросил Митя, снова испытав странную неловкость.
– Подпишет. Это я беру на себя, – ответил Гольцман.
Митя промолчал.
– Подпишет, – повторил Гольцман после короткой паузы. – Никуда не денется.